На его одежду никогда не налипали листья, залитые кровью оленей, никогда он не гулял со своей женой в лунные ночи, не ходил с нею охотиться на глухарей и тетеревов. Он вообще не был охотником и не думал ни о чем, кроме дров, соснового молодняка и кубических метров древесины,— словом, был так же неромантичен, как железная мачта в лесу.
Лесничиха не ночевала дома — что правда, то правда. Немало было сказано слов: долгие объяснения, клятвы.
— Никогда это не повторится! — заверяла черноволосая лесничиха, и голубые круги под глазами делали ее вконец исстрадавшейся и утомленной.
Лесничий оторопел.
— Как так не повторится? Ты же утверждала, что ничего не было!
— Конечно, конечно, но даже этого «ничего» больше не будет.
Молодая любовь легко прощает. Счастье, что лесничий Штамм, как всегда, прикрыл свои зоркие глаза мотоциклетными очками! Он вышел из дому, прибил гвоздями несколько расшатавшихся штакетин в заборе и успокоился. Когда он входил обратно в дом, ему бросились в глаза криво висевшие над дверью оленьи рога. Это уж давно его раздражало. Он закрепил их, ввинтив шурупы в деревянную обшивку стены.
Какие только мысли, несмотря на установившийся в доме мир, не проносятся за смуглым лбом лесничихи! Когда мужа нет дома, она сидит с просветленным лицом у окна, и дали отражаются в ее черных глазах. После ночи в гостинице ее неотвязно преследует некий запах. Запах кожи и американского табака «Виргиния». Слово это звучит, как звон колокольчика в далеких прериях. Но надежды оно больше не пробуждает.
И тогда судьба кивнула ей. Кивнула задней козьей ногой. Коза во время дойки брыкнула лесничиху в низ живота. Лесничиха, вся облитая молоком, некоторое время пролежала на соломенной подстилке в хлеву. Едва дыша.
Потом она встала на ноги, даже нашла в себе силы выйти из хлева и снова туда вернуться. Вдали послышался шум мужнего мотоцикла. Боли у нее сразу же усилились.
Лесничий въезжает в ворота. Его жена тащится через двор и, вся мокрая от козьего молока, бросается на кровать. Она стонет тихонько, жалобно и настойчиво. Лесничий с перепугу садится на тумбочку, на стоящую там вазу с ранними фиалками.
Приходит врач, исследует, ощупывает живот молодой женщины. Лесничий выскакивает из комнаты, объятый ревностью и состраданием. Врач посмеивается. На этот раз ничего страшного, но осторожность... дамочка... Низ живота, тут шутки плохи.
Он уходит. Лесничий весь дрожит. Молодая женщина тихонько стонет.
— Будь у нас степенная корова...
Теперь лесничий даже настаивает на том, чтобы взять корову, обещанную Рамшем. Молодую женщину сразу отпускают боли.
Восемнадцать лет назад владелец хутора Серно взял в дом сироту. Он заказал его, как заказывают товар, по каталогу пересылочной конторы Аугуста Штукенброка: «Прошу прислать одного крепкого паренька, приспособленного к сельской жизни, условия мне известны. С почтением. Серно».
Мальчонку доставили. Его звали Вильм, и это имя было вычеркнуто из списков сиротского приюта.
Серно разглядывал его, словно только что купленного бычка.
— Надеюсь, в нем течет немецкая кровь, а не какая-нибудь гам цыганская или еврейская?
— Ты же видишь, у него голубые глаза, рыжие волосы, а лицо все усеяно немецкими веснушками,— отвечала его тощая жена, и ее пергаментное лицо кривилось в некоем подобии улыбки.
Раз в месяц Серно брал на руки своего питомца и проверял, как насчет прибавки в весе. Мерять и взвешивать — это было первейшее занятие на хуторе Серно. Проба «на вес» да изредка дружелюбный шлепок от тощей хозяйки —вот и все нежности, выпадавшие в детстве на долю Вильма Хольтена. Нет, нет, жилось ему вовсе не плохо. Серно не был извергом. Каждое рождество паренек получал новый костюм и от двадцати до пятидесяти марок на руки.
Летом Вильм пас стадо, зимою был незаменимым работником в хлеву и на дворе. Он быстро рос. Пальцы у него были длинные и узкие, руки худые, казалось, нарочно созданные для ЧИСТКИ сточных желобов в коровнике и свинарнике.
После конфирмации Вильм был мобилизован в один из отрядов, которые именовались «Трудовой повинностью».
Толстый Серно подал жалобу: «Мальчик еще растет...» Серно при этом думал о своей скотине. Под своей подписью он большими буквами вывел: «Церковный староста», но это ему не помогло. Войне в ту пору исполнялось уже четыре года. Жадным до войны людям некогда было ждать, покуда их лопатой и оруженосцы вырастут, созреют и сами ринутся на поля войны.
Юный и рыжий Вильм Хольтен научился вскидывать на плечо шанцевый инструмент, но, прежде чем он успел оглянуться, этот инструмент превратился в гранату. Вильм служил в расчете при зенитном орудии. Ему удалось даже даром съездить в Польшу, а оттуда, заодно с другими военнопленными, в Советский Союз. До чего же обширен и удивителен белый свет!
В Советском Союзе Вильм ретиво и расторопно работал в колхозе. Работа ему нравилась, и его понимание великих жизненных свершений росло одновременно со щетиной на подбородке. » Отпущенный из плена, Вильм ломал себе голову — куда ему,!
безродному сироте, возвращаться. Он поехал в Блюменау. Там!
жили люди, которых он знал.
Вскоре выяснилось, что своего приемного отца Серно он до
сих пор как следует не знал. С места в карьер они повздорили.
Вильм не хотел больше работать за еду и новый костюм на
рождество.
— А сколько мы страху натерпелись, когда тебя угнали в эту проклятую Россию. Это разве не в счет? — говорил толстый Серно.— Каждое воскресенье мы за тебя молились, так ведь, жена? — Тощая фрау Серно кивнула и левой рукой вытерла слезинку, потому что это была сущая правда!
Вильм у них не остался. Он пошел чернорабочим на строительство новых крестьянских домов в Блюменау и снял угол у солдатской вдовы Симеон. Политическую опеку над ним взял Антон Дюрр, отец и духовник всех деревенских жителей, освободившихся из-под ярма богоугодного насилия.
Позднее Вильм пошел работать к лесопильщику, и Антон ничего против этого не возразил.
Как раз в то время Рамш вспомнил заветы своего отца и занялся усерднее, чем когда-либо, сельским хозяйством. Ну на что ему, спрашивается, огромный древесный склад? Бревна больше не складывали в штабеля. Они немедленно шли в переработку. Лесопильщик призвал своего работника В ильма Хольтена.
— Надо, значит, перепахать складскую площадку, и так далее.
— Что будем на ней сажать, хозяин?
— Ранние сорта картошки, это дело выгодное.
— Ладно, вы только заявите в муниципальный совет.
— Тебе-то что до этого? Вильм Хольтен, светясь простодушием:
— Я в общественном контроле состою.
Лесопильщик прикусил язык. Вот она, политика демократического блока! Он стал искать случая отделаться от назойливого соглядатая Вильма Хольтена — конечно, под благовидным предлогом. Случай скоро представился. Вильм Хольтен был послан работать на двор к Оле Бинкопу. Его рабочая сила употреблялась на расчистку дорожки. От лесопильщика к Аннгрет.
Вильм Хольтен стал желанным гостем у всех деревенских жительниц. Молодые и старые, они наперебой старались заманить его к себе и, прельстив разными знаками внимания, выпытать у него что-нибудь о рассорившихся супругах. Фрида
Симеон, дочь его квартирной хозяйки, тоже своего не упускает:
— Подумать только, что творится в дому у Оле и Аннгрет; одинокой девушке вроде меня о замужестве и подумать страшно, как о них вспомнишь.
Вильм Хольтен не знает, что сказать.
— Что ж, теперь Оле спит в сарае, а Аннгрет с Рамшем в спальне?
И на это у Вильма Хольтена не находится ответа.
— А ты заплачешь, если твоя жена тебя бросит?
— Я уйду странствовать по свету и никогда домой не вернусь.
— Нет, так ты меня не обидишь!
Вильм заливался краской. Он не женат на Фриде, он даже ни разу ее не поцеловал.
Любопытная Фрида надолго его внимания не задерживает. Тайное горе гложет Вильма Хольтена. На деревенской улице на него, точно блоха, наскочила тщательно замалчиваемая новость. Ее нашептал ему Франц Буммель.
— Скажи, Бинкоп и тебя заманил в свое крестьянское содружество нового типа?
Три огромных вопросительных знака в глазах Хольтена, но из таинственных намеков Буммеля он наконец понимает: Оле ничего ему не говорит, потому что зол на него.
Вечером он заходит к Оле в его наполовину пустую спальню. Сначала они перекидываются ничего не значащими словами, мямлят, покуда Вильм не собирается с духом. Пусть Оле его простит за то, что он скрыл от него правду: не партия, Рамш прислал его к нему на двор.
Оле не удивился, не вспылил. Не подскочил до потолка. Для него это уже музыка, доносящаяся из далеких времен. Простить и забыть. Новая весна, новые гнезда.
— Пойдем поужинаем.— Хольтен делит с ним скудный ужин: похлебка, картофель в мундире с невымоченной селедкой — все, что можно приготовить наспех и без труда в черной кухне.
Вильм Хольтен смотрит на унылую селедку.
— Возьми меня в твой колхоз, Оле!
От удивления Оле проглатывает целую картофелину в мундире.
Мампе Горемыка гонит корову в лесничество. У коровы шрам на груди. Мампе уверен, что где-то видел ее. Уж не в коровнике ли Аннгрет?
Но Мампе Горемыке некогда размышлять о превратностя коровьей жизни: приказ есть приказ, задание есть задание. О гонит корову к лесничему.
Молодая лесничиха тотчас же берется ее доить. Корова довольна.
-— Это не корова, а само смирение,— заверяет Мампе Горемыка.— Не найдется ли у вас глоточка пропустить?
— Конечно же, конечно! — Ну надо же быть такими невнимательными, и как это они позабыли, что Мампе Горемыка временами числится в постоянных рабочих лесничества?
В доме находится больше чем глоток спиртного для Мампе. Лесничий вручает ему, как доверенному лицу, сюмарковую кредитку для Рамша. Это не было у словлено с лесопильщиком, но они не хотят чувствовать себя должниками. Расписка потом, при случае.
Мампе Горемыка засовывает деньги под свою клеенчатую фуражку, сгоняет коз в одну кучу и сплевывает на дверь сарая остатки жевательного табака:
— Всего наилучшего!—С пятеркой рогатых белых чертенят он отправляется в деревню.
В акациевой рощице погонщик вежливо раскланивается с дорожным указателем; завидя его, снимает фуражку и машет ею, как перед высокой особой. Кредитка вылетает.
— Ну, теперь я тебя потерял, как бы нечаянно,— обращается к ней Мампе Горемыка и внимательно смотрит, куда она полетит дальше, подхваченная легким ветерком.
У выхода из рощицы он привязывает коз к дереву, возвращается обратно и — смотрите, пожалуйста! — встречается со стомарковой кредиткой. Он поражен. Нелегко будет разыскать в деревне человека, умудрившегося потерять столь крупную купюру.
Хозяин Серно в свое время не слишком приветствовал большую войну, но, с другой стороны, и не клял ее. От хорошей войны, особенно когда она разыгрывается где-то вдали, богатый крестьянин не остается внакладе, если, конечно, его не принуждают идти на эту войну. Война поставляет ему дешевую рабочую силу—военнопленных. За них не надо платить страховых взносов, кормить можно задешево—мелкой картошкой, как свиней, а об их отдыхе заботы меньше, чем об отдыхе породистой лошади.
Война не всегда рентабельна, и эта большая и пока что последняя война вдруг оказалась невыгодной сделкой, ошибочным начинанием: она, точно рак, поползла назад. А когда, пятясь, она подошла почти что к самому Майбергу, Серно, нечестиво ругаясь, обратился в бегство, прихватив с собой три доверху нагруженные телеги, каждая с парной упряжкой.
В году под цифрою ноль хозяин Серно возвратился домой с одной повозкой и двумя отощалыми конями. Двойного подбородка у него как не бывало. Жилет висел складками. Когда же он сокрушенно бормотал: «Кто бы мог подумать, что наши позволят так вздуть себя!» — казалось, он и ростом стал пониже.
Шли месяцы, больше стало зерна и скотины, потому что фабрика Серно — пахотная земля, если не считать нескольких окопов, прорытых в ней, да следов танковых гусениц, осталась цела и невредима.
Прежний бауэрнфюрер в Блюменау, Генрих Хинтерофен, прислал из Рейнской области письмо Серно: «Дорогой друг, хочу спросить, выгнали вы уже от себя русских? С исконно немецким приветом твой Генрих Хинтерофен».
Серно в ответ написал: «Никаких надежд, сиди, где ты есть, и хорошо бы ты мне прислал килограмм кофе, вы там ближе к колониям».
Письма оборачивались два месяца. Килограмма кофе Серно не получил. Поэтому он прирезал к своим владениям принадлежавший его другу кусок земли и весь его перепахал. Земля кормит хозяина.
Время шло. Серно опять растолстел, и его болезнь печени снова напомнила о себе. Он приспособился к новым обстоятельствам и стал даже вроде как социалистом. Запретил жене говорить о работниках и прислуге и держал разве что «помощников» по хозяйству и дому. Он даже пошел дальше и сделал своих «помощников» участниками в прибылях, которые ежегодно приносило его хозяйство.
Каждый год перед началом весенней страды Серно устраивал «праздник весов». «Помощники» взвешивали его на товарных весах. Сколько фунтов он прибавил, столько его люди получили шпика или колбасы, по выбору, не в счет своего жалованья.
Вот и опять пришла эта пора. Праздник будет проходить на гумне. Сегодня явился даже Мампе Горемыка, рабочий от случая к случаю, переносчик вестей, ни от чего не отказчик и пьянчуга. Ради праздника он обулся в высокие сапоги на меху.
Тощая фрау Серно ставит литр пшеничной водки на соломорезку. Герман Вейхельт готовит весы. Девушки-работницы плетут венок из вьющихся вечнозеленых растений и вплетают в него самые пышные прошлогодние колосья.
Мампе Горемыка караулит водку и пробует ее. Случалось, что в нее подливали воды. Кроме того, он заботится, чтобы девушкам не досталось много этого жидкого хлеба:
— Ничего нет на свете противнее пьяной бабы!
С этим согласен и Герман Вейхельт. Всем известно, что водка—адское варево.
Мампе Горемыка не разуверяет Германа. Он просто становится на его место, живо отпивает из бутылки, потом сует два пальца в рот и свистит. Дверь отворяется. Толстый Серно выходит на крыльцо.
В легком летнем костюме, стуча деревянными башмаками на босу ногу, хозяин проходит по гумну. Тонкие летние штаны натягиваются на его здоровенных ляжках.
Мампе Горемыка снова отпивает глоток. Черт, сидящий в водке, придает ему отваги. Он ощупывает тонкие штаны Серно.
— Ты что, и зимой ходишь без подштанников?
— Не задавай дурацких вопросов, здесь девушки.— Серно — человек суровый и нравственный. Кухарка хихикает. Ее подручная тычет Германа под ребра. Герман вздрагивает, словно его укусил змий с райского древа жизни.
Серно босиком становится на весы. Мампе Горемыка передвигает рычаги. Двенадцать глаз вперяются в цифры на шкале весов. Восемь глаз челяди, четыре глаза хозяев. Восемь глаз и четыре глаза с совсем различными желаниями за радужной оболочкой.
Один центнер одиннадцать фунтов — прошлогодний вес Серно. Гири с шумом съезжают вниз. Серно гнусаво хохочет. Он сбавил в весе.
Мампе Горемыка присаживается на корточки и трясет весы.
— Да они совсем разладились!
Кухарка расстилает мешковину на гумне. Хозяин становится на нее. Герман хлопочет у весов. Игра двенадцати глаз возобновляется: гири лезут вверх.
— Ура! — Мампе Горемыка ставит дополнительные гири.— Многовато! — Мампе одну гирю снимает. Ставит другую, поменьше, опять побольше, а кухарка и ее подручная тем временем прикладываются к беспризорной бутылке.
Наконец вес определился. Серно прибавил два с половиной фунта. Молоденькая подручная морщит носик.
— Больше не тянет!
Кухарка опять прикладывается к уже початой бутылке.
Человек ведь нуждается в утешении. Мампе Горемыка ее отнимает, и уже навсегда.
Серно влезает в деревянные башмаки.
— Вы меня не щадили, вот и результат. Человек, которого не жалеют, спадает с тела.
Шепот, подмигивание, тайное неудовольствие.
Кухарка вешает на жирную шею Серно вечнозеленый венок.
— Дай тебе бог хорошего аппетита, хозяин!
— В таком случае готовь повкуснее! Кухарка корчит кислую мину.
— Все кривлянье,— говорит подручная.
Взгляд хозяйки останавливается на ней. Девчонка высовывает язык.
— Это еще что такое?
— Проветриваю язык, в водке был спирт. Опечаленный Герман не отходит от весов. Один только
Мампе Горемыка огорчен из-за того, что Серно мало прибавил в весе. У него, слава тебе господи, в последнее время есть другие побочные доходы.
Тощая хозяйка раздает продукты. Серно, как разукрашенный призовой бык, вышагивает по двору и, довольный, скрывается в доме. «Праздник весов» окончен.
Может быть, в этот торжественный день Серно следовало сунуть себе в карман десятифунтовую гирю, чтобы потянуть на десять фунтов побольше?
Герман Вейхельт убирает весы и гири с гумна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Лесничиха не ночевала дома — что правда, то правда. Немало было сказано слов: долгие объяснения, клятвы.
— Никогда это не повторится! — заверяла черноволосая лесничиха, и голубые круги под глазами делали ее вконец исстрадавшейся и утомленной.
Лесничий оторопел.
— Как так не повторится? Ты же утверждала, что ничего не было!
— Конечно, конечно, но даже этого «ничего» больше не будет.
Молодая любовь легко прощает. Счастье, что лесничий Штамм, как всегда, прикрыл свои зоркие глаза мотоциклетными очками! Он вышел из дому, прибил гвоздями несколько расшатавшихся штакетин в заборе и успокоился. Когда он входил обратно в дом, ему бросились в глаза криво висевшие над дверью оленьи рога. Это уж давно его раздражало. Он закрепил их, ввинтив шурупы в деревянную обшивку стены.
Какие только мысли, несмотря на установившийся в доме мир, не проносятся за смуглым лбом лесничихи! Когда мужа нет дома, она сидит с просветленным лицом у окна, и дали отражаются в ее черных глазах. После ночи в гостинице ее неотвязно преследует некий запах. Запах кожи и американского табака «Виргиния». Слово это звучит, как звон колокольчика в далеких прериях. Но надежды оно больше не пробуждает.
И тогда судьба кивнула ей. Кивнула задней козьей ногой. Коза во время дойки брыкнула лесничиху в низ живота. Лесничиха, вся облитая молоком, некоторое время пролежала на соломенной подстилке в хлеву. Едва дыша.
Потом она встала на ноги, даже нашла в себе силы выйти из хлева и снова туда вернуться. Вдали послышался шум мужнего мотоцикла. Боли у нее сразу же усилились.
Лесничий въезжает в ворота. Его жена тащится через двор и, вся мокрая от козьего молока, бросается на кровать. Она стонет тихонько, жалобно и настойчиво. Лесничий с перепугу садится на тумбочку, на стоящую там вазу с ранними фиалками.
Приходит врач, исследует, ощупывает живот молодой женщины. Лесничий выскакивает из комнаты, объятый ревностью и состраданием. Врач посмеивается. На этот раз ничего страшного, но осторожность... дамочка... Низ живота, тут шутки плохи.
Он уходит. Лесничий весь дрожит. Молодая женщина тихонько стонет.
— Будь у нас степенная корова...
Теперь лесничий даже настаивает на том, чтобы взять корову, обещанную Рамшем. Молодую женщину сразу отпускают боли.
Восемнадцать лет назад владелец хутора Серно взял в дом сироту. Он заказал его, как заказывают товар, по каталогу пересылочной конторы Аугуста Штукенброка: «Прошу прислать одного крепкого паренька, приспособленного к сельской жизни, условия мне известны. С почтением. Серно».
Мальчонку доставили. Его звали Вильм, и это имя было вычеркнуто из списков сиротского приюта.
Серно разглядывал его, словно только что купленного бычка.
— Надеюсь, в нем течет немецкая кровь, а не какая-нибудь гам цыганская или еврейская?
— Ты же видишь, у него голубые глаза, рыжие волосы, а лицо все усеяно немецкими веснушками,— отвечала его тощая жена, и ее пергаментное лицо кривилось в некоем подобии улыбки.
Раз в месяц Серно брал на руки своего питомца и проверял, как насчет прибавки в весе. Мерять и взвешивать — это было первейшее занятие на хуторе Серно. Проба «на вес» да изредка дружелюбный шлепок от тощей хозяйки —вот и все нежности, выпадавшие в детстве на долю Вильма Хольтена. Нет, нет, жилось ему вовсе не плохо. Серно не был извергом. Каждое рождество паренек получал новый костюм и от двадцати до пятидесяти марок на руки.
Летом Вильм пас стадо, зимою был незаменимым работником в хлеву и на дворе. Он быстро рос. Пальцы у него были длинные и узкие, руки худые, казалось, нарочно созданные для ЧИСТКИ сточных желобов в коровнике и свинарнике.
После конфирмации Вильм был мобилизован в один из отрядов, которые именовались «Трудовой повинностью».
Толстый Серно подал жалобу: «Мальчик еще растет...» Серно при этом думал о своей скотине. Под своей подписью он большими буквами вывел: «Церковный староста», но это ему не помогло. Войне в ту пору исполнялось уже четыре года. Жадным до войны людям некогда было ждать, покуда их лопатой и оруженосцы вырастут, созреют и сами ринутся на поля войны.
Юный и рыжий Вильм Хольтен научился вскидывать на плечо шанцевый инструмент, но, прежде чем он успел оглянуться, этот инструмент превратился в гранату. Вильм служил в расчете при зенитном орудии. Ему удалось даже даром съездить в Польшу, а оттуда, заодно с другими военнопленными, в Советский Союз. До чего же обширен и удивителен белый свет!
В Советском Союзе Вильм ретиво и расторопно работал в колхозе. Работа ему нравилась, и его понимание великих жизненных свершений росло одновременно со щетиной на подбородке. » Отпущенный из плена, Вильм ломал себе голову — куда ему,!
безродному сироте, возвращаться. Он поехал в Блюменау. Там!
жили люди, которых он знал.
Вскоре выяснилось, что своего приемного отца Серно он до
сих пор как следует не знал. С места в карьер они повздорили.
Вильм не хотел больше работать за еду и новый костюм на
рождество.
— А сколько мы страху натерпелись, когда тебя угнали в эту проклятую Россию. Это разве не в счет? — говорил толстый Серно.— Каждое воскресенье мы за тебя молились, так ведь, жена? — Тощая фрау Серно кивнула и левой рукой вытерла слезинку, потому что это была сущая правда!
Вильм у них не остался. Он пошел чернорабочим на строительство новых крестьянских домов в Блюменау и снял угол у солдатской вдовы Симеон. Политическую опеку над ним взял Антон Дюрр, отец и духовник всех деревенских жителей, освободившихся из-под ярма богоугодного насилия.
Позднее Вильм пошел работать к лесопильщику, и Антон ничего против этого не возразил.
Как раз в то время Рамш вспомнил заветы своего отца и занялся усерднее, чем когда-либо, сельским хозяйством. Ну на что ему, спрашивается, огромный древесный склад? Бревна больше не складывали в штабеля. Они немедленно шли в переработку. Лесопильщик призвал своего работника В ильма Хольтена.
— Надо, значит, перепахать складскую площадку, и так далее.
— Что будем на ней сажать, хозяин?
— Ранние сорта картошки, это дело выгодное.
— Ладно, вы только заявите в муниципальный совет.
— Тебе-то что до этого? Вильм Хольтен, светясь простодушием:
— Я в общественном контроле состою.
Лесопильщик прикусил язык. Вот она, политика демократического блока! Он стал искать случая отделаться от назойливого соглядатая Вильма Хольтена — конечно, под благовидным предлогом. Случай скоро представился. Вильм Хольтен был послан работать на двор к Оле Бинкопу. Его рабочая сила употреблялась на расчистку дорожки. От лесопильщика к Аннгрет.
Вильм Хольтен стал желанным гостем у всех деревенских жительниц. Молодые и старые, они наперебой старались заманить его к себе и, прельстив разными знаками внимания, выпытать у него что-нибудь о рассорившихся супругах. Фрида
Симеон, дочь его квартирной хозяйки, тоже своего не упускает:
— Подумать только, что творится в дому у Оле и Аннгрет; одинокой девушке вроде меня о замужестве и подумать страшно, как о них вспомнишь.
Вильм Хольтен не знает, что сказать.
— Что ж, теперь Оле спит в сарае, а Аннгрет с Рамшем в спальне?
И на это у Вильма Хольтена не находится ответа.
— А ты заплачешь, если твоя жена тебя бросит?
— Я уйду странствовать по свету и никогда домой не вернусь.
— Нет, так ты меня не обидишь!
Вильм заливался краской. Он не женат на Фриде, он даже ни разу ее не поцеловал.
Любопытная Фрида надолго его внимания не задерживает. Тайное горе гложет Вильма Хольтена. На деревенской улице на него, точно блоха, наскочила тщательно замалчиваемая новость. Ее нашептал ему Франц Буммель.
— Скажи, Бинкоп и тебя заманил в свое крестьянское содружество нового типа?
Три огромных вопросительных знака в глазах Хольтена, но из таинственных намеков Буммеля он наконец понимает: Оле ничего ему не говорит, потому что зол на него.
Вечером он заходит к Оле в его наполовину пустую спальню. Сначала они перекидываются ничего не значащими словами, мямлят, покуда Вильм не собирается с духом. Пусть Оле его простит за то, что он скрыл от него правду: не партия, Рамш прислал его к нему на двор.
Оле не удивился, не вспылил. Не подскочил до потолка. Для него это уже музыка, доносящаяся из далеких времен. Простить и забыть. Новая весна, новые гнезда.
— Пойдем поужинаем.— Хольтен делит с ним скудный ужин: похлебка, картофель в мундире с невымоченной селедкой — все, что можно приготовить наспех и без труда в черной кухне.
Вильм Хольтен смотрит на унылую селедку.
— Возьми меня в твой колхоз, Оле!
От удивления Оле проглатывает целую картофелину в мундире.
Мампе Горемыка гонит корову в лесничество. У коровы шрам на груди. Мампе уверен, что где-то видел ее. Уж не в коровнике ли Аннгрет?
Но Мампе Горемыке некогда размышлять о превратностя коровьей жизни: приказ есть приказ, задание есть задание. О гонит корову к лесничему.
Молодая лесничиха тотчас же берется ее доить. Корова довольна.
-— Это не корова, а само смирение,— заверяет Мампе Горемыка.— Не найдется ли у вас глоточка пропустить?
— Конечно же, конечно! — Ну надо же быть такими невнимательными, и как это они позабыли, что Мампе Горемыка временами числится в постоянных рабочих лесничества?
В доме находится больше чем глоток спиртного для Мампе. Лесничий вручает ему, как доверенному лицу, сюмарковую кредитку для Рамша. Это не было у словлено с лесопильщиком, но они не хотят чувствовать себя должниками. Расписка потом, при случае.
Мампе Горемыка засовывает деньги под свою клеенчатую фуражку, сгоняет коз в одну кучу и сплевывает на дверь сарая остатки жевательного табака:
— Всего наилучшего!—С пятеркой рогатых белых чертенят он отправляется в деревню.
В акациевой рощице погонщик вежливо раскланивается с дорожным указателем; завидя его, снимает фуражку и машет ею, как перед высокой особой. Кредитка вылетает.
— Ну, теперь я тебя потерял, как бы нечаянно,— обращается к ней Мампе Горемыка и внимательно смотрит, куда она полетит дальше, подхваченная легким ветерком.
У выхода из рощицы он привязывает коз к дереву, возвращается обратно и — смотрите, пожалуйста! — встречается со стомарковой кредиткой. Он поражен. Нелегко будет разыскать в деревне человека, умудрившегося потерять столь крупную купюру.
Хозяин Серно в свое время не слишком приветствовал большую войну, но, с другой стороны, и не клял ее. От хорошей войны, особенно когда она разыгрывается где-то вдали, богатый крестьянин не остается внакладе, если, конечно, его не принуждают идти на эту войну. Война поставляет ему дешевую рабочую силу—военнопленных. За них не надо платить страховых взносов, кормить можно задешево—мелкой картошкой, как свиней, а об их отдыхе заботы меньше, чем об отдыхе породистой лошади.
Война не всегда рентабельна, и эта большая и пока что последняя война вдруг оказалась невыгодной сделкой, ошибочным начинанием: она, точно рак, поползла назад. А когда, пятясь, она подошла почти что к самому Майбергу, Серно, нечестиво ругаясь, обратился в бегство, прихватив с собой три доверху нагруженные телеги, каждая с парной упряжкой.
В году под цифрою ноль хозяин Серно возвратился домой с одной повозкой и двумя отощалыми конями. Двойного подбородка у него как не бывало. Жилет висел складками. Когда же он сокрушенно бормотал: «Кто бы мог подумать, что наши позволят так вздуть себя!» — казалось, он и ростом стал пониже.
Шли месяцы, больше стало зерна и скотины, потому что фабрика Серно — пахотная земля, если не считать нескольких окопов, прорытых в ней, да следов танковых гусениц, осталась цела и невредима.
Прежний бауэрнфюрер в Блюменау, Генрих Хинтерофен, прислал из Рейнской области письмо Серно: «Дорогой друг, хочу спросить, выгнали вы уже от себя русских? С исконно немецким приветом твой Генрих Хинтерофен».
Серно в ответ написал: «Никаких надежд, сиди, где ты есть, и хорошо бы ты мне прислал килограмм кофе, вы там ближе к колониям».
Письма оборачивались два месяца. Килограмма кофе Серно не получил. Поэтому он прирезал к своим владениям принадлежавший его другу кусок земли и весь его перепахал. Земля кормит хозяина.
Время шло. Серно опять растолстел, и его болезнь печени снова напомнила о себе. Он приспособился к новым обстоятельствам и стал даже вроде как социалистом. Запретил жене говорить о работниках и прислуге и держал разве что «помощников» по хозяйству и дому. Он даже пошел дальше и сделал своих «помощников» участниками в прибылях, которые ежегодно приносило его хозяйство.
Каждый год перед началом весенней страды Серно устраивал «праздник весов». «Помощники» взвешивали его на товарных весах. Сколько фунтов он прибавил, столько его люди получили шпика или колбасы, по выбору, не в счет своего жалованья.
Вот и опять пришла эта пора. Праздник будет проходить на гумне. Сегодня явился даже Мампе Горемыка, рабочий от случая к случаю, переносчик вестей, ни от чего не отказчик и пьянчуга. Ради праздника он обулся в высокие сапоги на меху.
Тощая фрау Серно ставит литр пшеничной водки на соломорезку. Герман Вейхельт готовит весы. Девушки-работницы плетут венок из вьющихся вечнозеленых растений и вплетают в него самые пышные прошлогодние колосья.
Мампе Горемыка караулит водку и пробует ее. Случалось, что в нее подливали воды. Кроме того, он заботится, чтобы девушкам не досталось много этого жидкого хлеба:
— Ничего нет на свете противнее пьяной бабы!
С этим согласен и Герман Вейхельт. Всем известно, что водка—адское варево.
Мампе Горемыка не разуверяет Германа. Он просто становится на его место, живо отпивает из бутылки, потом сует два пальца в рот и свистит. Дверь отворяется. Толстый Серно выходит на крыльцо.
В легком летнем костюме, стуча деревянными башмаками на босу ногу, хозяин проходит по гумну. Тонкие летние штаны натягиваются на его здоровенных ляжках.
Мампе Горемыка снова отпивает глоток. Черт, сидящий в водке, придает ему отваги. Он ощупывает тонкие штаны Серно.
— Ты что, и зимой ходишь без подштанников?
— Не задавай дурацких вопросов, здесь девушки.— Серно — человек суровый и нравственный. Кухарка хихикает. Ее подручная тычет Германа под ребра. Герман вздрагивает, словно его укусил змий с райского древа жизни.
Серно босиком становится на весы. Мампе Горемыка передвигает рычаги. Двенадцать глаз вперяются в цифры на шкале весов. Восемь глаз челяди, четыре глаза хозяев. Восемь глаз и четыре глаза с совсем различными желаниями за радужной оболочкой.
Один центнер одиннадцать фунтов — прошлогодний вес Серно. Гири с шумом съезжают вниз. Серно гнусаво хохочет. Он сбавил в весе.
Мампе Горемыка присаживается на корточки и трясет весы.
— Да они совсем разладились!
Кухарка расстилает мешковину на гумне. Хозяин становится на нее. Герман хлопочет у весов. Игра двенадцати глаз возобновляется: гири лезут вверх.
— Ура! — Мампе Горемыка ставит дополнительные гири.— Многовато! — Мампе одну гирю снимает. Ставит другую, поменьше, опять побольше, а кухарка и ее подручная тем временем прикладываются к беспризорной бутылке.
Наконец вес определился. Серно прибавил два с половиной фунта. Молоденькая подручная морщит носик.
— Больше не тянет!
Кухарка опять прикладывается к уже початой бутылке.
Человек ведь нуждается в утешении. Мампе Горемыка ее отнимает, и уже навсегда.
Серно влезает в деревянные башмаки.
— Вы меня не щадили, вот и результат. Человек, которого не жалеют, спадает с тела.
Шепот, подмигивание, тайное неудовольствие.
Кухарка вешает на жирную шею Серно вечнозеленый венок.
— Дай тебе бог хорошего аппетита, хозяин!
— В таком случае готовь повкуснее! Кухарка корчит кислую мину.
— Все кривлянье,— говорит подручная.
Взгляд хозяйки останавливается на ней. Девчонка высовывает язык.
— Это еще что такое?
— Проветриваю язык, в водке был спирт. Опечаленный Герман не отходит от весов. Один только
Мампе Горемыка огорчен из-за того, что Серно мало прибавил в весе. У него, слава тебе господи, в последнее время есть другие побочные доходы.
Тощая хозяйка раздает продукты. Серно, как разукрашенный призовой бык, вышагивает по двору и, довольный, скрывается в доме. «Праздник весов» окончен.
Может быть, в этот торжественный день Серно следовало сунуть себе в карман десятифунтовую гирю, чтобы потянуть на десять фунтов побольше?
Герман Вейхельт убирает весы и гири с гумна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41