..
Затем, пристально приглядевшись, я отчетливо различил надпись, высеченную изнутри чуть повыше круговой колокольной кромки. Надпись гласила о том, что «Сей колокол сто пуд весу лит в Валдае в лето одна тысяча восемьсот одиннадцатое от Рождества Христова».
Я горел от волнения.
А между тем дедушка Арефий, примостившись на бревнышке, впал в дремоту. Скрестив на коленях узловатые, жилистые руки, он мирно прихрапывал, по-детски причмокивая губами. Он заснул здесь, как у себя дома на пригретой солнышком завалинке, и это почему-то понемногу утихомирило, уняло мое волнение и приободрило, и как бы приземлило меня.
А осмелев, я уже свободнее стал передвигаться по просторной колокольне. Переступая босыми ногами по скрипучим ее половицам, я обошел несколько раз вокруг Главного колокола, разглядывая его теперь снаружи.
Гладко отполированный за долгий свой век световыми потоками, грозовыми ливнями, градом, пургой, сквозными ветрами, тускло и сумрачно отсвечивая овальными, темно-зеленоватыми боками, он висел посреди колокольни, зацепившись ушами за могучие брусья, скрещенные под ее конусообразным куполом. И на крепкой, надежной привязи был сейчас безмолвст-
вующий свинцовый его язык, опутанный упругим, привязанным калмыцким узлом к столбу пеньковым канатом.
Невзирая на многоликое семейное окружение из мал мала меньших колоколов — светлоголосых, отзывчиво-радостных его подголосков, Главный выглядел среди них отрешенным, угрюмым, глубоко одиноким и чем-то схож был, казалось мне, с темным ликом того сурового, погруженного в думу библейского старца, который запомнился мне по одной из недревних церковных икон нынешнего письма...
Ниспадающий тяжкий подол колокола — сплав серебра и меди — был украшен славянской вязью — поясной надписью, и я, уже окончив к тому времени второй класс станичной начальной школы, где мы проходили церковнославянский, бойко — не один раз — перечел и навсегда запомнил ее.
Надпись на колоколе гласила:
«Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших. Приидите ко мне все страждущие и обремененные и Аз успокою Вы!»
...И уже потом, на земле, когда мы, спустившись с колокольни, сидели на ветхой скамейке под дремучими зарослями акаций, черемухи и сирени в церковной ограде,— дедушка Арефий рассказывал мне нечто вроде притчи о Главном колоколе.
— Этот колокол у нас — не простой. Жертвенный. Обетный!— сказал дедушка, многозначительно указуя перстом на колокольню.
— Как это?— встревожась, не понял я.
— А вот так, сударушка...— молвил старик со вздохом.— Давний это сказ. Вековой. Темный. Даже наши деды, и те знавали его от старых людей — понаслышке... А как было дело? А так. В те дальние от нас времена замес то нонешних станиц Сибирского казачьего войска стояли вдоль Горькой нашей линии — от реки Урала до самого Иртыша — сторожевы крепости и редуты. Это — для острастки незамиренных ишо в ту пору ба-рымтачей. А те пошаливали в ту пору, сказывали стары люди,— я те дам! Барымтачили лихо. Строевых казачьих коней косяками в глухие свои степи с концом умыкали. Ну, да кони там ишо туды-сюды. Бог с имя, оне — дело наживное... Дак ведь эти азиаты заодно и казачьих женок арканили!
— Как это так — арканили?
— А вот так. Выйдут из крепости бабы в соседний березовый колок за ягодами, за груздями ли, а тама — киргизцы в засаде. Приглядятся дьяволы к той, котора придется по ндраву, и — аминь! Джжик ее волосяным арканом вокруг тулова, а затем — в беремя, голубушку, да — по седлам. И на полном карьере — в степь! Прямым маршем — в полон. В неволю... А уж из тех диких степей полонянкам возврату в крепости не было. Попалась в петлю — с концом, как в воду канула. Только и поминай потом, как ее, матушку, величали! Вот так-то, сударушка...
Умолкнув, старик добыл из кармана берестяную табакерку с молотым табаком и, заложив в обе ноздри по щепотке, так затем расчихался, что на минуту даже примолкли озоровавшие в черемухе воробьи.
Меня же не переставала теперь волновать таинственная история Главного колокола, названного жертвенным и обетным, и я пока никак не мог понять того, какое отношение имели к колоколу те коварные барымтачи — похитители строевых коней и казачьих женок, о которых рассказывал мне сейчас дедушка.
Между тем старик, всласть начихавшись, сказал, бросая взгляд на колокольню:
— А теперь — про колокол... Нес в ту недобру пору караульну службу казачий гарнизон и в нашей крепости. А командовал гарнизоном наказной атаман, их сиятельство граф Семилов, прибывший сюды с Кавказу. За заслуги перед отечеством он был обласкан в Санкт-Петербурге тогдашним государем и пожалован на новом месте участком в двести с гаком десятин из земель кабинета его величества!.. Был атаман этот — тертый калач. Крутой на руку. Старый рубака. Отец — для нижних чинов. Гроза — для супостатов!.. А прибыл он в крепость уже в годах. Вдовый. Но — не один. С дочерью — осьмнадцати лет. Единственной — напоглядку. Красавицей, сказывают, с лица воду пить! Без амбиции. Обходительной. Благородной, как надо...
— А как ее звали?— живо заинтересовался я.
— Звали — прошше некуды — Мария!— почти пренебрежительно ответил дедушка.— Ну да дело ишо не в этом... Дело в другом. В беде. Не повезло на новом месте стреляному атаману. Как гром среди белого божьего дня обрушилось бедствие на его седу голову. Зане-
могла вдруг ни с того ни с сего, по какой-то причине, стала сохнуть и вянуть день ото дня, и бац — обезножела барышня! Да так обезножела, што всякие там лекаря только руками разводили, а поставить ее на ноги не смогли. Лежит пластом второй год кряду девка, и баста!.. Ну, у атамана, понятно, от такой напасти — голова кругом. И служба — не в службу, и жизнь — не в жизнь!.. И тут кто-то там из тогдашнего простонародья отважился надоумить графа испытать счастья в нашенском Горьком озере. А вдруг, мол, горячи озерны грязи в аккурат и окажут пользу многострадальной барышне!..
— Это которое Горькое?— спросил я, потому что вокруг станицы таким горько-соленым озерам счету не было.
— Малое. В версте отсюдова. За Горькой дубровкой...— сказал, как бы отмахиваясь от назойливых моих расспросов, старик. И малость помешкав, пожевав вялыми губами, словно силясь припомнить что-то особо значительное и важное в своем сказе, продолжал:— С виду-то это озеришко — так себе. Сам знаешь. Незавидно. Малоприметно. А вот — умозрительно! С загадками. Не озеро — тайное тайных!.. А пользительность его я на своем становом хребту испытал. На собственной пояснице!..
Испугавшись, что старика снова начало заносить в сторону от того главного в его рассказе, что все больше и больше захватывало, волновало меня,— я поспешно спросил:
— Ну, и как граф — согласился?
— Погоди. Не торопись — не блох ловишь!— сурово прицыкнул на меня дедушка. И недовольный тем, что я опять перебил его, насупился, задвигав седыми, торчмя торчащими бровями.
Я притих, почувствовав себя виноватым, терпеливо выжидая, пока старик отойдет, сменив недолгий свой гнев на милость.
А он, помолчав, посопев, подувшись, как малое дите, тут же смягчился и заговорил — теперь уже с каким-то печальным раздумьем.
— А што граф?! Он теперь уж ничему больше — ни воде, ни огню не верил. Видно, одна только и осталась надежа в ем — на бога... Однако же к слову простых людей прислушался. Не побрезговал. Совету самозваных
лекарей внял. И хвору барышню им доверил... Сам же тем временем тайно отбыл из крепости — в Зауралье. В старинный Долматовский монастырь. И дал там потом в соборе обет: принести в дар пресновскому храму большой стопудовый колокол, отлитый по заказу! Вот каким тяжким долгом обременил он себя на старости лет перед богом... А все — ради дочери. Думал, за таку его жертву, может, господь и явит к нему милость свою, и свершится чудо — встанет на ноги дочь!
Снова умолкнув на самом интересном для меня месте своего сказа, старик опять было взялся за табакерку, но тут же, отложив ее в сторону, сказал:
— И вот веруй тут ныне этому али не веруй, а чудо, сказывали наши деды, случилось. Поднялась с одра барышня. Воскресла. Помог бог и добры люди... Обыгалась. Зацвела. Запела. Захорошела. Да только не на радость старому атаману — на беду!
— А што?!— спросил я упавшим голосом.
— Грех в их дому разгорелся непотребный из-за этого обетного колокола — вот што, сударушка!— проговорил с грозным укором дедушка Арефий, бросая пристальный взгляд на атласно-светлую башню колокольни.— Девка-то была — на выданье. Себе на уме. И на нажитое отцом добро свои виды имела... А тут — бах, нежданно-негаданно для ее родитель чуть не подчистую всего имущества в ярах лишился. Все поглотил жертвенный колокол. И наградной земельный надел. И целый табун графских рысаков. И все его злато-серебро. И даже последнее — эвон тот дом пришлось заложить в казну атаману!— указал перстом дедушка на старинный барский особняк с колоннами и мезонином, красовавшийся напротив церкви, который принадлежал теперь здешним богачам Боярским.
— Так дорого стоил колокол?!— спросил, ужаснувшись, я.
— А ты думал! Въехал в копеечку... Ведь мало было отлить его в Валдае по заказу, на собственный капитал. Надо же было ишо и на место таку махину за тридевять земель — скрозь всю Россию — сюды конной тягой доставить! А ведь это тоже стоило старому атаману и хлопот и денег немалых..
— Все же доставили!— радостно сказал я, как бы про себя, глядя на колокол.
— Доставили. И на колокольню, привел бог, подняли...
— А подымали как?
— Этого тебе не понять — на блоках... С первого разу, сказывают, он на подъем не пошел. Заупрямился. Будто к земле прирос. И народ зароптал. Это, мол, не к добру!..— рассказывал дедушка, не сводя глаз с коло-кольни.— Тогда отслужили второй молебен. И это не помогло. Колокол не сдвинулся с места — ни на вершок. Это была уже совсем недобра примета. Это уже пахло какой-то бедой!.. И люди — оторопели. А про графа и сказывать нечего. На ем, надо думать, и лица в ту пору не было!.. Но бог милосердлив к нам, грешным. Явил он милость свою напоследок и к атаману. Через два дни после третьего молебствия в честь колокола он дрогнул и взмыл ввысь — плавно поплыл по блокам при павшем на колени народе... Стойко, без супорства взошел он на колокольню и занял там навек уготованное ему место!
Я не знал, что такое блоки. Но, слушая дедушку, живо представил себе это захватывающее дух зрелище — подъем колокола на глазах упавшего на колени народа. Я зримо видел, как, дрогнув, плавно, медлительно, величаво — поплыл он вверх, устремясь к настежь распахнутому арочному проему светлокрылой колокольни. И я воспринимал все это теперь как диво, как чудо, будто свершившееся на моих глазах — наяву!
Мы долго молчали. И я, не решаясь более тормошить старика назойливыми расспросами, сидел как завороженный, не сводя глаз с Главного колокола. И он снова казался мне неким одухотворенным, втайне живым существом, наделенным стойкой памятью и мудрым рассудком...
— А вскорости после того, как колокол был поднят, ишо одна лиха беда накрыла голову атамана,— заговорил дедушка Арефий после затяжного молчания.— Пропала Мария!
— Барымтачи?!—воскликнул я, похолодев от догадки.
— Кабы барымтачи!..— презрительно сказал старик.— Сама, подлячка, с кыргызским прынцем убегом в степь бежала!
— С кем?!— не понял я.
— С прынцем — ханским наследником из орды.
С нехристем...— проговорил сквозь зубы, брезгливо сплюнув в сторону, дедушка Арефий.— Мало — бежала. В бархатных камзолах — на их манер — ходила. Конину пятерней в юртах кушала. На домбре бурундить и песни по-ихнему петь наторела... И даже христианское имя свое в угоду им на Мариам сменила! От всего самого святого разом в прах отреклась, холера. От отца. От родной веры. От отечества!
— А атаман што?— насторожился я.
— Не спрашивай, сударушка!..— сказал, обреченно махнув рукой, дедушка.— Што — атаман? Почернел от позору. Высох от горя. Сгорбился от нужды. Одряхлел. Оскудел духом. Получил по службе отставку... А потом — суму на плечо. Посох — в руку. И ушел из крепости в странствия по святым местам. Года полтора, сказывают, бродил он пеша по зауральским монастырям — замаливал грехопадение беспутной беглянки... Замаливал, надо считать, с усердием. Да шабаш — не замолил!..
— А што опять?!— в предчувствии новой беды не удержался я от вопроса.
— Мне отмщение, и аз воздам! Так говорится в писании...— ответил на это дедушка и тут же пояснил:— Никакому вероотступнику не уйти от божьего возмездия. Не ушла от него и беглянка. Скору смерть свою нашла она на байге — конных игрищах. Знать, недобра сила, сказывали стары люди, вырвала ее — на полном карьере — из дорогого степного седла. И навек пригвоздило изменницу к сырой земле орды нековано конско копыто!..
Вновь взяв в руки берестяную свою табакерку, старик, задумчиво постукивая перстами по крышке, со вздохом молвил:
— Не стало вскоре и атамана. Нашли его поздней осенью верстах в трех от станицы - усопшим... Видно, почуяв близку кончину, ворочался он из дальнего странствия в крепость, чая помереть в близости от родного храма. А может, и охота было ему напоследок послушать прощальный звон обетного его колокола!.. Ворочался былой атаман в свой крепостной гарнизон убогим и сирым странником. А скончался возле потухшего костра при дороге, с холщовой сумой — в изголовье!.. Предали тело его земле гарнизонные казаки с воинскими по-
честями. Поседелы как лунь пушкари из ядерных пушек пальбу с крепостного редута открыли. И колокол кончину его оплакал!.. Ты видел в церковной ограде чугунну плиту на его могиле?— спросил в завершение скорбного своего сказа дедушка.
Я молча кивнул в ответ ему головой. Видел. Не раз перечитывал начертанные на ней литыми буквами слова надгробной эпитафии и — как поясную славянскую вязь на Главном колоколе — знал ее наизусть.
Надпись на могильной плите гласила:
«Здесь покоится прах Лейб-Гвардии Кирасирского Его Величества полка штабс-капитана — командира Пресновского крепостного гарнизону — Наказного атамана графа Селиверста Захарова-Семилова, одарившего крепостной храм Большим колоколом в лето 1811-е. Рожд. 1753. Сконч. 1815 г. Мир праху твоему, командир отец. Благодарные пресновчане».
Дедушка Арефий умолкнул. Замкнулся. Ушел в себя. И теперь, как было видно, надолго. Но вдруг, спохватившись, подстегнутый какой-то внезапно павшей на память заботой, вскочил и засеменил со стариковской суетливостью в церковь, оставив меня в одиночестве.Вечерело.
Стайки легкокрылых, раскиданных ветром облаков проплывали над слегка позолотевшей от предзакатного солнца колокольней. Острее запахло под вечер густым, сладковатым ароматом цветущей акации, черемухи и сирени. Шустрые стрижи и атласногрудые ласточки, охотясь за мошкарой, бороздили — и вкривь и вкось — су-хоросный вечерний воздух стремительными стрельчатыми полетами.
В заросших дремучими травами земляных валах былой крепости поверочно перекликались перепела и капризно ржал жеребенок с позвякивающим ямщицким колокольчиком на шее. Уже завела в заозерной дали печальную свою песню глухо загукавшая выпь. Где-то за станицей бойко разговаривала, складно постукивая железными втулками, катившая по степной дороге пароконная бричка. И было слышно, как блаженно и утомленно мычали в табунах, возвращающихся с дневных пастбищ, почуявшие близость своих дворов коровы.День меркнул.
А я продолжал сидеть в одиночестве на ветхой скамейке пустынной и тихой церковной ограды, не спуская глаз с Главного колокола, который хорошо был виден отсюда в сквозном, широком арочном проеме колокольни.
Теперь я смотрел на колокол, как на тяжкий венец трагедии столетней давности, свидетелем, а может быть, и причиной которой он был. И мне казалось, что и по сей день он все бережно сохранил в недремлющей своей стойкой памяти — все, что было связано с трагедийной судьбой атамана и несчастной его дочери. Оттого-то, наверное, и выглядел он в возбужденных глазах моих в этот кроткий вечерний час таким угрюмым и отрешенным, погруженным в затяжную — навек — горькую думу о канувших в бездну тех временах...
Я смотрел — снизу вверх — на Главный колокол так, словно ждал от него ответа на немые мои вопросы. Но безмолвствовал, опутанный тугим пеньковым канатом, безгрешный его язык!
ИВАН ШУХОВ
ТРАВА В ЧИСТОМ ПОЛЕ
повесть
Я счастлив тем, что я оттуда,
Из той зимы,
Из той избы.
Я счастлив тем, что я не чудо
Особой, избранной судьбы.
Мы все, почти что поголовно
Оттуда люди, от земли.
И дальше деда родословной
Не знаем...
А. Твардовский
Бытовало в пору моего детства в наших краях такое емкое слово — бороноволок. Порождено оно было глаголом — боронить, волочить борону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
Затем, пристально приглядевшись, я отчетливо различил надпись, высеченную изнутри чуть повыше круговой колокольной кромки. Надпись гласила о том, что «Сей колокол сто пуд весу лит в Валдае в лето одна тысяча восемьсот одиннадцатое от Рождества Христова».
Я горел от волнения.
А между тем дедушка Арефий, примостившись на бревнышке, впал в дремоту. Скрестив на коленях узловатые, жилистые руки, он мирно прихрапывал, по-детски причмокивая губами. Он заснул здесь, как у себя дома на пригретой солнышком завалинке, и это почему-то понемногу утихомирило, уняло мое волнение и приободрило, и как бы приземлило меня.
А осмелев, я уже свободнее стал передвигаться по просторной колокольне. Переступая босыми ногами по скрипучим ее половицам, я обошел несколько раз вокруг Главного колокола, разглядывая его теперь снаружи.
Гладко отполированный за долгий свой век световыми потоками, грозовыми ливнями, градом, пургой, сквозными ветрами, тускло и сумрачно отсвечивая овальными, темно-зеленоватыми боками, он висел посреди колокольни, зацепившись ушами за могучие брусья, скрещенные под ее конусообразным куполом. И на крепкой, надежной привязи был сейчас безмолвст-
вующий свинцовый его язык, опутанный упругим, привязанным калмыцким узлом к столбу пеньковым канатом.
Невзирая на многоликое семейное окружение из мал мала меньших колоколов — светлоголосых, отзывчиво-радостных его подголосков, Главный выглядел среди них отрешенным, угрюмым, глубоко одиноким и чем-то схож был, казалось мне, с темным ликом того сурового, погруженного в думу библейского старца, который запомнился мне по одной из недревних церковных икон нынешнего письма...
Ниспадающий тяжкий подол колокола — сплав серебра и меди — был украшен славянской вязью — поясной надписью, и я, уже окончив к тому времени второй класс станичной начальной школы, где мы проходили церковнославянский, бойко — не один раз — перечел и навсегда запомнил ее.
Надпись на колоколе гласила:
«Пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших. Приидите ко мне все страждущие и обремененные и Аз успокою Вы!»
...И уже потом, на земле, когда мы, спустившись с колокольни, сидели на ветхой скамейке под дремучими зарослями акаций, черемухи и сирени в церковной ограде,— дедушка Арефий рассказывал мне нечто вроде притчи о Главном колоколе.
— Этот колокол у нас — не простой. Жертвенный. Обетный!— сказал дедушка, многозначительно указуя перстом на колокольню.
— Как это?— встревожась, не понял я.
— А вот так, сударушка...— молвил старик со вздохом.— Давний это сказ. Вековой. Темный. Даже наши деды, и те знавали его от старых людей — понаслышке... А как было дело? А так. В те дальние от нас времена замес то нонешних станиц Сибирского казачьего войска стояли вдоль Горькой нашей линии — от реки Урала до самого Иртыша — сторожевы крепости и редуты. Это — для острастки незамиренных ишо в ту пору ба-рымтачей. А те пошаливали в ту пору, сказывали стары люди,— я те дам! Барымтачили лихо. Строевых казачьих коней косяками в глухие свои степи с концом умыкали. Ну, да кони там ишо туды-сюды. Бог с имя, оне — дело наживное... Дак ведь эти азиаты заодно и казачьих женок арканили!
— Как это так — арканили?
— А вот так. Выйдут из крепости бабы в соседний березовый колок за ягодами, за груздями ли, а тама — киргизцы в засаде. Приглядятся дьяволы к той, котора придется по ндраву, и — аминь! Джжик ее волосяным арканом вокруг тулова, а затем — в беремя, голубушку, да — по седлам. И на полном карьере — в степь! Прямым маршем — в полон. В неволю... А уж из тех диких степей полонянкам возврату в крепости не было. Попалась в петлю — с концом, как в воду канула. Только и поминай потом, как ее, матушку, величали! Вот так-то, сударушка...
Умолкнув, старик добыл из кармана берестяную табакерку с молотым табаком и, заложив в обе ноздри по щепотке, так затем расчихался, что на минуту даже примолкли озоровавшие в черемухе воробьи.
Меня же не переставала теперь волновать таинственная история Главного колокола, названного жертвенным и обетным, и я пока никак не мог понять того, какое отношение имели к колоколу те коварные барымтачи — похитители строевых коней и казачьих женок, о которых рассказывал мне сейчас дедушка.
Между тем старик, всласть начихавшись, сказал, бросая взгляд на колокольню:
— А теперь — про колокол... Нес в ту недобру пору караульну службу казачий гарнизон и в нашей крепости. А командовал гарнизоном наказной атаман, их сиятельство граф Семилов, прибывший сюды с Кавказу. За заслуги перед отечеством он был обласкан в Санкт-Петербурге тогдашним государем и пожалован на новом месте участком в двести с гаком десятин из земель кабинета его величества!.. Был атаман этот — тертый калач. Крутой на руку. Старый рубака. Отец — для нижних чинов. Гроза — для супостатов!.. А прибыл он в крепость уже в годах. Вдовый. Но — не один. С дочерью — осьмнадцати лет. Единственной — напоглядку. Красавицей, сказывают, с лица воду пить! Без амбиции. Обходительной. Благородной, как надо...
— А как ее звали?— живо заинтересовался я.
— Звали — прошше некуды — Мария!— почти пренебрежительно ответил дедушка.— Ну да дело ишо не в этом... Дело в другом. В беде. Не повезло на новом месте стреляному атаману. Как гром среди белого божьего дня обрушилось бедствие на его седу голову. Зане-
могла вдруг ни с того ни с сего, по какой-то причине, стала сохнуть и вянуть день ото дня, и бац — обезножела барышня! Да так обезножела, што всякие там лекаря только руками разводили, а поставить ее на ноги не смогли. Лежит пластом второй год кряду девка, и баста!.. Ну, у атамана, понятно, от такой напасти — голова кругом. И служба — не в службу, и жизнь — не в жизнь!.. И тут кто-то там из тогдашнего простонародья отважился надоумить графа испытать счастья в нашенском Горьком озере. А вдруг, мол, горячи озерны грязи в аккурат и окажут пользу многострадальной барышне!..
— Это которое Горькое?— спросил я, потому что вокруг станицы таким горько-соленым озерам счету не было.
— Малое. В версте отсюдова. За Горькой дубровкой...— сказал, как бы отмахиваясь от назойливых моих расспросов, старик. И малость помешкав, пожевав вялыми губами, словно силясь припомнить что-то особо значительное и важное в своем сказе, продолжал:— С виду-то это озеришко — так себе. Сам знаешь. Незавидно. Малоприметно. А вот — умозрительно! С загадками. Не озеро — тайное тайных!.. А пользительность его я на своем становом хребту испытал. На собственной пояснице!..
Испугавшись, что старика снова начало заносить в сторону от того главного в его рассказе, что все больше и больше захватывало, волновало меня,— я поспешно спросил:
— Ну, и как граф — согласился?
— Погоди. Не торопись — не блох ловишь!— сурово прицыкнул на меня дедушка. И недовольный тем, что я опять перебил его, насупился, задвигав седыми, торчмя торчащими бровями.
Я притих, почувствовав себя виноватым, терпеливо выжидая, пока старик отойдет, сменив недолгий свой гнев на милость.
А он, помолчав, посопев, подувшись, как малое дите, тут же смягчился и заговорил — теперь уже с каким-то печальным раздумьем.
— А што граф?! Он теперь уж ничему больше — ни воде, ни огню не верил. Видно, одна только и осталась надежа в ем — на бога... Однако же к слову простых людей прислушался. Не побрезговал. Совету самозваных
лекарей внял. И хвору барышню им доверил... Сам же тем временем тайно отбыл из крепости — в Зауралье. В старинный Долматовский монастырь. И дал там потом в соборе обет: принести в дар пресновскому храму большой стопудовый колокол, отлитый по заказу! Вот каким тяжким долгом обременил он себя на старости лет перед богом... А все — ради дочери. Думал, за таку его жертву, может, господь и явит к нему милость свою, и свершится чудо — встанет на ноги дочь!
Снова умолкнув на самом интересном для меня месте своего сказа, старик опять было взялся за табакерку, но тут же, отложив ее в сторону, сказал:
— И вот веруй тут ныне этому али не веруй, а чудо, сказывали наши деды, случилось. Поднялась с одра барышня. Воскресла. Помог бог и добры люди... Обыгалась. Зацвела. Запела. Захорошела. Да только не на радость старому атаману — на беду!
— А што?!— спросил я упавшим голосом.
— Грех в их дому разгорелся непотребный из-за этого обетного колокола — вот што, сударушка!— проговорил с грозным укором дедушка Арефий, бросая пристальный взгляд на атласно-светлую башню колокольни.— Девка-то была — на выданье. Себе на уме. И на нажитое отцом добро свои виды имела... А тут — бах, нежданно-негаданно для ее родитель чуть не подчистую всего имущества в ярах лишился. Все поглотил жертвенный колокол. И наградной земельный надел. И целый табун графских рысаков. И все его злато-серебро. И даже последнее — эвон тот дом пришлось заложить в казну атаману!— указал перстом дедушка на старинный барский особняк с колоннами и мезонином, красовавшийся напротив церкви, который принадлежал теперь здешним богачам Боярским.
— Так дорого стоил колокол?!— спросил, ужаснувшись, я.
— А ты думал! Въехал в копеечку... Ведь мало было отлить его в Валдае по заказу, на собственный капитал. Надо же было ишо и на место таку махину за тридевять земель — скрозь всю Россию — сюды конной тягой доставить! А ведь это тоже стоило старому атаману и хлопот и денег немалых..
— Все же доставили!— радостно сказал я, как бы про себя, глядя на колокол.
— Доставили. И на колокольню, привел бог, подняли...
— А подымали как?
— Этого тебе не понять — на блоках... С первого разу, сказывают, он на подъем не пошел. Заупрямился. Будто к земле прирос. И народ зароптал. Это, мол, не к добру!..— рассказывал дедушка, не сводя глаз с коло-кольни.— Тогда отслужили второй молебен. И это не помогло. Колокол не сдвинулся с места — ни на вершок. Это была уже совсем недобра примета. Это уже пахло какой-то бедой!.. И люди — оторопели. А про графа и сказывать нечего. На ем, надо думать, и лица в ту пору не было!.. Но бог милосердлив к нам, грешным. Явил он милость свою напоследок и к атаману. Через два дни после третьего молебствия в честь колокола он дрогнул и взмыл ввысь — плавно поплыл по блокам при павшем на колени народе... Стойко, без супорства взошел он на колокольню и занял там навек уготованное ему место!
Я не знал, что такое блоки. Но, слушая дедушку, живо представил себе это захватывающее дух зрелище — подъем колокола на глазах упавшего на колени народа. Я зримо видел, как, дрогнув, плавно, медлительно, величаво — поплыл он вверх, устремясь к настежь распахнутому арочному проему светлокрылой колокольни. И я воспринимал все это теперь как диво, как чудо, будто свершившееся на моих глазах — наяву!
Мы долго молчали. И я, не решаясь более тормошить старика назойливыми расспросами, сидел как завороженный, не сводя глаз с Главного колокола. И он снова казался мне неким одухотворенным, втайне живым существом, наделенным стойкой памятью и мудрым рассудком...
— А вскорости после того, как колокол был поднят, ишо одна лиха беда накрыла голову атамана,— заговорил дедушка Арефий после затяжного молчания.— Пропала Мария!
— Барымтачи?!—воскликнул я, похолодев от догадки.
— Кабы барымтачи!..— презрительно сказал старик.— Сама, подлячка, с кыргызским прынцем убегом в степь бежала!
— С кем?!— не понял я.
— С прынцем — ханским наследником из орды.
С нехристем...— проговорил сквозь зубы, брезгливо сплюнув в сторону, дедушка Арефий.— Мало — бежала. В бархатных камзолах — на их манер — ходила. Конину пятерней в юртах кушала. На домбре бурундить и песни по-ихнему петь наторела... И даже христианское имя свое в угоду им на Мариам сменила! От всего самого святого разом в прах отреклась, холера. От отца. От родной веры. От отечества!
— А атаман што?— насторожился я.
— Не спрашивай, сударушка!..— сказал, обреченно махнув рукой, дедушка.— Што — атаман? Почернел от позору. Высох от горя. Сгорбился от нужды. Одряхлел. Оскудел духом. Получил по службе отставку... А потом — суму на плечо. Посох — в руку. И ушел из крепости в странствия по святым местам. Года полтора, сказывают, бродил он пеша по зауральским монастырям — замаливал грехопадение беспутной беглянки... Замаливал, надо считать, с усердием. Да шабаш — не замолил!..
— А што опять?!— в предчувствии новой беды не удержался я от вопроса.
— Мне отмщение, и аз воздам! Так говорится в писании...— ответил на это дедушка и тут же пояснил:— Никакому вероотступнику не уйти от божьего возмездия. Не ушла от него и беглянка. Скору смерть свою нашла она на байге — конных игрищах. Знать, недобра сила, сказывали стары люди, вырвала ее — на полном карьере — из дорогого степного седла. И навек пригвоздило изменницу к сырой земле орды нековано конско копыто!..
Вновь взяв в руки берестяную свою табакерку, старик, задумчиво постукивая перстами по крышке, со вздохом молвил:
— Не стало вскоре и атамана. Нашли его поздней осенью верстах в трех от станицы - усопшим... Видно, почуяв близку кончину, ворочался он из дальнего странствия в крепость, чая помереть в близости от родного храма. А может, и охота было ему напоследок послушать прощальный звон обетного его колокола!.. Ворочался былой атаман в свой крепостной гарнизон убогим и сирым странником. А скончался возле потухшего костра при дороге, с холщовой сумой — в изголовье!.. Предали тело его земле гарнизонные казаки с воинскими по-
честями. Поседелы как лунь пушкари из ядерных пушек пальбу с крепостного редута открыли. И колокол кончину его оплакал!.. Ты видел в церковной ограде чугунну плиту на его могиле?— спросил в завершение скорбного своего сказа дедушка.
Я молча кивнул в ответ ему головой. Видел. Не раз перечитывал начертанные на ней литыми буквами слова надгробной эпитафии и — как поясную славянскую вязь на Главном колоколе — знал ее наизусть.
Надпись на могильной плите гласила:
«Здесь покоится прах Лейб-Гвардии Кирасирского Его Величества полка штабс-капитана — командира Пресновского крепостного гарнизону — Наказного атамана графа Селиверста Захарова-Семилова, одарившего крепостной храм Большим колоколом в лето 1811-е. Рожд. 1753. Сконч. 1815 г. Мир праху твоему, командир отец. Благодарные пресновчане».
Дедушка Арефий умолкнул. Замкнулся. Ушел в себя. И теперь, как было видно, надолго. Но вдруг, спохватившись, подстегнутый какой-то внезапно павшей на память заботой, вскочил и засеменил со стариковской суетливостью в церковь, оставив меня в одиночестве.Вечерело.
Стайки легкокрылых, раскиданных ветром облаков проплывали над слегка позолотевшей от предзакатного солнца колокольней. Острее запахло под вечер густым, сладковатым ароматом цветущей акации, черемухи и сирени. Шустрые стрижи и атласногрудые ласточки, охотясь за мошкарой, бороздили — и вкривь и вкось — су-хоросный вечерний воздух стремительными стрельчатыми полетами.
В заросших дремучими травами земляных валах былой крепости поверочно перекликались перепела и капризно ржал жеребенок с позвякивающим ямщицким колокольчиком на шее. Уже завела в заозерной дали печальную свою песню глухо загукавшая выпь. Где-то за станицей бойко разговаривала, складно постукивая железными втулками, катившая по степной дороге пароконная бричка. И было слышно, как блаженно и утомленно мычали в табунах, возвращающихся с дневных пастбищ, почуявшие близость своих дворов коровы.День меркнул.
А я продолжал сидеть в одиночестве на ветхой скамейке пустынной и тихой церковной ограды, не спуская глаз с Главного колокола, который хорошо был виден отсюда в сквозном, широком арочном проеме колокольни.
Теперь я смотрел на колокол, как на тяжкий венец трагедии столетней давности, свидетелем, а может быть, и причиной которой он был. И мне казалось, что и по сей день он все бережно сохранил в недремлющей своей стойкой памяти — все, что было связано с трагедийной судьбой атамана и несчастной его дочери. Оттого-то, наверное, и выглядел он в возбужденных глазах моих в этот кроткий вечерний час таким угрюмым и отрешенным, погруженным в затяжную — навек — горькую думу о канувших в бездну тех временах...
Я смотрел — снизу вверх — на Главный колокол так, словно ждал от него ответа на немые мои вопросы. Но безмолвствовал, опутанный тугим пеньковым канатом, безгрешный его язык!
ИВАН ШУХОВ
ТРАВА В ЧИСТОМ ПОЛЕ
повесть
Я счастлив тем, что я оттуда,
Из той зимы,
Из той избы.
Я счастлив тем, что я не чудо
Особой, избранной судьбы.
Мы все, почти что поголовно
Оттуда люди, от земли.
И дальше деда родословной
Не знаем...
А. Твардовский
Бытовало в пору моего детства в наших краях такое емкое слово — бороноволок. Порождено оно было глаголом — боронить, волочить борону.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19