А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Даниелюсу казалось, что Повилас смотрит на него свысока, преисполненный олимпийского величия (чего доброго, у него было на это право), постоянно подчеркивая, что общественный прогресс держится на трех китах — на науке, производстве и творчестве. «А ты что производишь или создаешь, милый братец? Вороха бумаг для республиканских архивов. Нет, твои штабеля папок
даже там не нужны. Заседания, совещания, обсуждения, постановления — эта вот водица крутит колесо твоей мельницы». Повилас никогда ничего подобного не говорил вслух, хоть и снисходительно относился к любому труду, который не дает осязаемых результатов, но при встрече с ним Даниелюс никак не мог отделаться от ощущения, что Повилас может так подумать. Было больно от того, что ты сеешь, а урожай соберут другие, и, скорее всего, только тогда, когда сам ты не сможешь увидеть это своими глазами, порадоваться плодам своего труда. Воздвигаешь здание, но сам пока живешь в пристройке, хотя и та еще не закончена. Все, ради чего трудишься, к чему стремишься, не для тебя — для будущего. Для тех, кто родился в день жаркой твоей страды и кто еще придет за ними. Тебе же достается только человеческая неблагодарность и сомнительная надежда, что и ты когда-нибудь будешь оценен по заслугам и стерпишь все: унижение, незаслуженное равнодушие, недоверие, и будет это словно награда за твердость и убеждение, что ты позарез нужен людям. Твой труд — творчество, хотя ты и не творец; наука, хоть ты и не ученый; производство, хоть ты своими руками не выточил ни одной детали, не проложил ни одной борозды на колхозных полях. Ты только партийный руководитель, коммунист. Но не выше ли это других сфер человеческой деятельности, ибо ты двигаешь все, стимулируешь, стараешься вдохнуть во все душу? Тебя можно сравнить с отцом, а тех, кого доверили тебе,— с детьми; твоя задача направить их по правильному пути в будущее, ни на миг не терять мучительного чувства ответственности за судьбу каждого из них. И совершенно неважно, что сам ты чаще всего остаешься в тени, в то время как твои подопечные хватают звезды, которые никогда не зажглись бы для них без твоей искры. В твоем сердце ни капельки зависти или обиды, только искренняя радость; она, эта радость, и есть как бы скромная награда за твои заслуги, хотя большинство их и не замечает. Тебя не ослепляет сияние чужой славы — ты счастлив! Счастлив, что кого-то в твоем районе отметили, кому-то дали орден или присвоили высокое звание. Счастлив, что человек при встрече радушно улыбнулся тебе, от души пожал руку, уважительно кивнул головой, снял шапку. Счастлив, что в его взгляде ты почувствовал тепло доброго, отзывчивого сердца, и для того, чтобы ты поверил в него, в это тепло, тебе не нужны никакие слова. А если иногда кто-то и произносит их, то скупо, стыдясь своей чувствительности... Да, приятно греться у очага чужого счастья, потому что зна-
ешь: здесь и тебе по праву принадлежит место. Но как страшно, когда этот очаг внезапно рушится и весь дом полыхает в огне. Может, твоей вины и нет в этом пожаре, но на сердце все равно тревога, потому что если отец радуется счастью своих детей, то он не может не печалиться и от их печалей.
Гайлюсы не принадлежали к доверенным тебе детям, о которых, деля наследство, надо помнить в первую очередь. Нет, ты смотрел на них скорее как на подкидышей, слишком поздно пригретых, но питал надежду, что со временем они перекуются. В конце концов, разве их жизнь — это твоя ошибка? Нет, таких, как Юозас Гайлюс или Робертас Марма, обществу не вернешь. Они прожили свой век разрушителями. Другое дело — Альбертас. Что касается Альбертаса, то тут вину на прошлое не свалишь, тут ее надо принять на себя, утешаясь мудрой присказкой наших прадедов, что яблоко от яблони недалеко падает...
Запутавшись в своих мыслях, Даниелюс и не почувствовал, как очутился в саду, оставив у частокола отца с малышами сестры. Он останавливался то у одного, то у другого дерева, оглядывая густые ветки яблонь, усыпанных завязавшимися плодами, которые подрагивали среди листвы в бликах света, суля хороший урожай. Сад был старый, вон те яблони отец посадил еще в юности. Даниелюс с Повила-сом советовали их выкорчевать — какой прок в них, захиревших, но Унте на дыбы встал: дерево не злак — его за год не вырастишь, оно должно само умереть, как человек. Поэтому выкорчевали только те, которые начали сохнуть. Отец молчал, не поддерживая ни Даниелюса, ни Унте, но всем ясно было, что душой он на стороне младшего. Да и как же иначе? Ведь эти яблони были его юностью, букетом цветов, увядающих на могиле его счастливых дней, он на месте вырванных с корнем высаживал юные ростки. Порой сам, порой Унте или кто-нибудь из детей. Даниелюс, если приезжал домой осенью, всегда справлялся, не найдется ли свободного местечка, чтобы яблоньку посадить. Чаще всего свободное местечко находили, потому что отец всегда старался сохранить для сына, редкого гостя в доме, лоскуток земли для саженца.
Так мало-помалу и вырос новый сад, как вырастает семья, где ежегодно прибывает по ребенку, а нередко и двойня родится. Однако вместе с новыми яблонями шелестели на ветру и старые, бесплодные, которые старик Гиринис любил по воскресеньям обходить, как надгробья своих родичей и знакомых в день поминовения усопших;
подойдет к каждому дереву, постоит в раздумье, прижмется щекой к шершавому стволу, как бы надеясь услышать под корой жаркое биение сердца.
Даниелюс — по обыкновению отца — также обошел каждое высаженное им деревце. Всего их было восемь — шесть яблонь и две груши; столько раз он по осени приезжал сюда в гости. Три деревца он посадил вместе с Фимой и только одно окопал с Юргитой. Будь на каждом из них табличка с именами тех, кто их высаживал, он, наверное, сорвал бы ее и швырнул в сторону, чтобы о прошлом и знака не осталось. Но, как говорится, против фактов не попрешь. Приезжал сюда три осени подряд? Приезжал. И, как нарочно, стояли тогда пригожие солнечные деньки. Под ногами шуршали тронутые изморозью листья. Меланхолия, печаль. Лицо Фимы, странно изменившееся, более красивое и привлекательное, чем прежде. Даниелюс давно питал к ней что-то похожее на неприязнь, бывало, даже ненавидел, а тогда, глядя на ее пальцы, услужливо поддерживавшие воткнутый в лунку саженец, он, как бы возвращая деревцу жизнь, почувствовал к Фиме прилив нежности, вызванный торжественностью минуты. Даниелюс улыбнулся ей так, как давно не улыбался, и сказал что-то ласковое, но тотчас же устыдился своей доброты, устыдился и пожалел о ней, потому что это внезапно нахлынувшее чувство было ненастоящим, похожим на то, которое когда-то обуяло его в юности и в жертву которому он принес свое счастье. Юргита не знала, что эти три яблони высажены вместе с Фимой. Это было его невинной тайной, которой он не придавал никакого значения, но раскрыть которую все же не решался. Как, впрочем, и чувство нежности, охватившее его когда-то к Фиме. Хотя та, наверное, тотчас забыла об этом. Смешные мелочи! — ловил он себя на мысли, дивясь самому себе. Хотя и понимал, что всякий раз, навещая отчий дом и глядя на высаженные вместе с Фимой яблони, он это обязательно вспомнит. Хорошо бы, чтоб они захирели... тогда вместе с Юргитой другие саженцы...— нет-нет, да мелькало у него в голове. Но он тут же горько подтрунивал над собственным простодушием: мыслимо ли собрать все то, что растратил за жизнь с одной женщиной, и отдать другой?
«Мы с Юргитой никогда не будем такими счастливыми, какими могли бы быть, не попадись на моем жизненном пути Фима. Правда, и жизнь Юргиты до встречи со мной не сравнишь с чистым листом бумаги... Как подумаешь, и впрямь столько следов оставили на свежем снегу, пока
добрались до того домика, который принято называть сказочным».
Даниелюс остановился возле низкорослой разлапистой яблони. Она была единственной в саду, посаженной Пови-ласом. Брат привез ее из какого-то питомника под Вильнюсом. Зимняя, говорил он, а уж яблоки такие вкусные — пальчики оближешь. В прошлом году на ней завязалось несколько плодов, но все опали, нынче, наверное, даст первый урожай. Даниелюс наклонил ветку с яблоками и провел по ним, прохладным, благоуханным, ладонью. «Не умру до тех пор, пока не отведаю хваленых Повиласо-вых яблок»,— сказал сегодня отец. В его голосе звучала укоризна: чего, мол, сын не привез саженец раньше. Но спасибо, что хоть привез, мог и не привезти. Повилас редко приезжает осенью, он обычно является тогда, когда посадка закончена и новая яблонька уже стоит в одном ряду со старыми. А если случалось, что до его приезда яблоню не сажали, то Повилас не переживал, смотрел на прихоть отца, ставшую как бы традицией, скептически, потому что не терпел сантиментов. Сад есть сад, его надо разбивать сразу, а не пихать в землю по деревцу в год. Отец мог ответить сыну на его упреки, но молчал, зная, что только Унте понимает его. («Деревья, как люди, должны родиться и умирать по одному. Ведь отсюда и секрет вечной молодости...») Повилас снисходительно улыбался, угадав мысли отца, брал в руки лопату и отправлялся за гумно. Хоть он и редко приезжал, а посадил здесь разных деревьев больше, чем в отцовском саду. Но три года тому назад, навестив отчий дом, Повилас ни одного своего деревца не нашел: вместе со старыми деревенскими тополями их слизала с постоянно меняющегося лица земли мелиорация. «В моих небесах больше порядка, чем на Земле,— горько усмехнулся Повилас— У каждой звезды свой путь, которого она строго придерживается, а вот на вашей планете поди пойми, что завтра случится за порогом родного дома...»
Из всех деревьев, посаженных Повиласом на родине, осталась только эта низкорослая яблоня, о таинственных плодах которой отец сказал: пока не отведаю — не умру. Сейчас отец сидел на траве, прислонившись спиной к плетню, и спал, склонив голову к плечу. Из приоткрытого рта текла слюна, как бы свидетель того, как сладок сон умаявшегося в трудах человека. А может, ему снилось, что он пробует яблоко с посаженного Повиласом дерева? «Не умру, пока не отведаю с каждой яблони...» Может, потому он и старался ежегодно высаживать по деревцу? Что ж, у каждого, видать, своя мечта...
Даниелюс смотрел на отца, кимарившего у плетня. До чего же он усох, лицо посерело, голова белым-бела, только торчат пожелтевшие мочки ушей. Одна рука отца на бедре, другая на траве — в морщинах, в шишках, с почерневшими пальцами. Руки земледельца!.. У Даниелюса сжалось сердце, возникло жуткое ощущение, будто отец не живой, а мертвый, в гробу. Он больше никогда не поднимет свою шершавую руку, чтобы обнять тебя, не зашевелит губами, не улыбнется, не согреет мудрым и благословляющим взглядом истосковавшееся сердце... Был отец — мост на этот берег. И рухнул. И вот ты стоишь один на этой стороне, теперь уже сам мост, который, увы, дети твои даже не замечают. Печаль сдавила Даниелюсу горло. Он еле сдержался, чтобы не нагнуться и не поцеловать отца в лоб. Хотелось поднять правую, потом левую руку отца и прижать к губам — сердце было полно такой любви, такой доброты к тому, кто подарил ему жизнь и кто вот-вот угаснет. Но было жалко его будить. «Спи, спи,— шептал Даниелюс, полной грудью вдыхая пронзительный запах подзаборной крапивы и лопухов.— И пусть тебе приснится твой вечно обновляющийся сад. Каждый год, как только сыщется здесь место, мы будем высаживать по саженцу. Потом на смену нам придут твои внуки, а после них — дети твоих внуков и внуки твоих внуков... И так из поколения в поколение, чтобы никогда не перестали цвести яблони».
Здесь же, под старой, уже бесплодной яблоней, играли малыши Бируте. Даниелюс, сняв пиджак и накинув его на плечи,— солнце стало припекать сильней — мимо сарайчика направился во двор. Через минуту, сам не понимая почему, вернулся. Дети по-прежнему играли, а старик Гиринис стоял у плетня и смотрел на верхушку старого ясеня, прислушиваясь к щебету неугомонных скворцов. Даниелюс быстро повернул обратно, обрадовавшись, что отец его не заметил: настроение было такое, что ни с кем не хотелось говорить. Не каждый, пожалуй, согласится с тем, что вечные беспокойства, сомнения, муки дают больше пищи для души человека, чем покой, косность и самодовольство. «Разве буря, вырывающая с корнем деревья, лучше, чем теплый солнечный полдень после долгожданного дождя»,— отрубил бы мудрый отец. И он. и те, что думают иначе, были бы по-своему правы...
Даниелюс пересек двор, вышел через ворота на >лицу и вернулся. Так он ходил минут десять от скотного двора до УЛИЦЫ и обратно, чувствуя странное волнение. Казалось, кто-то сковал его обручем, время от времени отпуская, да и то только для того, чтобы тотчас еще туже стянуть. Такое волнение, подумал Даниелюс, охватывает, наверное, скотину перед грозой — хочется куда-то бежать, спрятаться, чутье подсказывает, что вот-вот произойдет что-то неотвратимое. Но что это он?.. Неужто нельзя думать о чем-нибудь приятном? Хотя бы о палисаднике Юстины, который со всех сторон окружает старую избу. Каких только цветов сестра не насадила! Тут и белые, и голубые лилии, и анютины глазки, и рута, и мята, душистые ярко-желтые настурции, ими весь фундамент увит. А неподалеку, в двух шагах от стены, разноцветные кустики пионов вперемежку с георгинами, которые по осени будут полыхать красными и желтыми шапками, пока не сглотнут их заморозки. По обе стороны крылечка — по божьему деревцу; вдоль забора — сирень, жасмин, шиповник, шесты с хмелем торчат. И вся эта зелень такая буйная, так густо переплелась, что закрывает вид на улицу и двор. Таким палисадник был при матери, таким остался и при дочерях. Каждый второй год отец обрубал кусты под заборами, захиревшие выкорчевывал, а на их место высаживал новые, незлобиво бормоча при этом, что слишком много разных деревьев вокруг дома развелось, от этого только сруб гниет. С наружной стороны бревна и впрямь выглядели неважнецки — почернели, кое-где замшели и потрескались, но внутри они желтели, как старый воск, только задень их молотком или обухом топора — и звенят. Избе было по меньшей мере лет сто — ее еще строил, когда был молод, в деревне не было ни одной избы с трубою, но за десятилетия трудолюбивые женские руки соскоблили слой сажи, отполировав дерево до темно-розового блеска. Даниелюс хорошо помнит — он тогда еще ребенком был,— как отец с какими-то мужиками отдирал старую замшелую крышу. Начался ливень, вода струями текла сквозь потолок в избу, и до чего же было приятно плескаться в лужицах на полу. Вскоре после этого избу украсила новая крыша из дранки. Покрашенная в красный цвет, она издали сияла и казалась ничем не хуже крыш дягимайских богатеев, крытых жестью и черепицей. Л еще позже и пол настелили. И только после войны перекрыли прохудившуюся крышу, заменив на сей раз дранку жестью. Соседи советовали покрыть шифером — дешевле, мол, но Унте с отцом заартачились: пусть будет жесть, покрашенная, как и прежде, в красный цвет, все-таки не так, как у всех,— на шифер уже смотреть тошно... Тогда
веранду заново застеклили, окрасили в желтый солнечный цвет. Сартокас украсил ее резьбой. И крылечко во двор тоже новое сколотили, потому что доски быстро сгнивали под дождем. Даниелюс улыбнулся, вспомнив долгие зимние вечера, когда отец, бывало, сварит пиво, порой совсем некрепкое, только чтобы жажду утолить, но мужики входят в раж, сядут втроем и весь бочонок за ночь и выдуют. Выдуют и тут же, у забора, отольют.
За последние несколько десятилетий изба не очень-то изменилась, разве что окна вырубили побольше, но тоже каждое с шестью стеклами. Как бы там ни было, дом был самым старым в деревне, которую теперь называли центральным поселком колхоза. На этот дом равнялись еще пять-шесть изб довоенной кладки — две глиняные, одна бревенчатая, а три из жженого кирпича, однако они выросли позже, отец помнит, как их строили. Когда-то эта довольно-таки большая деревня, тянувшаяся по обе стороны большака с добрый километр, поредела, зачахла, от нее осталось бы не больше, чем пять-шесть изб, если бы при новой планировке сюда не перенесли колхозный центр. За три пятилетки в опустевших усадьбах появились новые дома и общественные здания. Даниелюс видел Дягимай с самолета, видел ранней весной, когда удобряли поля. Приютив под сенью изрядно поредевших, но не вырубленных до конца деревьев новые домики и подсобные постройки, деревня шагала по обе стороны асфальтированного шоссе, увитая электропроводами, утыканная телеантеннами на шиферных крышах, как серый солдат в новом мундире, не замечающий, что он давно уже шагает по полям и ступает своей твердой ногой завоевателя туда, где только-только злаки колосились, жаворонки и чибисы гнезда вили. То там, то сям торчали разбросанные по равнине силосные башни, словно какие-то купола провалившихся в землю храмов, а вдали маячила строительная площадка фабрики, окруженная только что выстроенными многоэтажными домами, где обосновались строители.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60