А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Бледные и необыкновенно серьезные, они ждали, хотя единственное охотничье ружье в руках любителя поэзии слепило им глаза.
В этот момент, пронзительно скрипнув, начали отворяться дверцы шкафа; бесконечно медленно раскрывались они, видимо, от топота вошедших дрогнул пол; распахнувшиеся дверцы слегка покачивались, выставив напоказ удивленным мальчишкам висящие на круглой палочке галстуки, стоящие на полках флаконы одеколона, никелированные бритвенные принадлежности, запонки и прочие мелочи мужского обихода.
Перед ними открылся мир неведомых сокровищ, повеяло нежным ароматом английской лаванды, на мгновение заглушившим дуновение смерти, к которому так жадно тянулось их мальчишеское воображение, воплотившееся в этом ружьишке с обшарпанным прикладом.
Пока они, как злые воронята, пялились на содержимое шкафа, Гудинис схватил свой портфель, мгновенно отомкнул дверь в сад и прыгнул в заросли малины.
По нему стреляли. Гудинис не мог понять, за что. Сделал огромный круг, выбрался к шоссе и был ошарашен их упорством: уложив велосипеды на траву, они поджидали его, покуривая папиросы. Он метнулся в кусты. Слава богу, не заметили, но Гудинис еще несколько километров вынужден был пробираться лесом.
Теперь он открывает шкаф, решительно снимает с плечиков старую куртку егерского покроя и берется за ножницы. Чертова кожа отлично подойдет для заплат, менять обивку целиком слишком хлопотно, пришлось бы, конечно, вытаскивать диван во двор, сыновья только смеяться будут...
Залатает потертые места, и на его век хватит.
А вечные стальные пружины, свитые из тонкой проволоки, он закрепит затейливым шпагатным такелажем. Как на парусном судне.
Тогда, уже после полудня, его догнал грузовик с немецкими солдатами. От страха или от неожиданности Гудинис вдруг поднял руку и тут же опустил, сообразив, что в его положении только идиот может просить чужаков, чтобы подвезли. Но грузовик остановился. Из-под брезентового полога высунулся молодой офицерик и нетерпеливо махнул — полезай, мол. Пока он с неловкой поспешностью, не выпуская из рук портфеля, карабкался через борт, его иронически разглядывало десятка два глаз, потом грохнул смех. Хохотали не стесняясь, из отдельных реплик он понял, что «бедная штатская штафирка небось в штаны наложила от страха», поэтому Гудинис повернулся к офицеру и стал шарить по карманам в поисках документов. Чтобы придать себе какую-то солидность, сказал по-немецки:
— Я учитель.
— Вижу,— усмехнулся тот и отмахнулся от его бумаг.— В Каунас?
— В Каунас,— кивнул Гудинис.
Больше никто не обращал на него внимания. Офицер выглядел усталым, беспрерывно курил и молчал. Только неподалеку от Каунаса, когда машину затрясло на перемолотой снарядами дороге, он проворчал сквозь зубы, что вся эта война — собачье дерьмо.
Марии в Каунасе Гудинис уже не застал. Она успела уехать в Аникщяй к матери, не оставив даже записки. Ее подружки-медсестры уверяли, что она непременно вернется на работу, как только ситуация прояснится.
(В больнице Красного Креста Марию называли Лебедью. И не только медсестры. Она была высокой, статной, с правильными чертами лица, губы изредка одаривали людей высокомерной улыбкой.)
Окна деревянного домика на улице Кальнечю, где он когда-то снимал комнату, были забиты досками.
Солнце палило вовсю, и Гудинис медленно плелся по проспекту Добровольцев, не обращая внимания ни на машины, ни на редких прохожих. Внезапно кто-то схватил его за руку и, дыша в лицо водочным перегаром, захрипел:
— А ты, оказывается, еще жив, Антанас!
Гудинис узнал газетчика Беньяминаса Шальтиса,
которого все презирали за интриги и вранье. Шальтис долго жал ему руку, зачем-то озирался по сторонам и вдруг заверещал на всю улицу:
— А помнишь, как ты со Сталиным чай пил? Граждане, братья, держите предателя Литвы!
Жидкие его волосики падали на уши, на безвольных губах пузырилась слюна, они нервно подергивались.
«Неужели этот подонок тоже почуял кровь?»
— Ты пьян, Беньяминас,— сказал он, с омерзением вырывая пальцы из его потной руки.
— А-а! Теперь уже не придется наганом размахивать!
Был очень яркий солнечный день. Кто-то стоял у окна, едва раздвинув занавеску. На другой стороне улицы мужчина и женщина катили груженную каким- то барахлом тележку, мужчина хотел остановиться, но женщина упорно тянула его вперед.
Невыносимо желтый свет. Преодолев отвращение и страх, Гудинис ткнул Шальтиса ладонью в лицо, и тот театрально упал на пыльную траву возле забора.
«Мария! Он же всегда домогался ее!»—почему-то вдруг мелькнуло в голове Гудиниса, и он ощутил бешеное желание уничтожить это тупое слюнявое существо, на лице которого словно написано было — гнусь. Если встанет, ударю еще раз, хладнокровно подумал Антанас.
— Бей, бей меня, выродок нации...— визжал Беньяминас.
Тошнота перехватила Гудинису горло. Нет, связываться с этим подонком не стоило, он повернулся и, ускорив шаг, заспешил к лестнице, по которой можно было спуститься в центр.
Снизу навстречу ему поднимались двое с трехцветными повязками на рукавах и винтовками через плечо. На тульях каскеток значки Союза стрелков1.
«Уже»,— подавляя саркастическую усмешку, Гудинис с трудом проглотил слюну. Его внезапно обдало холодом. Делая вид, что визг Беньяминаса не имеет к нему никакого отношения, он медленно сошел на Ожешковскую лестницу и по стертым доскам стал спускаться вниз. Ожидал окрика, а может, и выстрела в воздух или в спину. Еще не успев сообразить, что будет делать, если окликнут, остановился, чтобы прикурить, и, якобы заслоняя огонек спички от ветра, покосился на подошедших к Шальтису.
Они смотрели на него, Беньяминас, тяжело отдуваясь, крутился возле них, хватал за рукава, что-то горячо доказывал. Парень в клетчатых галифе и с выбившейся из-под каскетки каштановой прядью снял с плеча винтовку, с идиотской ухмылкой выставил ее вперед, как палку.
Гудинис глубоко затянулся, выдохнул дым, машинально поправил узел галстука и, повернувшись к ним лицом, строго спросил:
— В чем дело?
«Клетчатый не попадет, рядом кусты сирени — и кувырком со склона вниз. Но второй, что повыше, настоящий дьявол, у него глаза фанатика».
Парни молчали.
И вдруг решил: не побегу! Все равно буду жить! Пусть продырявят насквозь, все равно буду жить! Отвернулся и спокойно зашагал вниз.
Сойдя с последней ступени, подумал: «Почему не стреляли?» Едва ли дело решило самообладание. Скорее всего, и они прочли то, что было впечатано в плоский лоб Беньяминаса: гнусь!
1 Военизированная профашистская организация в буржуазной Литве.
...Своих нынешних соседей Антанас Гудинис почти не знает, только Беньяминаса Шальтиса, живущего на третьем этаже, то есть над их квартирой. У Шальтиса, кажется, рак желудка. Иногда он заходит стрельнуть сигарету. Оба уже на пенсии: Шальтис получает сто двадцать, Гудинис — шестьдесят...
Он не представлял себе, куда денется ночью, в городе такая неразбериха, все напуганы, сидят взаперти, каждый сам по себе, ожидая чего угодно, только не гостей.
Антанас Гудинис, едва волоча ноги, шагал по улице Донелайтиса, когда услышал знакомый голос:
— Господин директор! Господин директор!
Его бегом догонял маленький лысый мужчина, лицо просто сияло от радости.
Гудинис узнал бухгалтера своей гимназии Еронимаса.
— Что случилось? — апатично спросил он.— Никакой я теперь не директор. И тем более не господин.
— Как же хорошо, как же чудесно, что я вас встретил! — запыхавшись, тараторил бухгалтер.— А то, знаете, чужие деньги...
Из внутреннего кармана пиджака извлек он толстый, с добрую книгу, бумажник; словно показывая фокус, взмахнул рукой, вытащил конверт и протянул Гудинису:
— Ваша зарплата, директор. Другим я уже выдал.
— Кому они теперь нужны, эти деньги?
— Возьмите, умоляю вас! Война есть война, а бухгалтерия есть бухгалтерия. Деньги — это деньги, мне за них отчитываться.
Гудинис покачал головой и улыбнулся:
— Ах, Еронимас, Еронимас...
— И соизвольте расписаться,— Еронимас подсунул ему ведомость, еще старого образца, с витязем — гербом буржуазной республики — в уголке.
— Послушайте-ка, милейший,— подписав и продолжая улыбаться, обратился к нему Гудинис,— боюсь, вашему директору придется сегодня спать или под забором, или в тюрьме...
— Ужас что творится, ужас,— растерянно забормотал Еронимас, лоб его прорезали морщины.— Вас же здесь, в Каунасе, многие знают, но кто захочет теперь,
когда началась война, когда никому не известно, что будет завтра или послезавтра...
— Ты прав, дружище,— прервал его Гудинис. И зашагал прочь. В памяти вдруг всплыло лицо Казиса Байораса, университетского однокашника и коллеги: скуластое, с крупным носом, редко улыбающееся. Казис тоже пописывал, опубликовал несколько книжечек, по своим взглядам был он не то эсером, не то анархистом, презирал всякую власть, однако сердце у этого человека было верное и честное.
Попытка не пытка, с отчаянием смертельно уставшего человека подумал Гудинис. Если только Байорас в Каунасе...
Казис приютил его, ни о чем не расспрашивая, а позднее помог устроиться инспектором больничной кассы. В те времена это было для Гудиниса спасением. Он мог не думать о куске хлеба и стоять в стороне от политики. Кончится война, и руки у него останутся чистыми.
Он не сомневался, что немцы войну проиграют.
Абсолютный склероз, бормочет Гудинис, верх-то я залатал, а как там мешковина снизу? Не прохудилась ли? Совсем не помню.
Он поднимает и откидывает к стене матрац. Диванный ящик набит папками с каллиграфическими надписями на этикетках: «Статьи», «Заметки о языке», «Литовская мифология», «Стихи»; тут же аккуратно перевязанные пачки старых газет и журналов. Архив, к которому давно уже не притрагивались, покрыт слоем пыли.
Мешковина, слава богу, цела.
Хоть тут повезло, думает Гудинис, все меньше работы, ведь скоро уже семь...
Опустив матрац, почувствовал вдруг, что кольнуло в левом боку и внезапно онемела рука.
Успокойся, сердечко, нежно просит Гудинис, сегодня тебя уже побаловали.
Таурас стоит у окна кухни, так как лишь отсюда хорошо видна улица, и провожает взглядом удаляющуюся фигурку Юле. Да, эта женщина до сих пор мучительно близка ему. Белый плащик, стянутый пояском, медленно плывет в оранжевом свете вечера, на воротнике легко колышется копна прямых русых волос, лица не видно, но Таурасу и не надо: высокий открытый лоб, крупные, едва тронутые помадой губы и почему-то улыбающиеся ярко-синие глаза. Такие яркие, что люди невольно оборачиваются.
Она прекрасно знает себе цену, идет, гордо подняв голову: я — это я. Какая есть, такая и есть. И Таурас еще раз с горечью убеждается, что Юле спокойно перенесет и разлуку и одиночество, не унизят ее ни сплетни, ни сочувствие, и никогда-никогда уже не прочтет он в этих ярко-синих глазах: давай снова будем вместе, только ты один мне нужен...
Вот Юле уже и не видно; как белый челн, подхватило и унесло ее сентябрьское течение поперечной улицы. Таурас молча поворачивает голову к уходящему Вайдасу и апатично отправляется в их общую комнату. Она довольно просторна, поделена пополам длинным четырех створчатым секционным шкафом; на его половине узенький диван-кровать, письменный столик из далеких школьных времен и несколько стопок книг прямо на полу, возле стены.
Все остальное там, у Юле.
Таурас вытаскивает из кармана сигнальный экземпляр своего «Августа», который так и не осмелился показать Юле, может, и хорошо, что не осмелился, это походило бы на желание оправдаться за прожитые вместе три года.
Может ли хоть один из этих рассказов, будь он даже шедевром, заменить близость и тепло живого человека, которые так необходимы ему сейчас? Пренебрежительно, почти враждебно листает он книжку.
Нет, никогда не получится из него стоящий писатель. Правда, интуитивно постигает он суть вещей, но черновой, требующей усилий работы гнушается. И потом, у него начисто отсутствует артистичность, без которой нет творческой личности. Почему-то эта артистичность всегда ассоциируется в его мозгу с ложью. А лгать ему просто лень. Не какой-то там голос совести запрещает красиво врать — просто лень.
Он слишком элементарен — мелкий эгоист, мечтающий о сочетании личного счастья с творчеством. Его всегда бесили рассуждения о «высоком служении», о
том, что ради этого необходимо от чего-то отказываться. Почему, черт побери, должен он пренебрегать реальными радостями жизни, менять их на бумажные, иллюзорные? Нельзя было требовать от Юле больше, чем от себя, ее надо было бережно растить, как младенца, заботиться о ней, а не только ворчать, когда что-то не получалось.
За что мстил я ей грубостью, думает Таурас, небрежно бросив книжку на стол, за что начинал ненавидеть? За то, что она проста и естественна? Но ведь я и сам всегда стремился к простоте, тосковал по естественности. И вдруг какая-то ничем не оправданная, вероятно, из глубин подсознания выплывающая ненависть. Неужто эта ровная, надежная любовь оскорбляла, сводила с ума, бесила?
А потом начинаешь завидовать другим, что они вместе.
Разве все, что я потерял, стоит этой ничтожной книжонки?
Абсурд.
Нормальная жизнь или творчество, сказал вчера отец.
Абсурд...
Юле приходилось рано вставать на работу, и она канючила — ну еще пять минуток, еще две — и тут же погружалась в сон, по-младенчески чмокая губами. Тогда поднимался он, ставил на плиту чайник, накрывал на стол и, испытывая странное чувство неудовлетворенности, покуривал в кухне у окна и глядел на просыпающуюся улицу, на озабоченные человеческие лица, еще некрасивые, красивым было лишь само утро — какая-то огромная, всеобъемлющая чистота, неважно, зима была за окном или лето. И в этой утренней чистоте он еще отчетливее ощущал горечь утраты. Неужели все уже окончательно устоялось в их жизни, даже сама эта жизнь, словно какой-то предмет, нашла себе удобную полочку: постель — работа — стол — постель
и на этой полочке, в этом уютном закутке отношения их начали покрываться пылью, любовь, когда вместе преодолевают бессчетные ступени до самого неба, увядала...
Но соня не встает, зажмурившись ждет, когда он подхватит ее, нагую и теплую, и поставит под прохладный (не дай бог, под холодный!) душ, и Юле, притворяясь капризной девочкой: «Какой ты нехороший!..»— не заметит, что улыбаются ей только губы Таураса, а взгляд внимателен и печален.
Все чаще Таурасу приходила мысль, что мужчины, увлеченные красивым женским телом, глупеют, а потом, спохватившись, пытаются отыскать нечто настоящее. Ведь должно же это таиться за любовным опьянением, узаконенным загсовской бумажкой? Ищут и находят лишь пустоту. Как ни смешно, как ни глупо, думалось ему, но, вероятно, если бы она или я заболели вдруг какой-нибудь там чахоткой, все у нас пошло бы по-другому, как в классических романах о любви...
Нет, это не смешно. Это страшно...
— Ну и натер же я ноги этими новыми туфлями! — вздохнул Таурас, выкладывая перед отцом аттестат зрелости.-— Всего две четверки — конституция и астрономия.— Он повалился в кресло и, не расшнуровывая, сбросил обувь.— Всю ночь протанцевал, потому, наверное, как от лошади, разит.
Летнее утро уже пылало желтизной и синью; отец в своем неизменном халате, с припухшими от бессонницы и лекарств лицом был похож на старого арестанта, неожиданно отпущенного домой.
— Позор,— сказал он, бросая на покрытый стеклом столик жестяно погромыхивающий аттестат.— Конституция и астрономия! Не стыдно?
— Так даже лучше,— возразил Таурас. Он сидел развалясь в кресле, и, кажется, ничто не интересовало его, кроме собственных ног.— Тошнит меня от этих вундеркиндов.
— А тебе не предлагали?
— Чего? — прикинулся Таурас непонимающим.
— Довести до кондиции.
— И не могли предложить. Наша классная руководительница меня терпеть не может. Я же рассказывал.
(Как-то раз эта экзальтированная дама, измученная тщетными усилиями подобрать ключи к сердцам своих воспитанников, распространялась «на темы жизни» и оговорилась — вместо того чтобы сказать: «Не
возможно головой прошибить стену», ляпнула: «Невозможно стеной прошибить голову». «Этого, пожалуй, еще никто и не пробовал делать»,— заметил Таурас. Ее оговорка моментально стала достоянием всей школы, и учительница, повторяя: «Чудовище, а не человек», промокала глаза носовым платочком.)
— Чепуха,— отмахнулся Гудинис.— Как постелешь...
— так и поспишь,— отрезал Таурас.
Он с удовольствием порадовал бы отца, знал, что тот относится к его пятеркам куда ревнивее, чем он сам, но пересилить себя, поговорить, а тем более извиниться перед учительницей не мог. Вероятно, стиснув зубы, он и решился бы на такой шаг, но боялся отказа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19