Хольтен украсил машину букетами из лугового сердечника. И прихватил с собой в поле гармошку. Так ли уж он виртуозно играет на гармошке, или он втайне мечтает, что в один прекрасный день Мертке будет аккомпанировать ему на своей гитаре? Именно так. Хольтен все еще не перестал бороться за некую пальму.
Остальные мужчины тоже вышли на косьбу, предводительствуемые капитаном Оле в кожаной фуражке. Только Тео Тимпе сюда не заманишь, дудки! Какое ему дело до грубых кормов? Он отвечает за своих коров, и баста.
Июньское небо высокое и ясное. Поет жаворонок, взмывает, превращается в поющую точку, увлекая своим пением косильщиц. Вот уже и Мертке заводит утиную песню Оле, и Софи Буммель гудит, и свинарка Хульда Трампель басовито подтягивать. Последним вплетается в песню чуть дребезжащее кудахтанье Эммы Дшрр.
Ногая песня, состоящая из одной строфы. А деревенские песни должны быть длинные. Чувство требует широты и глубины.
Оле гордо расправляет плечи. Видно, кто-то думает о нем. Пусть этот проныра Хольтен мяукает на своей гармошке до второго пришествия. Все равно здесь поют песню Оле. А Хольтену пора смазать гармонь. Это же надо так фальшивить! Неужто он не слышит, что мешает поющей Мертке?
Итак, утиная песня обрела вторую строфу, похоже, что она выросла вместе с луговыми травами.
А небо все такое же ясное и высокое. Ни единого облачка, предвестника грозы. Но грозы порою разыгрываются и на земле, да, да, товарищи, на земле. Сперва они дают о себе знать легким посвистом в спицах бухгалтерского велосипеда, который мешается с прерывистым дыханием, характерным при нарушениях кровообращения. Потом как бы грохочет дальний гром: бухгалтер Бойхлер спрыгнул с велосипеда. Косцы поднимают головы: телится корова? Поросится свинья? Или где-то вспыхнул пожар?
Напыщенно-кислый Бойхлер не отвечает на шутки. Он шагает по утиной песне.
— Председателя немедленно требуют в правление. Приехал Краусхар из района. И Симеон там.
Председатель не выказывает особого восторга.
— Если Краусхару чего надо, пусть сам идет сюда. Бойхлер носовым платком вытирает пот под рубахой.
— Я так ему и передам—на твою ответственность.
Спустя полчаса является совсем уже рассвирепевший Бойхлер. Этот чертов председатель хочет вогнать его в гроб! Краусхару надо немедленно переговорить с ним. Речь идет о новом сарае для уток.
Оле швыряет вилы на землю, так что зубья трещат.
— Что же мы, по-ихнему, холуи и засранцы?
Он садится на мотоцикл и включает мотор. Синий дым из выхлопной трубы застилает луг. Герман Вейхельт молится, зажимая уши.
— Боже праведный, отпусти твоему заместителю этот грех! А Эмма Дюрр, приметливая курочка, подталкивает локтем
ноющую Мертке.
— Сарай для уток — разве это не тебя касается?
Когда один человек хочет обратить в свою веру или совратить другого, он говорит. Атмосфера сгущается. Словесная туча застилает горизонт. Порою вдруг вылетит зажигательное словцо, и туча разорвется, и в голове у слушателя запылает пожар.
Так было и в тот раз, когда Фрида Симеон накачивала Краусхара: «Оле, Оле, Оле, Оле...»
Уши у Краусхара были заложены, но вот в них проникло зажигательное слово — утки.
Краусхар совсем недавно соорудил для уток птицеферму, районного значения, и сделал это не по собственной прихоти и не со скуки. Мыслимое ли дело при его многочисленных обязанностях добровольно взвалить на себя такую ответственность! Просто Краусхар получил директиву: переходите на птицу, с говядиной туго. Очень толковая директива.
Краусхар вызвал к себе бывшего сослуживца Шульца, страстного голубятника.
— Нам нужна птицеферма.
— А корма у вас есть?
— Ферма нужна, ясно?
Сперва у Шульца как бы заложило уши. Но потом сорвалось зажигательное слово —- мастак.
— В утках ты мастак!—сказал Краусхар.
Шульц все еще сомневался, потому что у него никогда не бывало на руках больше двадцати уток.
— Ну и что? Долго ли выучиться? Квалификации нет, это точно, да ведь времени в обрез.
Шульц успел только на скорую руку прочесть «Руководство по успешному откорму уток» профессора Тимма, как все и началось. Прибыли утята.
По очень многим вопросам мнения ученых расходятся. Откорм уток не составляет исключения. Вышеупомянутый профессор Тимм придерживается, во всяком случае, следующей точки зрения — откорм уток рентабелен при соблюдении ряда условий, как-то: 1) он не должен длиться свыше девяти недель; 2) в течение этих недель уток не подпускают к воде; 3) купание производится единожды — перед тем, как забить уток. Тогда оно вполне желательно и способствует очищению перьев.
Точка зрения — она и есть точка зрения. Дурак тот, кто подпустит уток к воде. А Шульц Голубятник и Краусхар — отнюдь не дураки, и посему они принимают на вооружение теорию профессора Тимма.
Утиная ферма возводится на западной границе района, в безводной местности, где нет ни рек, ни озер. Кстати, там живет и Шульц Голубятник. Здесь ни у одной утки не возникнет соблазна поплавать и понырять. Ни-ни!
Пять тысяч утят. Заметка в районной газете. В ней утята предстают перед читателями уже как взрослые, откормленные птицы, даже не птицы, а тушки, развешанные в мясных лавках. Но Краусхар покамест забил не уток, а только перспективы, и перспективный забой стяжал ему похвалы из округа за проявленную инициативу.
А тут этот чертов Оле суется не в свое дело. Дурью мучается человек! Чтоб утки плавали?! А жиреть они когда будут? Утки в открытом коровнике?
— Ну, мы ему дадим по рукам!
Воедино слились чувства, волновавшие Фриду и Краусхара. И вот они сидят, а против них стоит потный Оле — для специалиста интересный пример столкновения человеческих характеров. Разговор начинается в приглушенных тонах.
— Сколько телят ты вырастишь в этом году? Оле называет цифру.
— А в плане сколько сказано?
— Ты меня не допрашивай, ты ведь знаешь мои намерения. Разговор становится тоном выше. Краусхар не затем сюда
пришел, чтобы толковать о чьих-то намерениях.
— Я тебя про план спрашиваю. А Оле про план и толкует.
— Не изображай из себя склеротика,— говорит он Краусхару. Вот он, тот самый тумак, о котором Краусхар некогда
ходатайствовал перед друзьями. Но за это время Краусхар переменился. И теперь он чувствует себя оскорбленным.
— Ах, так я склеротик? — переспрашивает он.— А ты дубина! Открывается дверь, входит Мертке. К ее блестящей косе
пристали соломинки. Луч солнца среди ненастья.
— За утками хожу я. Хотите их посмотреть?
Каких-то плавающих уток, которые объедают коров? Нет, Краусхар хочет видеть телят и коров-первотелок, а хлев продули, просадили, прохлопали, использовали не по назначению. И подумать, что этот Бинкоп еще сидит в районном совете.
— В совете я Ханзен, а не Бинкоп!
— Ну и что с того?
— А ничего! Только меня избирали в райсовет за мою голову, а не за мою задницу.
И грянул гром.
Симеон строчит в своей тетради. Воцаряется тишина. Бойхлер вынимает вату из ушей — ему послышался какой-то шум, шум дождя.
Мертке говорит, что ей нужны возки для кур.
— Что такое возок для кур?
— Просто телега, на которой можно перевозить петушков и молодок.
— А зачем?
— Их можно будет вывозить на жнивье, пусть побегают.
— Разве куры — перелетные птицы?
— Нет, но они будут подбирать зерно, а сэкономленный корм можно отдать утятам и обеспечить им первые недели жизни. Вот и все.
От гордости Оле становится выше ростом. Почему, собственно? Он, что ли, додумался, как добыть окольным путем корм для утят? Нет, Мертке додумалась. А разве Мертке его дочь? Тс-с-с! Такая находчивая, такая чудная девушка! Ту-ру-ру-ру!
А телеги где взять? Они должны быть дешевые, почти даровые. Мертке рассчитывает на старые телеги, а прежде всего на помощь Оле.
Для Оле такое доверие заменяет мотор в три лошадиные силы. Разве он может обмануть надежды Мертке? И находчивое ты у него осталась прежняя, как в ту пору, когда он собирал навоз для «Цветущего поля».
У Барташа Оле разжился рамой, в амбаре бывшей Рамшевой усадьбы откопал две старые телеги, затем перерыл всю» мастерскую тележника и после работы стал на себе перетаскивать колеса, оси, доски и жерди. Вскоре перед воротами риги выросла куча всякой утвари.
Пришла Мертке, захлопала в ладоши.
— Ой, как здорово!
Оле в смущении поднял ось вместе с колесами высоко над
головой. Острой необходимости, да и вообще надобности в этом не было, но он не знал, как иначе дать выход распиравшему его счастью.
И снова мужчины из «Цветущего поля» трудятся вечерами после рабочего дня, но на сей раз Оле не отстает от них и уж никак не стоит в стороне. Даже Мампе Горемыка и тот вносит посильную лепту — прямит старые гвозди, чтоб их можно было пустить в дело.
До звезд стучат молотки и ухают топоры. Даже по воскресеньям в кооперативе не перестают строгать и клепать. В результате — жалоба Серно на осквернение молитвенного благочестия.
Оле обтесывает доски. И не огорчается, когда Мерг\тке пособляет ему в работе. Все новые и новые идеи расцветают в голове у рьяного плотника при свете заходящего солнца. А не устроить ли на одном из возков кабину для сопровождающего и чтобы там можно было полежать и отдохнуть?
— Ой, как здорово,— щебечет Мертке, и губы ее, то ли случайно, то ли умышленно, оказываются совсем близко к Оле, ближе и не бывает. Ему чудится, что прохладная от утренней росы земляничка скользнула по его седому виску. Сердце отстукивает польку! Господи боже! Оле хватает молоток и наспех вколачивает несколько гвоздей только для того, чтобы заглушить стук сердца, потом снова берется за рубанок. Кабина с постелью— это что! Если он окончательно рехнется, то и стол там еще приладит.
—Стол? Да что ты говоришь! Только если Краусхар заберет уток, все это не имеет смысла.
Заберет уток? С луны Мертке свалилась, что ли? Пусть тот, кто посмеет до них дотронуться, наденет сперва штаны потолще. Не о чем и говорить. Оле дует в рубанок так, что разлетаются стружки, а про себя вспоминает прохладное прикосновение землянички. ЭДесто это покраснело. Ну и ну! Неужели человек глупеет с годами? Ту-ру-ру-ру!
Так ли, иначе ли, но в присутствии Мертке этот Оле объясняется высоколитературным слогом. Подумать только! Он начал ежедневно бриться, он даже повязывает на шею шелковый платочек — видел, что так ходят районные франты.
Конечно, помнить при таких обстоятельствах про Эмму ему не с руки. Домой он приходит поздно. Эмма в одной рубашке и с распущенной косичкой встречает его.
— Мы часом с тобой не поженились? До Оле не доходит смысл ее слов.
— Я ищу свой летний платочек, прямо обыскалась, а он, видите ли, красуется на твоей волосатой груди!
Оле краснеет, как упомянутый платок. Тряпица валялась безо всякого толку. А теперь Эмма берет ее двумя пальцами, как чужой засморканный платок, и уносит прочь. Нет, у Антона никогда не было такой буйной растительности на груди, никогда.
Подходит лето. Небом завладело солнце. Поутру из леса доносятся последние зовы кукушки, а вечерами небо над лесом долго не темнеет. Кругом растекается легкий аромат зреющих хлебов.
Однажды в деревню прибывает комбайн. Современный бронтозавр пасется на бывшем пустыре. Лет семь назад здесь бродили гуси, овцы и козы, с блеянием ш гоготом щипали они сухую траву. А теперь гигантский ящер слизывает своим волнистым языком наливные колосья. Он пропускает добычу сквозь свое тело, проталкивает ее через свои короткие железные кишки, встряхивает, выбирает зерна из колосьев, отделяет их от соломы и мякины и наконец выплевывает, в одну сторону — зерно, в другую —солому. Вполне современный зверь, он облагораживает съеденное и затем возвращает, как повелел ему человек, его творец.
Карл Крюгер осматривает выпотрошенные колосья. Редко-редко попадается среди них зернышко.
— Да, вот это обмолот!
Оле подставляет руку под струю полновесных зерен.
— Здорово!
Рокот, посвист, стук.
Оле вспоминает годы, когда он махал косой, обливался потом и подыхал от жажды. Это было еще во времена Аннгрет. Воспоминания не из сладких. Оле на мгновение останавливается, жует нагретые солнцем зерна, покачивает головой и глядит на солнечное марево; там, где шумит комбайн, ему видится целая фабрика на колесах, мукомольная фабрика, длинная, как поезд. Фабрика ползет по полю, а вокруг ни души, лишь через равные промежутки времени из специального люка вываливается уже запечатанный мешок муки — и сразу в железнодорожный вагон. Фата-моргана, да?
Что такое? Через поле едет на тракторе Хольтен, а Мертке стоит позади и крепко держится за его плечи. Все, нет больше фата-морганы!
Со всех сторон бегут люди. Уборка прекращается. Сейчас начинается цирк. Все кричат, машут, свистят. Трактор-тягач весело тявкает. Пахнет соляркой и потом.
Куры надрываются, как и в те далекие дни, когда Оле и матушка Нитнагель «обобществляли» первых кур.
Чтобы развезти по жнивью три возка кур, надо немало времени. Младенчески голубые глаза Хольтена сияют. Хитрые глаза. Уж не добыл ли он пальму?
Мертке ходит от возка к возку и открывает дверцы. Снегопад в ясный день. Какое-то мгновение куры бестолково мечутся, крича и хлопая крыльями, потом склоняют головы к земле. И вот уже мерно застучали клювы. Начинается куриный праздник.
Карл Крюгер снимает пропотевшую шапку. На сей раз перед Мертке. А та кланяется — словно балерина благодарит за аплодисменты. Повода для ревности в этом нет. Более того, Оле и сам хочет выразить Мертке свое полное и безоговорочное одобрение, но в этот момент он слышит, как кто-то пыхтит у него за спиной. Это Бойхлер заявился на поле, обливаясь потом.
— Оле, срочно гони в Майберг. Тебя вызывает сам Вуншгетрей.
Земля кружится в мировом пространстве. Существует один общий закон: давление передается через атмосферу.
На первого секретаря Герберта Вуншгетрея оказывают давление. Формула давления выведена черным по белому. «До каких пор Майбергский район намерен зажигать красный свет на путях увеличения поголовья?» — пишет окружная газета. Перед мысленным взором секретаря встает большой фонарь с красным стеклом, и болтается этот фонарь на хвосте у коровы. Впереди шагает стадо окружных коров, а сзади, припадая на все четыре ноги, плетется с фонарем корова Майбергского района.
Мучительное видение для секретаря, ибо Вуншгетрей уже давно решил стать достойным товарищем. Это намерение не выжжено огненными буквами в мозгу Вуншгетрея, как говорится в романах, правильнее будет сказать, что оно вмерзло в его мозг.
Случилось это под Сталинградом. Вуншгетрей вместе с другими солдатами был зажат в огромном кольце. От своеобразного забытья его разбудил не дружеский толчок, как Оле, а собачий холод. Сидели они, ждали, когда прорвут кольцо, когда придет окончательная победа, а солдатские пайки усохли тем временем до такой степени, что могли бы среди зимы исторгнуть слезы у любого уважающего себя берлинского воробья. Хорошенькие, одетые под сестер милосердия барышни, которые перед отправкой на фронт обносили солдатиков горячим бульоном и дешевыми сигаретами, разыгрывая чувствительные сценки под названием «народное единство», теперь ангелочками являлись в солдатских снах.
Солдаты в снежных окопах раздували своим слабым дыханием каждую искорку надежды и пытались как-то согреть друг друга, если считать, что ледышка способна кого-то согреть. Кто сидел на корточках, кто лежал скрючившись. В них еще вспыхивали порою искры жизни, словно в лампочке перед тем, как сядет батарея, и ни один не догадывался, что те самые девушки, держа в дрожащих руках газеты, уже славили их как павших на поле чести героев. Гордая печаль—иначе не скажешь!
Вуншгетрей сидел в снежной яме со Штошем и Киншем, лучшими своими друзьями. Над головой у них вместо крыши был кусок плащ-палатки. Они сидели, ждали, молчали. Все уже было давно переговорено. И какие у каждого из них перебывали девушки, и что каждый из них с ними делал — все это было давным-давно увековечено в длинных рассказах, некоторым образом израсходовано, как запасы света и тепла, и так знакомо, словно не один, а все трое переспали с каждой из этих девушек.
Потом друзья повздорили. Они не могли достигнуть единства в вопросе, как лучше есть картошку — если она вообще когда-нибудь попадет им в рот,— с кожурой или без оной. Вуншгетрей высказался за очищенную, Штош и Кинш — против. По обычному времени — разногласие смехотворное, но здесь, в окопе, оно привело к яростному спору.
Все трое скалились друг на друга, как голодные волки, потом Кинш полез из окопа — подошла его очередь.
Вуншгетрей и Штош лежали скрючившись и ждали. Чего — они не знали сами, но искра надежды теплилась в них.
Кинш рыскал, как дикий зверь,, в поисках съестного. Через I полчаса зверь, а в прошлом бравый немецкий солдат, который
некогда чеканным шагом вышел из Бранденбургских ворот, свалился обратно в нору.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Остальные мужчины тоже вышли на косьбу, предводительствуемые капитаном Оле в кожаной фуражке. Только Тео Тимпе сюда не заманишь, дудки! Какое ему дело до грубых кормов? Он отвечает за своих коров, и баста.
Июньское небо высокое и ясное. Поет жаворонок, взмывает, превращается в поющую точку, увлекая своим пением косильщиц. Вот уже и Мертке заводит утиную песню Оле, и Софи Буммель гудит, и свинарка Хульда Трампель басовито подтягивать. Последним вплетается в песню чуть дребезжащее кудахтанье Эммы Дшрр.
Ногая песня, состоящая из одной строфы. А деревенские песни должны быть длинные. Чувство требует широты и глубины.
Оле гордо расправляет плечи. Видно, кто-то думает о нем. Пусть этот проныра Хольтен мяукает на своей гармошке до второго пришествия. Все равно здесь поют песню Оле. А Хольтену пора смазать гармонь. Это же надо так фальшивить! Неужто он не слышит, что мешает поющей Мертке?
Итак, утиная песня обрела вторую строфу, похоже, что она выросла вместе с луговыми травами.
А небо все такое же ясное и высокое. Ни единого облачка, предвестника грозы. Но грозы порою разыгрываются и на земле, да, да, товарищи, на земле. Сперва они дают о себе знать легким посвистом в спицах бухгалтерского велосипеда, который мешается с прерывистым дыханием, характерным при нарушениях кровообращения. Потом как бы грохочет дальний гром: бухгалтер Бойхлер спрыгнул с велосипеда. Косцы поднимают головы: телится корова? Поросится свинья? Или где-то вспыхнул пожар?
Напыщенно-кислый Бойхлер не отвечает на шутки. Он шагает по утиной песне.
— Председателя немедленно требуют в правление. Приехал Краусхар из района. И Симеон там.
Председатель не выказывает особого восторга.
— Если Краусхару чего надо, пусть сам идет сюда. Бойхлер носовым платком вытирает пот под рубахой.
— Я так ему и передам—на твою ответственность.
Спустя полчаса является совсем уже рассвирепевший Бойхлер. Этот чертов председатель хочет вогнать его в гроб! Краусхару надо немедленно переговорить с ним. Речь идет о новом сарае для уток.
Оле швыряет вилы на землю, так что зубья трещат.
— Что же мы, по-ихнему, холуи и засранцы?
Он садится на мотоцикл и включает мотор. Синий дым из выхлопной трубы застилает луг. Герман Вейхельт молится, зажимая уши.
— Боже праведный, отпусти твоему заместителю этот грех! А Эмма Дюрр, приметливая курочка, подталкивает локтем
ноющую Мертке.
— Сарай для уток — разве это не тебя касается?
Когда один человек хочет обратить в свою веру или совратить другого, он говорит. Атмосфера сгущается. Словесная туча застилает горизонт. Порою вдруг вылетит зажигательное словцо, и туча разорвется, и в голове у слушателя запылает пожар.
Так было и в тот раз, когда Фрида Симеон накачивала Краусхара: «Оле, Оле, Оле, Оле...»
Уши у Краусхара были заложены, но вот в них проникло зажигательное слово — утки.
Краусхар совсем недавно соорудил для уток птицеферму, районного значения, и сделал это не по собственной прихоти и не со скуки. Мыслимое ли дело при его многочисленных обязанностях добровольно взвалить на себя такую ответственность! Просто Краусхар получил директиву: переходите на птицу, с говядиной туго. Очень толковая директива.
Краусхар вызвал к себе бывшего сослуживца Шульца, страстного голубятника.
— Нам нужна птицеферма.
— А корма у вас есть?
— Ферма нужна, ясно?
Сперва у Шульца как бы заложило уши. Но потом сорвалось зажигательное слово —- мастак.
— В утках ты мастак!—сказал Краусхар.
Шульц все еще сомневался, потому что у него никогда не бывало на руках больше двадцати уток.
— Ну и что? Долго ли выучиться? Квалификации нет, это точно, да ведь времени в обрез.
Шульц успел только на скорую руку прочесть «Руководство по успешному откорму уток» профессора Тимма, как все и началось. Прибыли утята.
По очень многим вопросам мнения ученых расходятся. Откорм уток не составляет исключения. Вышеупомянутый профессор Тимм придерживается, во всяком случае, следующей точки зрения — откорм уток рентабелен при соблюдении ряда условий, как-то: 1) он не должен длиться свыше девяти недель; 2) в течение этих недель уток не подпускают к воде; 3) купание производится единожды — перед тем, как забить уток. Тогда оно вполне желательно и способствует очищению перьев.
Точка зрения — она и есть точка зрения. Дурак тот, кто подпустит уток к воде. А Шульц Голубятник и Краусхар — отнюдь не дураки, и посему они принимают на вооружение теорию профессора Тимма.
Утиная ферма возводится на западной границе района, в безводной местности, где нет ни рек, ни озер. Кстати, там живет и Шульц Голубятник. Здесь ни у одной утки не возникнет соблазна поплавать и понырять. Ни-ни!
Пять тысяч утят. Заметка в районной газете. В ней утята предстают перед читателями уже как взрослые, откормленные птицы, даже не птицы, а тушки, развешанные в мясных лавках. Но Краусхар покамест забил не уток, а только перспективы, и перспективный забой стяжал ему похвалы из округа за проявленную инициативу.
А тут этот чертов Оле суется не в свое дело. Дурью мучается человек! Чтоб утки плавали?! А жиреть они когда будут? Утки в открытом коровнике?
— Ну, мы ему дадим по рукам!
Воедино слились чувства, волновавшие Фриду и Краусхара. И вот они сидят, а против них стоит потный Оле — для специалиста интересный пример столкновения человеческих характеров. Разговор начинается в приглушенных тонах.
— Сколько телят ты вырастишь в этом году? Оле называет цифру.
— А в плане сколько сказано?
— Ты меня не допрашивай, ты ведь знаешь мои намерения. Разговор становится тоном выше. Краусхар не затем сюда
пришел, чтобы толковать о чьих-то намерениях.
— Я тебя про план спрашиваю. А Оле про план и толкует.
— Не изображай из себя склеротика,— говорит он Краусхару. Вот он, тот самый тумак, о котором Краусхар некогда
ходатайствовал перед друзьями. Но за это время Краусхар переменился. И теперь он чувствует себя оскорбленным.
— Ах, так я склеротик? — переспрашивает он.— А ты дубина! Открывается дверь, входит Мертке. К ее блестящей косе
пристали соломинки. Луч солнца среди ненастья.
— За утками хожу я. Хотите их посмотреть?
Каких-то плавающих уток, которые объедают коров? Нет, Краусхар хочет видеть телят и коров-первотелок, а хлев продули, просадили, прохлопали, использовали не по назначению. И подумать, что этот Бинкоп еще сидит в районном совете.
— В совете я Ханзен, а не Бинкоп!
— Ну и что с того?
— А ничего! Только меня избирали в райсовет за мою голову, а не за мою задницу.
И грянул гром.
Симеон строчит в своей тетради. Воцаряется тишина. Бойхлер вынимает вату из ушей — ему послышался какой-то шум, шум дождя.
Мертке говорит, что ей нужны возки для кур.
— Что такое возок для кур?
— Просто телега, на которой можно перевозить петушков и молодок.
— А зачем?
— Их можно будет вывозить на жнивье, пусть побегают.
— Разве куры — перелетные птицы?
— Нет, но они будут подбирать зерно, а сэкономленный корм можно отдать утятам и обеспечить им первые недели жизни. Вот и все.
От гордости Оле становится выше ростом. Почему, собственно? Он, что ли, додумался, как добыть окольным путем корм для утят? Нет, Мертке додумалась. А разве Мертке его дочь? Тс-с-с! Такая находчивая, такая чудная девушка! Ту-ру-ру-ру!
А телеги где взять? Они должны быть дешевые, почти даровые. Мертке рассчитывает на старые телеги, а прежде всего на помощь Оле.
Для Оле такое доверие заменяет мотор в три лошадиные силы. Разве он может обмануть надежды Мертке? И находчивое ты у него осталась прежняя, как в ту пору, когда он собирал навоз для «Цветущего поля».
У Барташа Оле разжился рамой, в амбаре бывшей Рамшевой усадьбы откопал две старые телеги, затем перерыл всю» мастерскую тележника и после работы стал на себе перетаскивать колеса, оси, доски и жерди. Вскоре перед воротами риги выросла куча всякой утвари.
Пришла Мертке, захлопала в ладоши.
— Ой, как здорово!
Оле в смущении поднял ось вместе с колесами высоко над
головой. Острой необходимости, да и вообще надобности в этом не было, но он не знал, как иначе дать выход распиравшему его счастью.
И снова мужчины из «Цветущего поля» трудятся вечерами после рабочего дня, но на сей раз Оле не отстает от них и уж никак не стоит в стороне. Даже Мампе Горемыка и тот вносит посильную лепту — прямит старые гвозди, чтоб их можно было пустить в дело.
До звезд стучат молотки и ухают топоры. Даже по воскресеньям в кооперативе не перестают строгать и клепать. В результате — жалоба Серно на осквернение молитвенного благочестия.
Оле обтесывает доски. И не огорчается, когда Мерг\тке пособляет ему в работе. Все новые и новые идеи расцветают в голове у рьяного плотника при свете заходящего солнца. А не устроить ли на одном из возков кабину для сопровождающего и чтобы там можно было полежать и отдохнуть?
— Ой, как здорово,— щебечет Мертке, и губы ее, то ли случайно, то ли умышленно, оказываются совсем близко к Оле, ближе и не бывает. Ему чудится, что прохладная от утренней росы земляничка скользнула по его седому виску. Сердце отстукивает польку! Господи боже! Оле хватает молоток и наспех вколачивает несколько гвоздей только для того, чтобы заглушить стук сердца, потом снова берется за рубанок. Кабина с постелью— это что! Если он окончательно рехнется, то и стол там еще приладит.
—Стол? Да что ты говоришь! Только если Краусхар заберет уток, все это не имеет смысла.
Заберет уток? С луны Мертке свалилась, что ли? Пусть тот, кто посмеет до них дотронуться, наденет сперва штаны потолще. Не о чем и говорить. Оле дует в рубанок так, что разлетаются стружки, а про себя вспоминает прохладное прикосновение землянички. ЭДесто это покраснело. Ну и ну! Неужели человек глупеет с годами? Ту-ру-ру-ру!
Так ли, иначе ли, но в присутствии Мертке этот Оле объясняется высоколитературным слогом. Подумать только! Он начал ежедневно бриться, он даже повязывает на шею шелковый платочек — видел, что так ходят районные франты.
Конечно, помнить при таких обстоятельствах про Эмму ему не с руки. Домой он приходит поздно. Эмма в одной рубашке и с распущенной косичкой встречает его.
— Мы часом с тобой не поженились? До Оле не доходит смысл ее слов.
— Я ищу свой летний платочек, прямо обыскалась, а он, видите ли, красуется на твоей волосатой груди!
Оле краснеет, как упомянутый платок. Тряпица валялась безо всякого толку. А теперь Эмма берет ее двумя пальцами, как чужой засморканный платок, и уносит прочь. Нет, у Антона никогда не было такой буйной растительности на груди, никогда.
Подходит лето. Небом завладело солнце. Поутру из леса доносятся последние зовы кукушки, а вечерами небо над лесом долго не темнеет. Кругом растекается легкий аромат зреющих хлебов.
Однажды в деревню прибывает комбайн. Современный бронтозавр пасется на бывшем пустыре. Лет семь назад здесь бродили гуси, овцы и козы, с блеянием ш гоготом щипали они сухую траву. А теперь гигантский ящер слизывает своим волнистым языком наливные колосья. Он пропускает добычу сквозь свое тело, проталкивает ее через свои короткие железные кишки, встряхивает, выбирает зерна из колосьев, отделяет их от соломы и мякины и наконец выплевывает, в одну сторону — зерно, в другую —солому. Вполне современный зверь, он облагораживает съеденное и затем возвращает, как повелел ему человек, его творец.
Карл Крюгер осматривает выпотрошенные колосья. Редко-редко попадается среди них зернышко.
— Да, вот это обмолот!
Оле подставляет руку под струю полновесных зерен.
— Здорово!
Рокот, посвист, стук.
Оле вспоминает годы, когда он махал косой, обливался потом и подыхал от жажды. Это было еще во времена Аннгрет. Воспоминания не из сладких. Оле на мгновение останавливается, жует нагретые солнцем зерна, покачивает головой и глядит на солнечное марево; там, где шумит комбайн, ему видится целая фабрика на колесах, мукомольная фабрика, длинная, как поезд. Фабрика ползет по полю, а вокруг ни души, лишь через равные промежутки времени из специального люка вываливается уже запечатанный мешок муки — и сразу в железнодорожный вагон. Фата-моргана, да?
Что такое? Через поле едет на тракторе Хольтен, а Мертке стоит позади и крепко держится за его плечи. Все, нет больше фата-морганы!
Со всех сторон бегут люди. Уборка прекращается. Сейчас начинается цирк. Все кричат, машут, свистят. Трактор-тягач весело тявкает. Пахнет соляркой и потом.
Куры надрываются, как и в те далекие дни, когда Оле и матушка Нитнагель «обобществляли» первых кур.
Чтобы развезти по жнивью три возка кур, надо немало времени. Младенчески голубые глаза Хольтена сияют. Хитрые глаза. Уж не добыл ли он пальму?
Мертке ходит от возка к возку и открывает дверцы. Снегопад в ясный день. Какое-то мгновение куры бестолково мечутся, крича и хлопая крыльями, потом склоняют головы к земле. И вот уже мерно застучали клювы. Начинается куриный праздник.
Карл Крюгер снимает пропотевшую шапку. На сей раз перед Мертке. А та кланяется — словно балерина благодарит за аплодисменты. Повода для ревности в этом нет. Более того, Оле и сам хочет выразить Мертке свое полное и безоговорочное одобрение, но в этот момент он слышит, как кто-то пыхтит у него за спиной. Это Бойхлер заявился на поле, обливаясь потом.
— Оле, срочно гони в Майберг. Тебя вызывает сам Вуншгетрей.
Земля кружится в мировом пространстве. Существует один общий закон: давление передается через атмосферу.
На первого секретаря Герберта Вуншгетрея оказывают давление. Формула давления выведена черным по белому. «До каких пор Майбергский район намерен зажигать красный свет на путях увеличения поголовья?» — пишет окружная газета. Перед мысленным взором секретаря встает большой фонарь с красным стеклом, и болтается этот фонарь на хвосте у коровы. Впереди шагает стадо окружных коров, а сзади, припадая на все четыре ноги, плетется с фонарем корова Майбергского района.
Мучительное видение для секретаря, ибо Вуншгетрей уже давно решил стать достойным товарищем. Это намерение не выжжено огненными буквами в мозгу Вуншгетрея, как говорится в романах, правильнее будет сказать, что оно вмерзло в его мозг.
Случилось это под Сталинградом. Вуншгетрей вместе с другими солдатами был зажат в огромном кольце. От своеобразного забытья его разбудил не дружеский толчок, как Оле, а собачий холод. Сидели они, ждали, когда прорвут кольцо, когда придет окончательная победа, а солдатские пайки усохли тем временем до такой степени, что могли бы среди зимы исторгнуть слезы у любого уважающего себя берлинского воробья. Хорошенькие, одетые под сестер милосердия барышни, которые перед отправкой на фронт обносили солдатиков горячим бульоном и дешевыми сигаретами, разыгрывая чувствительные сценки под названием «народное единство», теперь ангелочками являлись в солдатских снах.
Солдаты в снежных окопах раздували своим слабым дыханием каждую искорку надежды и пытались как-то согреть друг друга, если считать, что ледышка способна кого-то согреть. Кто сидел на корточках, кто лежал скрючившись. В них еще вспыхивали порою искры жизни, словно в лампочке перед тем, как сядет батарея, и ни один не догадывался, что те самые девушки, держа в дрожащих руках газеты, уже славили их как павших на поле чести героев. Гордая печаль—иначе не скажешь!
Вуншгетрей сидел в снежной яме со Штошем и Киншем, лучшими своими друзьями. Над головой у них вместо крыши был кусок плащ-палатки. Они сидели, ждали, молчали. Все уже было давно переговорено. И какие у каждого из них перебывали девушки, и что каждый из них с ними делал — все это было давным-давно увековечено в длинных рассказах, некоторым образом израсходовано, как запасы света и тепла, и так знакомо, словно не один, а все трое переспали с каждой из этих девушек.
Потом друзья повздорили. Они не могли достигнуть единства в вопросе, как лучше есть картошку — если она вообще когда-нибудь попадет им в рот,— с кожурой или без оной. Вуншгетрей высказался за очищенную, Штош и Кинш — против. По обычному времени — разногласие смехотворное, но здесь, в окопе, оно привело к яростному спору.
Все трое скалились друг на друга, как голодные волки, потом Кинш полез из окопа — подошла его очередь.
Вуншгетрей и Штош лежали скрючившись и ждали. Чего — они не знали сами, но искра надежды теплилась в них.
Кинш рыскал, как дикий зверь,, в поисках съестного. Через I полчаса зверь, а в прошлом бравый немецкий солдат, который
некогда чеканным шагом вышел из Бранденбургских ворот, свалился обратно в нору.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41