верю в тебя, а может: ешь, дурак.
— Поем, и отправимся в постель,— черпая ложкой кашу, тихо, но с непонятной яростью заявил Таурас.
— Не на ту напал.— Лицо Даниэле затянула вдруг непроницаемая маска, глаза стали холодными и чужими.— Я уже по горло сыта твоей грубостью. Пока с меня хватит.
— Хватит,— шепотом согласился Таурас.— Я сегодня отца... ударил.
Родители Даниэле относились к пребыванию Таураса в своем доме с терпимостью, можно даже сказать, никак не относились, потому что диктатором здесь была дочь. Она вручила Таурасу импортную портативную пишущую машинку отца и объявила, что отныне эта штука — его собственность. Сверкающая новизной миниатюрная машинка, по размеру не более средней величины словаря, так и просилась в дело, вселяла веру в себя. Казалось, коснешься пальцами ее черных клавиш, и мысли сами начнут выстраиваться на бумаге нарастающими волнами абзацев и философски спокойными отливами отточий, подхватят и понесут, не будешь ощущать ни времени, ни усталости, только бесконечное удовлетворение от того, что ты наконец сам хозяин своей судьбы, что удалось избавиться от сковывавших твой мозг людей (жестоко, но неизбежно!), что у тебя осталась лишь одна форма разумного существования — очная ставка со своим талантом.
Однако Таурас не спешил.
В те дни, когда его присутствия в редакции, чтобы вычитывать корректуру кинорекламы, не требовалось и он оставался дома один, можно было делать что угодно: полдня слушать пластинки, цедя коньячок из постоянно пополняемого благодарными пациентами запаса хирурга Шарунаса, а то просто валяться на тахте и заново перечитывать «Братьев Карамазовых», «Жана Кристофа» или «Пармскую обитель». Он сознательно не спешил браться за перо, ожидая внутреннего сигнала, некоего импульса — пора!
Тебе созданы все условия, заявила Даниэле, только работай. Прошу прощения, пиши. Надо дождаться окончания карантина, отшутился Таурас, пока нет доказательств, что выздоровел.
Май был теплым, и он часами бродил по недалекому соснячку, перезнакомился со всей окрестной детворой, которая за глаза почему-то называла его Больной.
Иногда вдруг кидался к телефону и, набрав номер, подробнейшим образом расспрашивал отца о его самочувствии.
Услышав, что дела обстоят неплохо, несколько успокаивался, однако тут же вновь охватывали его неизвестно откуда наплывающие дурные предчувствия: казалось, что там, за стенами особняка Шарунасов, все рушится, распадается и вместе с этим исчезает, утрачивается какая-то часть его собственного существа; он мрачнел, отказывался есть, вызывая тревогу у Даниэле и ее родителей, часами валялся на тахте или, не вступая ни с кем в разговоры, напивался.
Юле он позвонил не сразу, лишь через несколько дней, но правды не сказал, объяснил только, что приютили его добрые люди, что какое-то время им необходимо побыть врозь, разобраться в своих отношениях, которые зашли в тупик, что оба они духовно очерствели, что пройдет некоторое время и тогда...
— Тогда может быть поздно,— возразила Юле.— Кто же эти добрые люди? Даниэле?
Таурас похвалил ее интуицию и признался, что она не ошиблась.
— А ты действительно герой. Три года терпеливо сдерживал свое чувство к этой женщине и наконец решил поступить честно. Я ни в чем не упрекаю тебя.
— Тут меня тоже не упрекают.
— Видишь, как все славно.
— Тут я могу работать, Юле.
— Ах, вот оно что, значит, я...
— Упаси боже, я этого не говорил!
— Не вдохновляла, не создавала необходимых условий. Даниэле куда внимательнее.
— Не знаю, как это назвать. Не знаю, кто виноват. Что-то ушло, чего-то мы не сохранили. Прости за выражение, но мы стали банальными.
— Шпаришь как по писаному,—- помолчав, вздохнула Юле.— Понятно. У тебя было время все обдумать. Ладно. Допустим, ты прав. А мне-то что от этой твоей правоты? Мне тоже надо жить.
Таураса удивил неузнаваемо изменившийся голос Юле — голос много пережившей и познавшей женщины, без истерических ноток, которых Таурас ожидал и опасался.
— Сейчас для меня главное — работа,— твердо проговорил он, подавляя в себе жалость, раскаяние и нежность.— Ничего серьезного уже давно не писал. Опускаюсь как личность и литератор. Середнячком же быть не могу. Лучше уж...
— Что лучше?
— Все бросить.
— Как меня?
— Я тебя не бросил.
— А как же это тогда назвать?
— Считай, что я уехал в командировку. В длительную командировку.
— И собираешься вернуться из нее?
— Пока не спрашивай. Нужно какое-то время. Я всегда думаю о нас обоих. О тебе, Юле.
— Обо мне? Что же ты можешь думать о такой бледной персоне?
— Что ты невыносимо добрый и честный человек.
— Ты тоже такой, но все сокрушаешься, что еще не вполне законченный шизофреник. Если тебе мало собственной грязи, я тоже могу подыскать партнера на неопределенное время твоей командировки.
— Очень по-женски. Неужели трудно сообразить, что в моем состоянии главное — не партнер?
— А что же?
— Выпрямиться, встать на ноги!
— Там ты не встанешь.
— Почему, черт побери?!
— Потому. Лучше объяснить не сумею.
— Ну что ж, поступай, как подсказывает тебе совесть, и кончим разговор. Будущее покажет. Раз так случилось, значит, есть здесь что-то закономерное. И мы должны через это пройти. Не будем ничего предрешать. Сказать «прощай» и возложить цветы на мою могилу ты еще успеешь.
Наступила долгая звенящая тишина.
— Жалко, что я ничем не могу тебе помочь, Таурас. А я так хотела, так надеялась...
— Жалко. Чертовски жалко.
— Помнишь... Клондайк?
— Помню. Такие вещи не забываются.
— Видишь, как ты ошибся.
— Я не ошибся. Слишком понадеялся на себя.
— Ладно. Счастливо тебе, Таурас.
— Спасибо.
А с писанием не получилось; казалось, не можешь составить ни одной человеческой фразы, выдать ни одной строчки. Не помогали ни хорошая музыка, ни долгие прогулки, ни валяние на тахте с книгой в руках. Безразлично проводив ускользнувший день, он со страхом встречал новый. Стопка бумаги вызывала аллергию, рождала отвращение и ярость, время мерно текло меж пальцев, без цвета, без запаха, как дистиллированная вода, ни к чему не обязывая, не принося ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Однажды утром, взглянув на себя в зеркало, он испугался — с трудом узнал собственное лицо, отекшее, с печальными глазами.
Он начал полнеть.
Возникла неудержимая потребность все время что- то жевать, движения стали ленивыми, замедленными, даже слова он цедил с большим трудом.
— Как у тебя сегодня дела? — спрашивала Даниэле, возвращаясь вечером из бюро технической информации, где работала переводчицей с английского.— Много успел?
— Что значит много? — раздраженно ворчал Таурас.— Как это понять — много или мало?
Даниэле окидывала взглядом письменный стол, запыленную пишущую машинку, решала, что ему необходимо рассеяться, и тащила куда-нибудь в гости, к лю
дям, знакомиться с которыми Таурас не имел ни малейшего желания, в кино или на концерт приезжих эстрадников. Он, стиснув зубы, подчинялся, соскребал с лица щетину (ежедневное бритье стало для него пыткой), втискивался в модную кожаную куртку, тоже подаренную Даниэле, и тащился за ней с жалобным видом, отвечая на ее болтовню лишь мрачным молчанием; терпеливо ждал того спасительного момента, когда наконец поставят перед ним наполненный бокал. В гостях ему нравилось изображать из себя этакого пещерного человека — пить сверх положенного, грубить, отпускать какие-то обидные остроты, громко зевать или сидеть весь вечер уткнувшись в книгу. Странно, но все это не мешало Даниэле ходить с ним в гости, а те люди, с которыми его знакомили, всячески стремились угодить ему. Таурас обратил внимание на странную закономерность: чем возмутительнее он себя вел, тем больше его баловали, за спиной даже слышался восторженный шепоток: самородок!
— Пойду-ка хлебну пивца,— сказал как-то раз, потягиваясь, этот самородок.— Углядел на углу пивную цистерну.
Выйдя на улицу, он сразу свернул к бочке, которую со всех сторон облепили галдящие мужчины. Продавщица в дырявом, некогда белом халате сквернословит похлестче мужиков. Многих называет по имени, кое- кого под гогот очереди шугает от бочки: и так уже, мол, хорош, иди-ка домой, к женушке; тем, кто осмеливается требовать несколько копеек сдачи, нагло отвечает: обойдешься, некогда, не видишь, сколько народу?! Пробиться без очереди не удалось — враждебные взгляды алчущих, словно стрелы, вонзились в Таураса и заставили отойти в сторону. Тут, у глухой стены дома, установив на деревянные ящики четыре полные кружки, разделывал сухую рыбину какой-то щупленький, похожий на лису человек. Он моментально оценил настроение Таураса и ободряюще кивнул:
— Хватай! Вижу, требуется залить угли.
Взял кружку, пригубил, однако холодная безвкусная жижа, от которой ломило зубы, не лезла в рот — душа не принимала.
— Трудно идет? На, рви окуня! — Человечек сунул Таурасу сухую костлявую рыбину.
— Ну и дерьмо,— сморщился Таурас.
— «Бормотухи» бы тебе сейчас,— серьезно сказал человечек,— враз в норму придешь.
— Ничего мне не поможет,— скрипнув зубами, отозвался Таурас.— Хочешь выпить?
Человечек вытер о газету жирные руки и важно ответил:
— Только если сразу.
Таурас вытащил из кармана шесть рублей, все, что у него было, и сунул ему:
— Валяй. На все.
Присел на перевернутый деревянный ящик и закурил. Солнце уже опускалось за новые многоэтажные дома, но люди, как муравьи, сновали по улице, почти у всех сумки, портфели, какие-то свертки — они еще должны были успеть что-то сделать дотемна, теплый вечерний ветер взбивал пыль, тормошил пустые пачки из-под сигарет; за полквартала отсюда Даниэле болтала о всякой чепухе со своей подружкой, на Охотничьей улице ждала его и не могла дождаться портативная пишущая машинка, вложенная уже в кожаный футляр, чтобы не пылилась; в нескольких шагах мужики лакали бесстыдно разведенное водой пиво, лишь бы холодное и с пеной, на противоположной стороне улицы хлопали двери двухэтажной коробки комбината бытового обслуживания. Таурас вдруг увидел вышедшую оттуда Юле. Она несла большой пакет, крест-накрест перевязанный шпагатом, наверно из химчистки. Солнце било ей в глаза, она щурилась и не видела Таураса
— Вот,— виновато сказала Юле, разворачивая пакет.— Одна на работу принесла. Ей малы, а мне в самый раз. Красивые, правда?
Сапоги и впрямь были высшего класса — черные, из натуральной мягкой кожи, плотно облегающие ноги.
— Сколько? — спросил Таурас.
— Сто десять.— Юле испуганно вскинула на него глаза. «
— А сколько ты получаешь в месяц?
— Семьдесят пять,— едва слышно прошептала она. Таурас вышел на кухню, закурил. Тут же услышал
громкое шуршание бумаги. Юле завернула сапоги и пришла на кухню.
— Не сердись,— словно извиняясь, попросила она.— Я знаю, что у нас нет таких денег, просто хотела показать. Нелепость, конечно, столько платить за какие-то дурацкие сапоги...
Таурас стоял к ней спиной, в этот момент никакая сила не могла бы заставить его взглянуть в не умеющее лгать лицо жены, он жадно глотал дым, потом, не оборачиваясь, коснулся рукой Юле, притянул к себе и погладил ей волосы.
— Есть от чего переживать,— неожиданно весело рассмеялась она.— Мои-то промокают лишь чуть- чуть... Правда, совсем чуть-чуть. К тому же я закаленная.
Сначала Таурасу показалось, что он ошибся; Юле сразу исчезла из поля зрения — ее скрыли другие люди, тогда он вскочил на ящик и снова увидел: она стояла у бровки тротуара и озиралась по сторонам, нет ли машин. Кто-то, обходя ее, грубо задел пакет, который чуть не выпал из рук, и Таурас хрипло и беспомощно вскрикнул. Никто его не услыхал, звук был похож на урчание собаки, а рядом уже стоял тот человечек с лисьей мордочкой; запрокинув голову, он дергал его за рукав.
— Чего тебе? — огрызнулся Таурас, стараясь не потерять Юле из виду.
— Давай! — спокойно ответила лисья мордочка.— Три банки и еще рубль сдачи.
Таурас невидяще посмотрел на его желтое, изборожденное мелкими морщинками лицо и слез с ящика. Оказавшись в тени, почувствовал себя так, будто спустился в прохладное и влажное горное ущелье.
— Ты хороший парень. Выпей с. кем-нибудь за мое здоровье,— сказал и пошел прочь.
Потащился в центр и слонялся там допоздна, не понимая, зачем так бездарно растрачивает время. Может, просто снится ему сон, с которым не хочется расставаться, как боящемуся протрезветь алкоголику с бутылкой? Тут, через какой-нибудь десяток крыш, жили его больной отец, его брат, в другом конце города — Юле, только этих людей ничем нельзя было выжечь из его жизни, они одни существовали в реальности, которую невозможно было изменить, как дату своего рождения.
Эти мысли гнали его дальше и дальше от Охотничьей улицы. Таурас отправился к Робертасу, попросил разрешения переночевать. Вернувшись в особняк Шарунасов утром, очень удивился, застав Даниэле дома. Понял, что его ожидает неприятный, утомительный разговор. На столе почти доверху набитая окурками пепельница, однако лицо у Даниэле свежее, никаких признаков бессонной ночи.
— Давай побеседуем прямо и откровенно,— деловым, незнакомым Таурасу тоном начала она.— Решил возвратиться к своей прекрасной половине?
— Никуда я не собираюсь возвращаться. И вообще никуда не возможно возвратиться. Как невозможно изменить себя.
— За это я тебя и люблю.
Таурас замотал головой:
— Зря мы снова сошлись, Даниэле. Да, было между нами что-то хорошее, чистое, к чему не следовало прикасаться. А теперь...
— Что теперь?
— Теперь только секс.
— Может, ты думаешь, что я каждую неделю меняю партнеров?
— А мне это безразлично.
— Гм... Ты действительно можешь довести до слез любую.
— Из-за меня плакать не стоит.
— Обидно за твое неуважение к самому себе. Зарыть в землю талант из жалости к какой-то рядовой бабенке?
— А есть он у меня, этот талант?
— У тебя есть полная свобода.
— Свобода бездельничать? Свобода временного гостя? Скажи, Даниэле, правду скажи, неужели не противна тебе вот этакая наша жизнь?
— Надеюсь дождаться лучших времен.
— И скоро? — прищурился Таурас.
Даниэле критически осмотрела просторную, не очень уютную гостиную, подошла к нему поближе.
— Вчера отец намекнул о втором этаже. Собирается заканчивать его отделку.
— Это что же? Для нас?
Даниэле снисходительно, даже несколько презрительно усмехнулась, и Таурас понял, каким жалким притворством показался ей его вопрос. Следовало как-то отреагировать: обрадоваться, согласиться, поблагодарить... или, прихватив свою электробритву, навсегда покинуть этот дом, где прожил почти два месяца. Согласиться и одобрить не мог, внутри что-то ныло, протестовало, артачилось, словно охваченный смертельным страхом зверек. Нет, невозможно! Согласиться — духовная гибель, не для него эти люди, эта обстановка. Однако взять и плюнуть на все тоже не получается: не здесь ли нашел он пристанище, когда некуда было деваться.
И вдруг Таурасу показалось, что у него есть выход из создавшегося положения. Не слишком ли последовательно, без видимых усилий добивается Даниэле осуществления тех, сказанных еще зимой, слов: «Все равно я тебя никому не отдам». Если так, значит, он сам, своей беспринципностью, которой она якобы не замечает, рассчитывая, вероятно, затянуть гайки позже, помогает воплотить в жизнь намеченный план. Тогда еще не поздно...
— Иду в ванную,— с наигранной бодростью сказал он.— О своем решении сообщу после бритья.
До последней минуты Гудинису казалось, что никакой Банюлис за ними не приедет, что все эти речи Марии о необходимости покинуть Литву — какая-то навязчивая идея, бред перепуганной женщины, поэтому все утро он избегал ее. Мария возилась с укладкой вещей, с ребенком и, казалось, даже радовалась, что он ее не трогает. Впрочем, нет! Скорее, предоставила ему последнюю возможность хорошенько все обдумать и теперь терпеливо ждала согласия. Мария умела это делать, знала, сколько можно выиграть, проявив чуть больше терпения.
Прежде чем пойти обедать, Гудинис зашел взглянуть на своего шестимесячного сына. Странно, но никаких особых сантиментов к этой малявке, копошащейся в белой деревянной кроватке, он пока не испытывал А ведь, по идее, должен был любить его! Младенец внимательно посмотрел на отца круглыми глазами, гукнул и стал бить себя ручками по животу. Потом ухватился за деревянные прутики и постучал попкой по матрасику.
— Ишь, разошелся,— тихо сказал Гудинис.
Он осторожно потрогал головку сына и нащупал
пальцами бугорок на затылке. Нежно дунул на светлый пушок и ясно увидел покрасневшую кожу.
Садясь за стол, Гудинис бросил Марии:
— Мне кажется, нарыв сильно вырос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Поем, и отправимся в постель,— черпая ложкой кашу, тихо, но с непонятной яростью заявил Таурас.
— Не на ту напал.— Лицо Даниэле затянула вдруг непроницаемая маска, глаза стали холодными и чужими.— Я уже по горло сыта твоей грубостью. Пока с меня хватит.
— Хватит,— шепотом согласился Таурас.— Я сегодня отца... ударил.
Родители Даниэле относились к пребыванию Таураса в своем доме с терпимостью, можно даже сказать, никак не относились, потому что диктатором здесь была дочь. Она вручила Таурасу импортную портативную пишущую машинку отца и объявила, что отныне эта штука — его собственность. Сверкающая новизной миниатюрная машинка, по размеру не более средней величины словаря, так и просилась в дело, вселяла веру в себя. Казалось, коснешься пальцами ее черных клавиш, и мысли сами начнут выстраиваться на бумаге нарастающими волнами абзацев и философски спокойными отливами отточий, подхватят и понесут, не будешь ощущать ни времени, ни усталости, только бесконечное удовлетворение от того, что ты наконец сам хозяин своей судьбы, что удалось избавиться от сковывавших твой мозг людей (жестоко, но неизбежно!), что у тебя осталась лишь одна форма разумного существования — очная ставка со своим талантом.
Однако Таурас не спешил.
В те дни, когда его присутствия в редакции, чтобы вычитывать корректуру кинорекламы, не требовалось и он оставался дома один, можно было делать что угодно: полдня слушать пластинки, цедя коньячок из постоянно пополняемого благодарными пациентами запаса хирурга Шарунаса, а то просто валяться на тахте и заново перечитывать «Братьев Карамазовых», «Жана Кристофа» или «Пармскую обитель». Он сознательно не спешил браться за перо, ожидая внутреннего сигнала, некоего импульса — пора!
Тебе созданы все условия, заявила Даниэле, только работай. Прошу прощения, пиши. Надо дождаться окончания карантина, отшутился Таурас, пока нет доказательств, что выздоровел.
Май был теплым, и он часами бродил по недалекому соснячку, перезнакомился со всей окрестной детворой, которая за глаза почему-то называла его Больной.
Иногда вдруг кидался к телефону и, набрав номер, подробнейшим образом расспрашивал отца о его самочувствии.
Услышав, что дела обстоят неплохо, несколько успокаивался, однако тут же вновь охватывали его неизвестно откуда наплывающие дурные предчувствия: казалось, что там, за стенами особняка Шарунасов, все рушится, распадается и вместе с этим исчезает, утрачивается какая-то часть его собственного существа; он мрачнел, отказывался есть, вызывая тревогу у Даниэле и ее родителей, часами валялся на тахте или, не вступая ни с кем в разговоры, напивался.
Юле он позвонил не сразу, лишь через несколько дней, но правды не сказал, объяснил только, что приютили его добрые люди, что какое-то время им необходимо побыть врозь, разобраться в своих отношениях, которые зашли в тупик, что оба они духовно очерствели, что пройдет некоторое время и тогда...
— Тогда может быть поздно,— возразила Юле.— Кто же эти добрые люди? Даниэле?
Таурас похвалил ее интуицию и признался, что она не ошиблась.
— А ты действительно герой. Три года терпеливо сдерживал свое чувство к этой женщине и наконец решил поступить честно. Я ни в чем не упрекаю тебя.
— Тут меня тоже не упрекают.
— Видишь, как все славно.
— Тут я могу работать, Юле.
— Ах, вот оно что, значит, я...
— Упаси боже, я этого не говорил!
— Не вдохновляла, не создавала необходимых условий. Даниэле куда внимательнее.
— Не знаю, как это назвать. Не знаю, кто виноват. Что-то ушло, чего-то мы не сохранили. Прости за выражение, но мы стали банальными.
— Шпаришь как по писаному,—- помолчав, вздохнула Юле.— Понятно. У тебя было время все обдумать. Ладно. Допустим, ты прав. А мне-то что от этой твоей правоты? Мне тоже надо жить.
Таураса удивил неузнаваемо изменившийся голос Юле — голос много пережившей и познавшей женщины, без истерических ноток, которых Таурас ожидал и опасался.
— Сейчас для меня главное — работа,— твердо проговорил он, подавляя в себе жалость, раскаяние и нежность.— Ничего серьезного уже давно не писал. Опускаюсь как личность и литератор. Середнячком же быть не могу. Лучше уж...
— Что лучше?
— Все бросить.
— Как меня?
— Я тебя не бросил.
— А как же это тогда назвать?
— Считай, что я уехал в командировку. В длительную командировку.
— И собираешься вернуться из нее?
— Пока не спрашивай. Нужно какое-то время. Я всегда думаю о нас обоих. О тебе, Юле.
— Обо мне? Что же ты можешь думать о такой бледной персоне?
— Что ты невыносимо добрый и честный человек.
— Ты тоже такой, но все сокрушаешься, что еще не вполне законченный шизофреник. Если тебе мало собственной грязи, я тоже могу подыскать партнера на неопределенное время твоей командировки.
— Очень по-женски. Неужели трудно сообразить, что в моем состоянии главное — не партнер?
— А что же?
— Выпрямиться, встать на ноги!
— Там ты не встанешь.
— Почему, черт побери?!
— Потому. Лучше объяснить не сумею.
— Ну что ж, поступай, как подсказывает тебе совесть, и кончим разговор. Будущее покажет. Раз так случилось, значит, есть здесь что-то закономерное. И мы должны через это пройти. Не будем ничего предрешать. Сказать «прощай» и возложить цветы на мою могилу ты еще успеешь.
Наступила долгая звенящая тишина.
— Жалко, что я ничем не могу тебе помочь, Таурас. А я так хотела, так надеялась...
— Жалко. Чертовски жалко.
— Помнишь... Клондайк?
— Помню. Такие вещи не забываются.
— Видишь, как ты ошибся.
— Я не ошибся. Слишком понадеялся на себя.
— Ладно. Счастливо тебе, Таурас.
— Спасибо.
А с писанием не получилось; казалось, не можешь составить ни одной человеческой фразы, выдать ни одной строчки. Не помогали ни хорошая музыка, ни долгие прогулки, ни валяние на тахте с книгой в руках. Безразлично проводив ускользнувший день, он со страхом встречал новый. Стопка бумаги вызывала аллергию, рождала отвращение и ярость, время мерно текло меж пальцев, без цвета, без запаха, как дистиллированная вода, ни к чему не обязывая, не принося ни мыслей, ни чувств, ни желаний. Однажды утром, взглянув на себя в зеркало, он испугался — с трудом узнал собственное лицо, отекшее, с печальными глазами.
Он начал полнеть.
Возникла неудержимая потребность все время что- то жевать, движения стали ленивыми, замедленными, даже слова он цедил с большим трудом.
— Как у тебя сегодня дела? — спрашивала Даниэле, возвращаясь вечером из бюро технической информации, где работала переводчицей с английского.— Много успел?
— Что значит много? — раздраженно ворчал Таурас.— Как это понять — много или мало?
Даниэле окидывала взглядом письменный стол, запыленную пишущую машинку, решала, что ему необходимо рассеяться, и тащила куда-нибудь в гости, к лю
дям, знакомиться с которыми Таурас не имел ни малейшего желания, в кино или на концерт приезжих эстрадников. Он, стиснув зубы, подчинялся, соскребал с лица щетину (ежедневное бритье стало для него пыткой), втискивался в модную кожаную куртку, тоже подаренную Даниэле, и тащился за ней с жалобным видом, отвечая на ее болтовню лишь мрачным молчанием; терпеливо ждал того спасительного момента, когда наконец поставят перед ним наполненный бокал. В гостях ему нравилось изображать из себя этакого пещерного человека — пить сверх положенного, грубить, отпускать какие-то обидные остроты, громко зевать или сидеть весь вечер уткнувшись в книгу. Странно, но все это не мешало Даниэле ходить с ним в гости, а те люди, с которыми его знакомили, всячески стремились угодить ему. Таурас обратил внимание на странную закономерность: чем возмутительнее он себя вел, тем больше его баловали, за спиной даже слышался восторженный шепоток: самородок!
— Пойду-ка хлебну пивца,— сказал как-то раз, потягиваясь, этот самородок.— Углядел на углу пивную цистерну.
Выйдя на улицу, он сразу свернул к бочке, которую со всех сторон облепили галдящие мужчины. Продавщица в дырявом, некогда белом халате сквернословит похлестче мужиков. Многих называет по имени, кое- кого под гогот очереди шугает от бочки: и так уже, мол, хорош, иди-ка домой, к женушке; тем, кто осмеливается требовать несколько копеек сдачи, нагло отвечает: обойдешься, некогда, не видишь, сколько народу?! Пробиться без очереди не удалось — враждебные взгляды алчущих, словно стрелы, вонзились в Таураса и заставили отойти в сторону. Тут, у глухой стены дома, установив на деревянные ящики четыре полные кружки, разделывал сухую рыбину какой-то щупленький, похожий на лису человек. Он моментально оценил настроение Таураса и ободряюще кивнул:
— Хватай! Вижу, требуется залить угли.
Взял кружку, пригубил, однако холодная безвкусная жижа, от которой ломило зубы, не лезла в рот — душа не принимала.
— Трудно идет? На, рви окуня! — Человечек сунул Таурасу сухую костлявую рыбину.
— Ну и дерьмо,— сморщился Таурас.
— «Бормотухи» бы тебе сейчас,— серьезно сказал человечек,— враз в норму придешь.
— Ничего мне не поможет,— скрипнув зубами, отозвался Таурас.— Хочешь выпить?
Человечек вытер о газету жирные руки и важно ответил:
— Только если сразу.
Таурас вытащил из кармана шесть рублей, все, что у него было, и сунул ему:
— Валяй. На все.
Присел на перевернутый деревянный ящик и закурил. Солнце уже опускалось за новые многоэтажные дома, но люди, как муравьи, сновали по улице, почти у всех сумки, портфели, какие-то свертки — они еще должны были успеть что-то сделать дотемна, теплый вечерний ветер взбивал пыль, тормошил пустые пачки из-под сигарет; за полквартала отсюда Даниэле болтала о всякой чепухе со своей подружкой, на Охотничьей улице ждала его и не могла дождаться портативная пишущая машинка, вложенная уже в кожаный футляр, чтобы не пылилась; в нескольких шагах мужики лакали бесстыдно разведенное водой пиво, лишь бы холодное и с пеной, на противоположной стороне улицы хлопали двери двухэтажной коробки комбината бытового обслуживания. Таурас вдруг увидел вышедшую оттуда Юле. Она несла большой пакет, крест-накрест перевязанный шпагатом, наверно из химчистки. Солнце било ей в глаза, она щурилась и не видела Таураса
— Вот,— виновато сказала Юле, разворачивая пакет.— Одна на работу принесла. Ей малы, а мне в самый раз. Красивые, правда?
Сапоги и впрямь были высшего класса — черные, из натуральной мягкой кожи, плотно облегающие ноги.
— Сколько? — спросил Таурас.
— Сто десять.— Юле испуганно вскинула на него глаза. «
— А сколько ты получаешь в месяц?
— Семьдесят пять,— едва слышно прошептала она. Таурас вышел на кухню, закурил. Тут же услышал
громкое шуршание бумаги. Юле завернула сапоги и пришла на кухню.
— Не сердись,— словно извиняясь, попросила она.— Я знаю, что у нас нет таких денег, просто хотела показать. Нелепость, конечно, столько платить за какие-то дурацкие сапоги...
Таурас стоял к ней спиной, в этот момент никакая сила не могла бы заставить его взглянуть в не умеющее лгать лицо жены, он жадно глотал дым, потом, не оборачиваясь, коснулся рукой Юле, притянул к себе и погладил ей волосы.
— Есть от чего переживать,— неожиданно весело рассмеялась она.— Мои-то промокают лишь чуть- чуть... Правда, совсем чуть-чуть. К тому же я закаленная.
Сначала Таурасу показалось, что он ошибся; Юле сразу исчезла из поля зрения — ее скрыли другие люди, тогда он вскочил на ящик и снова увидел: она стояла у бровки тротуара и озиралась по сторонам, нет ли машин. Кто-то, обходя ее, грубо задел пакет, который чуть не выпал из рук, и Таурас хрипло и беспомощно вскрикнул. Никто его не услыхал, звук был похож на урчание собаки, а рядом уже стоял тот человечек с лисьей мордочкой; запрокинув голову, он дергал его за рукав.
— Чего тебе? — огрызнулся Таурас, стараясь не потерять Юле из виду.
— Давай! — спокойно ответила лисья мордочка.— Три банки и еще рубль сдачи.
Таурас невидяще посмотрел на его желтое, изборожденное мелкими морщинками лицо и слез с ящика. Оказавшись в тени, почувствовал себя так, будто спустился в прохладное и влажное горное ущелье.
— Ты хороший парень. Выпей с. кем-нибудь за мое здоровье,— сказал и пошел прочь.
Потащился в центр и слонялся там допоздна, не понимая, зачем так бездарно растрачивает время. Может, просто снится ему сон, с которым не хочется расставаться, как боящемуся протрезветь алкоголику с бутылкой? Тут, через какой-нибудь десяток крыш, жили его больной отец, его брат, в другом конце города — Юле, только этих людей ничем нельзя было выжечь из его жизни, они одни существовали в реальности, которую невозможно было изменить, как дату своего рождения.
Эти мысли гнали его дальше и дальше от Охотничьей улицы. Таурас отправился к Робертасу, попросил разрешения переночевать. Вернувшись в особняк Шарунасов утром, очень удивился, застав Даниэле дома. Понял, что его ожидает неприятный, утомительный разговор. На столе почти доверху набитая окурками пепельница, однако лицо у Даниэле свежее, никаких признаков бессонной ночи.
— Давай побеседуем прямо и откровенно,— деловым, незнакомым Таурасу тоном начала она.— Решил возвратиться к своей прекрасной половине?
— Никуда я не собираюсь возвращаться. И вообще никуда не возможно возвратиться. Как невозможно изменить себя.
— За это я тебя и люблю.
Таурас замотал головой:
— Зря мы снова сошлись, Даниэле. Да, было между нами что-то хорошее, чистое, к чему не следовало прикасаться. А теперь...
— Что теперь?
— Теперь только секс.
— Может, ты думаешь, что я каждую неделю меняю партнеров?
— А мне это безразлично.
— Гм... Ты действительно можешь довести до слез любую.
— Из-за меня плакать не стоит.
— Обидно за твое неуважение к самому себе. Зарыть в землю талант из жалости к какой-то рядовой бабенке?
— А есть он у меня, этот талант?
— У тебя есть полная свобода.
— Свобода бездельничать? Свобода временного гостя? Скажи, Даниэле, правду скажи, неужели не противна тебе вот этакая наша жизнь?
— Надеюсь дождаться лучших времен.
— И скоро? — прищурился Таурас.
Даниэле критически осмотрела просторную, не очень уютную гостиную, подошла к нему поближе.
— Вчера отец намекнул о втором этаже. Собирается заканчивать его отделку.
— Это что же? Для нас?
Даниэле снисходительно, даже несколько презрительно усмехнулась, и Таурас понял, каким жалким притворством показался ей его вопрос. Следовало как-то отреагировать: обрадоваться, согласиться, поблагодарить... или, прихватив свою электробритву, навсегда покинуть этот дом, где прожил почти два месяца. Согласиться и одобрить не мог, внутри что-то ныло, протестовало, артачилось, словно охваченный смертельным страхом зверек. Нет, невозможно! Согласиться — духовная гибель, не для него эти люди, эта обстановка. Однако взять и плюнуть на все тоже не получается: не здесь ли нашел он пристанище, когда некуда было деваться.
И вдруг Таурасу показалось, что у него есть выход из создавшегося положения. Не слишком ли последовательно, без видимых усилий добивается Даниэле осуществления тех, сказанных еще зимой, слов: «Все равно я тебя никому не отдам». Если так, значит, он сам, своей беспринципностью, которой она якобы не замечает, рассчитывая, вероятно, затянуть гайки позже, помогает воплотить в жизнь намеченный план. Тогда еще не поздно...
— Иду в ванную,— с наигранной бодростью сказал он.— О своем решении сообщу после бритья.
До последней минуты Гудинису казалось, что никакой Банюлис за ними не приедет, что все эти речи Марии о необходимости покинуть Литву — какая-то навязчивая идея, бред перепуганной женщины, поэтому все утро он избегал ее. Мария возилась с укладкой вещей, с ребенком и, казалось, даже радовалась, что он ее не трогает. Впрочем, нет! Скорее, предоставила ему последнюю возможность хорошенько все обдумать и теперь терпеливо ждала согласия. Мария умела это делать, знала, сколько можно выиграть, проявив чуть больше терпения.
Прежде чем пойти обедать, Гудинис зашел взглянуть на своего шестимесячного сына. Странно, но никаких особых сантиментов к этой малявке, копошащейся в белой деревянной кроватке, он пока не испытывал А ведь, по идее, должен был любить его! Младенец внимательно посмотрел на отца круглыми глазами, гукнул и стал бить себя ручками по животу. Потом ухватился за деревянные прутики и постучал попкой по матрасику.
— Ишь, разошелся,— тихо сказал Гудинис.
Он осторожно потрогал головку сына и нащупал
пальцами бугорок на затылке. Нежно дунул на светлый пушок и ясно увидел покрасневшую кожу.
Садясь за стол, Гудинис бросил Марии:
— Мне кажется, нарыв сильно вырос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19