Пришипились в Хлыновске. Молчок пошел — хуже всякой сплетни.
Помню эти черные дни.
С раннего утра похоронный перезвон. Отпевают на площади при закрытом гробе, прямо на дрогах. Священники держатся издали, читают вперегонки,— иначе не успеть, столько тянется гробов друг за другом. На холерном поле их кладут рядышком, тесно, тесно, как солдат в строю.
С утра позывы к тошноте. Режет в желудке. Слабит. Общее изнеможение... Ягод не утерпишь не съесть. К тому же они, как запретный плод, уродились крупные, ароматные, что малина, что смородина. Торговать ягодами было запрещено.
Жара и духота были особенными в эти дни: изнуряющие испариной и делающие звон в ушах. Купанье было запрещено, на видных местах за этим следила полиция, тогда купальщики забирались в затоны, в заводи с кишащей водяной вошью, тело к телу заполняя воду, барахтались изнывающие люди в этой заразе.
Синодик разрастался именами знакомых, родных и товарищей. Холера, как образ беспощадия, к старику и грудному, костлявой бабой ходила из дома в дом. Заболевающие видели эту ужасную женщину с дырами вместо глаз.
Появились с забитыми дверями и ставнями домики, сначала по одному, а потом и партиями, обозначая вымерших хозяев... Плач в те дни был тихий, без причитаний.
В деревнях холера работала не менее усердно: никакие опашки на голых бабах не спасали от болезни. Деревня Покурлей татарская начисто вымерла, и с муллой вместе. Словно сила какая из человека ушла, и никакой защиты не осталось.
Умирали в садах, на улице, в церкви. Умирали быстро: рези, судороги, похолодание и смерть. Из желтого в синий цвет перегоняла холера человека. Ни песен, ни смеха, даже младенческий плач не был слышен; тихий говор, шепоток, а в нем намеки, словно бредовые, не мои — чужие чьи-то. Обмолвится ими ребенок по глупости, так взрослый молча хлопнет ребенка по затылку. .. Назревало что-то неизбежное, чтобы вывести из этого столбняка, но никто не знал, от кого, когда произойдет оно и чем оно будет...
Александр Матвеевич, наш городской врач, был председателем уездной санитарной комиссии и заведующим бараками. На городской лошаденке метался он из управы в бараки, из бараков в приемный покой, оттуда очередями рвали Александра Матвеевича по домам. Ругался, кричал тенорком на исправника, на городского голову за неимение кипятильников, за скверную дезинфекцию, за полное отсутствие разъяснительных бесед с населением, наконец — за неумелых, за пьяниц санитаров, мутящих город сплетнями.
Виден и приметен белый пиджак Александра Матвеевича, и очки, и бородка, вьющаяся на крупном бескровном лице, когда он мечется городом. Он главнокомандующий, он-то уже наверно не боится холеры... Да...
— Борис Иванович,— останавливает он пристава,— на что же это похоже — не город, а гроб. Хорошее самочувствие — ведь это главная защита от этой болезни. Развлечение нужно, развлечение. Запретите хоть, батюшка, звон похоронный...
И белый пиджак мчится дальше.
Верейский был тертый народом человек, он знал положение в городе: город искал развлечения. И от этого развлечения пристав уже придумывал на всякий случай план самозащиты.
На дворне у нас говорили по-разному, но в молчании некоторых чувствовалось согласие с улицей. «Травят не травят», подобно гаданью «любит не любит», прошло через каждого из нас.
Свой городок в любых его настроениях всегда чувствуешь, какой он. Веселый ли, праздничный, деловой ли по-муравьиному, лениво-усталый или больной. Вот теперь потеряны сцепления между горожанами. Замерли общественные отправления. Торговля остановилась, одна хлебная да лабазная работает, но и то с полузакрытыми дверями и со спущенными ставнями открыты на часок-другой.
Бесцельно ходят пустым базаром люди, собираются в беспокойные кучки, не о ценах и не о погоде разговор ведут. У домов на завалинках так же растерянно тычутся друг к другу горожане... Иная речь, чуть погромче, выскочит к уху прохожего: «Звон-то и то запретили, окаянные... Скоро будто и церкви закроют... Антихристы и есть».
К Петру и Павлу напряжение, выжидательность в городе стали невыносимыми, как в парной с угаром бане. Не хватало нелепой, какой угодно маленькой, причины, чтобы произошел разряд. Причина нашлась, и причина не маленькая для тогдашнего момента.
После обеда, в неурочное время, прибежал из поля в город пастух базарной части и прямо на Нижний базар. Его обступили, и он исступленным голосом сообщил, что у него в стаде подохло семь коров, сейчас же после того как напились из колоды... А кругом родника и колоды насыпан белый яд.
— Вот он, православные,— и пастух развернул грязную тряпицу с известью. — Не отвечаю, не отвечаю, братцы, за коровья. Истинный бог. И подпасок скажет.
— Скот травить начали?!—злобно заключила толпа.
Это выступление пастуха и явилось спичкой, поджегшей последующие события.
— Травят коров,— понеслось городом. Бабы завыли о коровушках. Количество погибших коров, передаваемое окраинам, возросло до сорока. Да количество здесь и не играло роли. Раздражение стало общим, уличным.
С Горки, с Маяка, с Бодровки бежали мужики к центру, кто с кольями, кто с топорами. Беспоясые, босиком метались они от места к месту, ища применение буйной силы и первопричину зла — доктора...
Старушонка Петровна омолодилась вся, с клюкой в руках она собрала вокруг себя толпу, уверяя, что доктор здесь, в этом доме, у следователя. Несколько мужиков постучали в парадную дверь. Вышел сам следователь и объяснил мужикам, что Александр Матвеевич у него был, но давно ушел, что-де если не верят,— пусть осмотрят дом.
Толпа стала расходиться. Кричали старухе: «Глаза прочисти. Ты, чать, и доктора никогда не видела». Старушонка заклялась, обозлилась и, как ведьма на помеле, повисла на решетке единоверческой церкви, против которой находилась квартира следователя.
Доктора действительно не было уже в этом доме. Следователь снабдил Александра Матвеевича револьвером. Советовал ему скрыться где-нибудь на задворках и переждать, когда немного уляжется возбуждение толпы. Доктор не вслушивался в советы, был очень рассеян, говорил:
— Ведь я же всю жизнь работаю на них... Прямо из университета с ними, в этой дыре... Восемнадцать лет...
Спрятаться он не может — жена его одна, а они, наверно, пойдут на квартиру... Причинят ей нехорошее или напугают...
Следователь, видя в окно происходящее на улице, видя, что присутствие доктора в его доме известно, торопил Александра Матвеевича не подвергать и себя и семью следователя опасности, уверяя в возможности скрыться на задворках...
Конечно, это было бы самым верным, переждать сумерек где-нибудь в соседнем сарайчике, за дровами где-нибудь и потом скрыться дальше, но... Нельзя же всерьез поверить, что вот эти хлыновцы, из которых каждого знаешь в лицо, в любое время к которым являлся, помогал, спасал, когда это было в силах медицины,— что эти люди решатся его убить. Старуху Петровну, например, которая ему грозила клюкой, когда он шел к следователю, ведь ее он спас от костоеда, хотя и с хроминой, но поставил на ноги.
Доктор даже не переоделся у следователя, в своем белом чесучовом пиджаке показался он из задней калитки, от колодца в углу площади. Подобные калитки соединяли у нас иногда нескольких соседей для пользования колодцем.
Петровна отлепилась от церковной решетки и закаркала хриплым старческим звуком:
— Вот он, вот он! Антихрист, травитель,— лови, лови его...
Несколько мальчишек весело загайкали следом за ней. Александр Матвеевич пошел наискось площади средним шагом, бледный и сосредоточенный. Проходя мимо клокочущей слюной старухи, доктор повернулся к ней и со всегдашней мягкостью, как старой знакомой, сказал:
— Ну, а как твоя нога, Петровна?
Старуха закашлялась, затрясла клюкой... и, когда белая фигура была уже вдали, она снова заскрипела проклятия и, тыча палкой, вопила:
— Вот, вот он! Лови, лови...
К бульвару, у богадельни, туда же, куда направлялся доктор, от мясных лавок, от Репьевки, бежали с засученными рукавами в одних подштанниках отдельные хлыновцы. Среди них в исподних юбках, хлопая под рубахами грудями о тело, бежали бабы, а впереди этих групп звонкая орда ребятишек давала главный и основной звук начавшемуся бунту... Этот звук «а-ы, а-ы» не прекратится в продолжение следующих дней и ночей — он будет маршем бунта...
Александр Матвеевич пересек площадь церкви и почти одновременно с бегущей вразброд толпой очутился на перекрестке. Толпа как-то ширкнула о него и откатилась. Здесь я заметил высокого в серой рясе священника. Доктор бросился к нему с криком: «Батюшка, спасите»,— и припал к нему головой на грудь. . .
В это время в толпу врезался в красной рубахе мужик и с криком: «Не мешай, поп»—обхватил и дернул на себя, в толпу, доктора. На этом и кончились мои связные впечатления. Следующий момент — это мелькание белого пиджака в озверевшей толпе; взлетевший высоко кверху белый картуз Александра Матвеевича и крик, нечеловеческий, звонкий до неба, страдания и жалобы:
— Бра-тцы...
В ужасе бросился я прочь... Предо мной бледное лицо с очками. Александр Матвеевич с кистью йода: «Открывай рот, чем шире, тем лучше. Так, готово...»
Чувство стыда, гадкости к себе, что я не сумел спасти человека. Как бы я смог это сделать—это неважно,— но я не боролся, я не восстал на защиту. Впервые предательство и подлость показали мне свои физиономии...
С перекрестка раздался выстрел. Это во время швыряния доктора по мостовой из его кармана выпал револьвер, подарок следователя.
— Ага, вот что он нам готовил,— стреляя в воздух, кричал один из толпы.
Первая расправа захватила круговой порукой участников. Когда на мостовой, измазанный в пыли и крови, улегся труп доктора, в толпе появились раздумье и недоумение. Крайние начали расходиться, и только крики главарей, объявивших погром, дали толпе направление к продолжению развлечения. От доктора двинулись к домам управских деятелей.
Разреженный от толпы перекресток и приток свежего воздуха очнул еще недобитого Александра Матвеевича. Он зашевелился. Едва слышно застонал, зацарапал пальцами в пыли, как бы желая приподняться... В это время рядом с ним очутилась старуха с клюкой, и она закричала вслед уходящим о несчастном, с еще теплящейся жизнью. Банда вернулась. Мужик с револьвером нагнулся к доктору и в упор выстрелил ему в висок.
— Последняя пуля, так разэтак,—крикнул мужик, потом как-то особенно гмыкнул и рукояткой револьвера сунул в спину старушонки с клюкой, торчавшей около. — Петровна кувырнулась к ногам доктора, мужик выговорил:
— Эх, и тебя бы, карга...
Один из толпы, видать большой шутник, поднял валявшуюся в пыли бутылочку с йодом, тоже, верно, выпавшую из кармана убитого, и, поливая из нее лицо жертвы, сказал:
— Михайло окровянил, а я лекарством смазал.
— Айда, ребята, потроха крошить... — отчаянно крикнул Михайло, швыряя за богаделенскую крышу револьвер.
Управские деятели, то есть, за малым исключением, плоть от плоти хлыновской, те же мужики, что и громящие, они расползлись и скрылись, как мыши от кошек...
Конспирация была самая примитивная: голова только чапан одел и уехал к себе на хутор во время расправы над доктором; которого увезли на дне плетюхи под сеном; который испачкался сажей, нагрузил плетюху навозом и повез его за город. Один, застрявший у себя в доме, простоял между дверью и притолокой все время, покуда вскрывали его перины, били посуду и громили дом. А, например, Аввакумов, правда, бывший член управы, мужик на пятнадцать пудов весом, тот никак не пожелал себя скрыть, а, наоборот, уселся у ворот дома, издевался над проходящими громилами, называя каждого по имени, он приглашал их погромить у него.
Врагов, конечно, можно было найти достаточно, чтобы испачкать не один перекресток, но чувствовалось по всему, что хлы-новцы не хотели больше крови, им нужен был шум битых стекол, скандал и опьянение. Кризис запуганности холерой был изжит...
Другая половина властей хлыновских поступила более организованно— по инициативе Верейского.
Весь полицейский состав, от исправника до десятника, в полном порядке и без потерь, отступил в «замок» (так у нас назывался острог), где и укрепился, решившись дорого продать свою жизнь. Под защиту этих доблестных городских воинов собрался весь служилый и чиновный состав и их семьи. Арестантов было мало, их убрали в заднюю камеру, а цвет нашего городка занял и острожный двор, и все переднее его помещение.
С трогательной деликатностью, без единой попытки противления злу, отошли от беспорядка блюдущие порядок...
Хлам хлыновского официального уклада расползся по швам.
Немного бы хватило пороху у моих сограждан на дальнейшее завоевание собственного городишки, если бы не последовало подкрепление их сил новой организаторской единицей.
В полицейском участке, в каземате, за решеткой, выходящей на улицу, орал человек. Этот забытый бежавшей полицией арестант, приготовленный для отправки в губернскую тюрьму,— бросался из дыры в дыру решетки; тряс, раскачивал ее руками, пытаясь сломать. Мальчишки — смелый и не брезгливый народ, но и те шарахнулись в сторону, когда увидели уродливое, безносое лицо арестанта. И только проходившие мимо мужики освободили Ваську Носова из неволи. Он изложил освободившим его свою горькую судьбу: бежал он из барака, уже в гроб его там клали; а полиция схватила Ваську, чтобы не разболтал он об этом по городу,— бунта бы не устроил.. . Мужики поверили.
Душой и телом влился безносый Носов в поток хлыновского несчастья.
Ночью к трупу мужа приходила Екатерина Романовна. Плакала, целовала. Был момент, когда она зарыдала громко, чтобы как-нибудь тоску разрядить... Она и он, лежащий сейчас, самые одинокие, но ей же еще труднее...
— Саша, Саша... На какой ужас покинул ты меня, Саша. Родной, милый, бедный мученик...
А как эхо несся над городом вой: «а-ы, а-ы», тоже мучающихся от темноты, от незнания, куда волю деть, хлыновцев...
У Красотихи штаб и пьянство. К утру разбили винный склад. Всю ночь треск и звон стоял, перекатываясь от одного громленого дома к другому...
Наутро пух и перья летели над городом от всеротых перин и подушек. Московская улица была залита чернилами типографии, принадлежавшей секретарю управы. Сломленные вином и подвигами лежали у кабаков хлыновцы вперемежку с бабами. Бодрствовали ребятишки, они рылись в битой посуде, выбирая черепки с картинками, набивая карманы скобами и ручками от дверей, шпингалетами от окон и прочей дрянью, из которой самым ценным товаром были свинцовые типографские буквы, которые долго потом будут ходить как меновой товар на козны, волчки и стрелы. Да еще иногда сунется, невзначай как будто, в громленый дом востроносая бабенка, и потом выйдет оттуда как ни в чем не бывало, будто «до ветра» сходила, только глазами озирается, да кажется постороннему, будто немного потолстела бабенка за пазухой. Да идут в одиночку люди с разных мест к острогу — это домочадцы несут атакованным еду в кастрюлечках, в тарелочках. Оторвутся от карт осажденные и покушают, чтобы запастись силами к самозащите.., Неловко как-то осажденным оттого, что погромщики на них никакого внимания не обращают. Народу никого у острога — пройдут мимо старичок да пара старушек ко храму святому помолиться, поклонятся власти всей, аще от бога есть, и опять тишь да гладь. Верейский даже перед острогом по воле гуляет, как во вверенном ему городе.
И только на следующий день, к вечеру, наискось от острога, на углу, несмело и застенчиво появились три молодых мужика и как бы стали семечки грызть, скрывая всякое внимание к осажденным. В остроге это произвело большой переполох: разумеется, это были разведчики... и все боевые силы были приведены в готовность.
Власти не ошиблись — мужики были действительно подосланы по особому стратегическому соображению Васьки Носова. Несчастный твердо верил в свою несчастную судьбу, и чтобы оградить себя от особых неожиданностей, выставил пикет. Об атаке властей народом ни у кого из мужиков не было и в мыслях, наоборот, они задавали вопросы друг другу: до которых-де пор позволят им власти беспорядок делать.., не иначе-де подмогу ждут. Эта была и точка зрения Носова, ставшего как бы вождем движения. Как ни подмывало Ваську неожиданное счастье, поднявшее его хоть и на погромный верх, зазнаться, забыться,— Васька одергивал себя. Правда, были мужики, дававшие потом показания о планах Носова — перебить полицию в замке, но думаю, что это была не более как пьяная брехня с той и с другой стороны. Дело в том, что у Васьки к тому времени был уже готов лично его касающийся план для устройства новой жизни.
В бордовой рубахе, вышитой по вороту шелком, в новых портках, засунутых в смазные сапоги, сидя на крыльце у кабака, решал Носов дела банды: он установил слежку оборонительную как у острога, так и за пристанями, потому что слух, неизвестно откуда и кем пущенный, о прибытии войска ходил по городу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31