Борис Михайлович чувствовал себя нормально только тогда, когда вокруг все было устойчиво, привычно, пусть даже и не совсем хорошо, а то даже и плохо, если строго поглядеть, но только чтобы устойчиво, привычно. В последние годы у них с Катериной стали частыми всякие мелкие и немелкие раздоры, столкновения, временами дело доходило до серьезных конфликтов, до последних и решительных слов, и всегда, конечно, море слез. Ты мне противен, глядеть на тебя противно и так далее. Борис Михайлович не верил в эти слова, но временами думал: не случись лежать ему в госпитале, где ухаживала за ним Катерина, никогда бы на ней не женился, искренне жалел, что так все получилось. Это временами,
после сильных скандалов. Причины? Причин, как у большинства людей в большинстве случаев, никаких не было. Просто не та женщина, не хватает ума, другого чего-то не хватает, и все, никаких особых причин. «Если бы знала, никогда бы не пошла замуж, раненого пожалела, дурака жалкого, а то видал бы меня и так далее, что я, мужика себе не нашла бы, сколько их было». Так думали оба они в тупиковые минуты или часы, а то даже и дни. Но в другое, в хорошее время думали оба совсем противоположное. Сколько, думал он, баб кругом, а ведь, если честно, лучше моей Катерины нету, на мужиков, например, ни на каких, какой бы ни был, ноль внимания, ни молодой когда была, ни тем более сейчас, а ведь другие, хоть бы ее подружки, тут же, за столом, при своем муже, чуть выпила, закусила, сейчас зырк-зырк по сторонам, нашла и уж глазами зовет, не против, мол, а то еще так делает, в шутку вроде, по-свойски, свои же, мол, все, с шуточками норовит притронуться к тебе, соблазнить чем-нибудь, а уж на стороне там и говорить нечего. Что он, не знает? Знает. Нет, Катерина не такая, тут ему повезло сильно, потому что дело это для спокойной семейной жизни самое главное. Да и с других сторон, можно сказать, лучше Катерины не надо. И когда она обижается, особенно когда плачет, большей неприятности нельзя придумать, и Борис Михайлович всегда старался изо всех сил потушить разлад, выйти из тупика, ну чего, скажи, обижаться, чего плакать, ну, виноват, сказал же, что виноват. Катя, ну Катенька, Катюша, ну? Нет, отворачивается, молчит, не тронь меня и так далее. А потом, вечером ли, на другой ли день, вроде случайно встретится глазами, не отведет их, а так стеснительно, чуть-чуть, самую малость улыбнется — ну что, папа, уставился,— и все, готов без лифта бежать по лестнице, хоть и грузен уже сверх меры, ботинок зашнурить не может, готов... да ничего не готов, просто все становится на место, все на свете прекрасно и хорошо. Катя, Катенька... Сколько нежности в этом толстом человеке?! Бывают, конечно, такие разлады, когда и сам он не может справиться со своими нервами, тут и он зверем смотрит, нос отворачивает, пока не перегорит.
Почти то же самое можно сказать и об отношении Катерины к Борису Михайловичу. Верно, мужиков было много. И тогда, в госпитале, сколько их было. Это правда. Но ей ни тогда, ни тем более теперь не был нужен никто, ни один из всех, Кого видела да и которых не видела, задаром не надо. Борю как узнала, так и все. С этим делом все было кончено раз и навсегда. Или он — или никто. Глупо, конечно, все
сперва так думают, смолоду. Но, слава богу, по-другому и не получилось, а получилось именно так. Как хотела.Катерина страдала сильней Бориса Михайловича, глубже, но ему казалось иногда, что она вроде и не может без этих разладов, если их нет, она обязательно найдет повод, чтобы они были, как будто скучает без них.
Борис же Михайлович считал все это глупостью. И с сыном, с Витенькой, тоже. Ну, чего надо? Одет, обут, отец-мать при тебе, ходи учись, помогай матери, читай, думай, с ребятишками дружи, можно и с девчонками, по-хорошему, ходи в кино, денег, слава богу, всегда и мать даст, и он не откажет, этого никогда не было? Чего надо? Нет, что-то ему не то. Молчит. Перестал любить, куда уж любить, перестал уважать мать, отца. Почему? Были бы мы какие-нибудь непутевые, пьяницы или еще там что, дак нет, родители, если по-серьезному, дай бог каждому. Тогда что же?
Не отдельные случаи, не проступки Витенькины, какие бы они тяжелые ни были, а вот это постоянное зудит в душе Бориса Михайловича затянувшееся тупиковое положение. Чуть отойдет, вроде загладится, вроде даже и забудется на день-другой, нет тебе, опять вылезет наружу. Вот и получается: чего больше всего хочется — чтобы все тихо, спокойно, именно того и нет тебе, а то, что как ножом по сердцу,— это, пожалуйста, сколько хочешь. Как она появилась — трещина между ними и Витьком,— так и держится. И сгладится ли когда-нибудь? Разрегулировались отношения, а отрегулируются ли — неизвестно. В то время как во всем остальном" жить, казалось бы, вполне можно было. Сфера, как говорится, узкая, семейная, а вот уж как есть, так оно и есть, и никуда от этого не денешься. Другое дело не эта, узкая сфера, а широкая, общая, в масштабе всего целого, в масштабе всей страны и даже всего мира. Тут проще. Тут полностью вес зависит от тебя самого, как ты смотришь на то или другое, так оно и будет по-твоему. Все от твоего личного характера зависит. Поскольку Борис Михайлович, например, не терпел никаких расстройств, тупиковых положений, то их и не было для него. То есть они, возможно, и были, но их легко было и не замечать, тем более что не они, если говорить о нашем государстве, определяют погоду, не в них суть. Значит, их, можно сказать, и нет вовсе. И уж друзья-приятели Бориса Михайловича знают, что никаких разговоров со всевозможными обличениями и так далее, ничего этого Борис Михайлович не терпит, не любит за бутылкой или там за пивом этого критиканства, которого в общем-то хоть отбав-
ляй. Если бывает, что втянут его в разговор, вынудят — и то, мол, не так, и это,— Борис Михайлович отвечает на эти разговорчики одним и тем же. Да что вам нужно и так далее, трамваи ходят? Ходят. Магазины работают? Работают. Свет горит, отопление действует? Ну что вам еще? И действительно, что еще. Конечно, это вроде в полушутливой форме, а если всерьез, то же самое. Нет у человечества никакого другого пути, кроме нашего. Кровь пролита раз и навсегда. Революция свое дело сделала. Народ пришел к власти. Это все абсолютно ясно. Остальное, если что-нибудь и не так, как хочется кому-то, остальное — мелочи, детали. Даже с войной, с этим острым для некоторых людей вопросом, тоже абсолютно ясно. Водородные бомбы, ракеты и так далее. Ну и что? Они для всех страшны, потому Борис Михайлович раз и навсегда понял и решил для себя: никакой войны теперь уже никогда не будет. Трепаться об этом, конечно, нечего зря, но про себя надо знать... Словом, в нынешнем мире жить можно. Вот только от узкой сферы не скроешься. Как бы ты ни хотел видеть, что ничего особенного, что все нормально — не получается. То одно, то другое, то там трещина, то в другом месте, а вот эта, с Витьком, вообще затянулась, видно, надолго. Но поскольку дело это ненормальное, противоестественное, то все-таки хоть когда-нибудь, но кончится, придет в норму, потому что не может этого быть. Выключив свет у Витеньки, Борис Михайлович теперь уже спокойно улегся, надеялся быстро уснуть, тупиковый момент разрешился. Отношения с Витенькой, собственно, остались прежними, тут как раз ничего не разрешалось, но тупик разрядился. «Так же, сынок, так?» Одними губами Витенька сказал: «Так...» Значит, все. Перемелется. Жить можно.
— Ну, что? — спросила Катерина.
— Давай спать, Катя. Ты спи, мать, не надо переживать, поговорил, спи.
Борис Михайлович похрустел немного кроватью, поудобнее укладывался, чтобы спать, значит, а оно нет, ни в одном глазу, нету сна. Притворился, затих, чтобы Катерина не мешала думать. Почему-то вдруг потянуло думать, первый раз по этому пустяковому вроде поводу потянуло думать, обстоятельно, как следует, по-серьезному. Как же это? Что же получается? Так-то так, Витек говорит — так, да и по всему видно, что сам он, Витенька, тяжело переживает и разрешилось все, Витенька успокоился, потуши, говорит, свет и так далее. Но в дневничке-то написанное написано, его рукой выведено, обдумано до этого, не так просто, не случайно.
Там еще, на Потешной, в баню пошли в первый раз. То все абушка водила Витька или сама Катерина, а тут отец сказал — все, хватит с бабами ходить, со мной пойдешь в субботу. А почему сказал, тоже вспомнил Борис Михайлович. Дядя Коля, живой еще был, как раз Витеньке брюки стал шить, первые настоящие брючки, после этих штанов с разными помочами, прямыми и крест-накрест, после трусиков, шаровар теплых. Витек стоял на ванне, на этой доске, которой ванну накрывали, дядя Коля вымерял его клеенчатым метром. «Вот сошью брюки, настоящие мужские»,— говорил дядя Коля. И все с интересом смотрели, как он обмерял Витька, всем хотелось, чтоб скорей Витек большим стал, не терпелось, время подгоняли. И сам Витек хотел, стоял смирно и строго. А уж когда скроил дядя Коля, да сметал, да стал примерять на другой день, тогда и сказал Борис, что теперь с ним в баню пойдет в мужскую. Витек все спрашивал про субботу, когда же суббота будет. Вообще-то жаль, что уехали с Потешной, хорошо там было, банька рядом, попаришься, вымоешься, пальцами проведешь по телу — скрип, дышится вольно, во как грудь ходит, колесом, а одевшись не торопясь, накинешь полотенце на шею, выйдешь из раздевалки, возьмешь пивка бочкового и тут же, на деревянной лавке, на широкой скамье со спинкой, потягиваешь холодненькое пиво, остываешь понемногу, наслаждаешься. Куда уж лучше! И пошли с Витьком, брюки взяли, чтобы там надеть, чтобы домой уж в брюках мужских прийти. Витек за руку держал отца, когда шли, и видно было, как любил он его, как предан был и как польщен, что шел с отцом. Когда вернулись домой. Витек прямо заявил матери и бабушке, что с папой ходить в баню в сто тридцать четырнадцать раз лучше и что никогда больше ни с кем не пойдет, а только с папой. А там, в бане, терпел, ни разу не заплакал, когда отец намылил ему голову, бабушка и мать мучились с этим делом, Витек не давался, и всегда намыливание кончалось слезами. А тут сам сказал, что любит мылить голову, даже ему нравится, когда щиплет в глазах. Все там было не так, как в женской, совсем не такие люди, совсем другие. Лучше или хуже? В сто, в десять тринадцать раз лучше. У теток висит все и болтается много. Катерина помирала со смеху, сидела на диване, всплескивала руками, откидывалась на спинку и помирала со смеху. Витек даже не выдержал, кинулся к матери и стал кулаками молотить в колени. «Ты за что бьешь меня? Что я тебе сдела-
ла?» — «А ты чего смеешься!» И опять Катерина стала помирать, выспрашивать Витеньку про мужиков и про то, чем они лучше женщин, и смеяться до упаду. Витеньке не нравилось, что мать смеется, и Лелька смеется, и бабушка. Ему понравилось, что отец остановил их: «Хватит, сказал, чего рассмеялись». А как они одевались в бане. Борис нарочно не стал помогать Витеньке, отдал ему рубашку и брюки, давай, одевайся. И Витек стал одеваться. Рубашку надел скоро. Стоял на лавке и вот взял брюки. Сперва поглядел по сторонам, на соседей, которые тоже одевались и на Витька не обращали внимания, но он смотрел на них, чтобы они обратили внимание. Просунул одну ногу, потом другую, подтянул брюки, опять туда-сюда поглядел. Отец тоже натянул брюки, стал застегивать. «У тебя тоже такие?» — не стерпел Витек. «Конечно, точно такие».— «Как у меня, точно такие?» — «Как у тебя, как у всех мужчин». Тут уж один сосед повернулся к Витеньке, ахнул: «Да у тебя же взрослые брюки, мужские». Витек прямо расцвел и сказал дяде, что у него два кармана, вот. И когда стал показывать карманы, брюки свалились. «Я их сейчас буду застегивать»,— сказал Витек. «Ну, давай, застегивай, вот я уже застегнул»,— сказал дядя. А бабушка или мама всегда на него все натягивают, как будто он сам не может, как будто он маленький. «Ты мне, папа, одну только застегни, одну пуговицу, крепкую»,— попросил Витек, намучившись с новыми, жестко пришитыми пуговицами и жестко обметанными петлями. А потом, когда Борис сидел на лавке с кружкой пива, сдувал пену и медленными глотками отпивал, а потом еще взял одну, а Витьку взял кусочек сыру и конфету, Витек стоял одетый, в мужских брюках, о них все время не забывал, поглядывал вниз, ножку поднимал, чтобы видеть манжеты брючные, стоял возле отцовского колена и чувствовал себя самым счастливым человеком в этой бане и вообще.
А дома пришел дядя Коля посмотреть на Витеньку в брюках. Поворачивал его туда-сюда, старым ртом щерился, хекал: «Вот это да, это лучшие брюки, какие только приходилось шить, за всю мою жизнь лучшие, ни у кого таких нет. Будешь помнить дядю Колю? Не забудешь?» — «Нет». Витек скромно торжествовал, держался скромно, поворачивался, показывал себя, а душа парила.
— Неужели не помнишь?
— Не помню.
— Дядю Колю? Не помнишь? Ну, брюки шил тебе, не помнишь?
— Я же сказал, не помню.
— А Потешку? И Потешную улицу не помнишь? Баню? Яузу? Психбольницу?
— Ну что ты пристал?!
Не помнит. И разговаривает не так. Ну да, борется с недостатками, с материной болтливостью. Когда же он стал так разговаривать? Так молчать? Дядя Коля помер как-то сразу, почти что и не болел, с неделю полежал, не больше, его рак съел, хотя и желудок вырезали раньше, все равно съел. В дни похоронной сутолоки Витек путался у всех под ногами, он с большим интересом отнесся к этому событию. Когда выносили гроб, Витек тоже тянулся рукой достать, чтобы участвовать в выносе. Борис молча отстранил его свободной рукой, но Витек переменил место, снова пристроился и в непонятной ему тишине громко спросил отца:
— И закапывать будем, да, папа?
Борису неловко стало, он шепотом сказал, что будем и закапывать, только чтобы Витек не мешался. Закапывать Витек не ходил, но за поминальным столом сидел, за помин дяди-Колиной души ел пышки с медом. Неужели не помнишь? Молчит Витек. Чего зря говорить, ведь сказал же, не помнит.
А голос у Витеньки звенел тогда как колокольчик. На Потешной еще не так, комната тесная, забитая кроватями, диванами, столом, шкафом, пять душ семьи, там еще не так, а вот когда переехали на Юго-Запад, вот там он зазвенел, чистый колокольчик. Две комнаты, прихожая, коридор сапожком, с изгибом, кухня, простору хоть отбавляй, да еще ванная комната, туалет, и никаких соседей, пусть даже и хороших соседей. Сам себе хозяин. Борис Михайлович не спал тогда до трех часов ночи. Вещи более-менее разместили, но все не верилось как-то, ходил по этим закоулочкам, то в туалет заглянет — блестит, сверкает, и все отдельное; то в ванную — пожалуйста, напускай воды, ложись в ванну, зачем она теперь, баня, правда, баня, конечно, другое дело, с пивком из дубовой бочки особенно, тут вот тоже вода горячая, холодная, кафель, зеркало, все блестит, сверкает. А это, значит, коридор, сапожком, прихожая, вешалка, а там, с лестницы, звоночек, только им, Мамушкиным, персонально, потому что никто тут кроме и не живет, они одни, Мамуш-кины, он, жена Катерина и дети, Лелька и Витек. «Папа! Мама!» — звенит колокольчик из всех уголков, из одной комнаты, из другой, с кухни и так далее. Евдокия Яковлевна
там осталась, на Потешке. Господи, как они помещались там все? Катерине тоже не сидится. Убиралась, убиралась, уж все убрано, прибрано, а не сидится: туда пройдет, оттуда, на кухне столкнется с Борисом, случайно щекой приложится к его щеке. Боренька... Катенька... И Лелька, ясноглазая, блестит, сияет, то к отцу, то к матери: «Пап, мам, ну, правда, хорошо? Вам нравится?» Катерина обнимает Лельку, голову к себе прижимает, теребит. «Хорошо, доченька. А тебе нравится?» Витеньку насилу угомонить смогли, спать уложить. А то все перетаскивал разные предметы, обувь переставлял, стулья перетаскивал из общей комнаты в Лелькину, через сапожковый коридорчик, гитару туда-сюда таскал, никак места ей не мог найти. «Ты что делаешь, Витек?» — «Я тут порядок навожу».— «Ну, хватит уж, отдохни, надо спать ложиться».— «Нет! Когда весь порядок наведу, тогда хватит будет». В конце концов навел, устал, зевать начал, уложили. Потом Лелька легла в своей отдельной комнате. До трех часов ночи не ложились Борис и Катерина и ничуть не устали. А уж легли когда, как в первый раз, как будто вчера поженились. Такое счастье. Веками копилась тоска эта по маломальскому людскому уюту.
У Катерины в буфете дела шли хорошо, ни разу за все годы ничего такого не случалось, недостачи там, или, наоборот, излишек, или вообще неприятности какой с ревизией. Все как по маслу. И приносить стала домой. Даже на зарплату Бориса особо и не рассчитывали, не говоря уж об Катери-ниной, зарплата — это так, на нее не проживешь. Не дай бог, не воровство или махинации какие, нет, а так, от малых процентов всяких, усушка, утруска, утечка и так далее. Дома об этом не говорили, принималось как есть, нечего тут обсуждать, что да как. Денежки были, скопились. Железную кровать с шишками оставили на Потешной, у Евдокии Яковлевны, сюда же купили две деревянные кровати, на таких спать не приходилось, а вот теперь стоят рядышком, у каждого отдельная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
после сильных скандалов. Причины? Причин, как у большинства людей в большинстве случаев, никаких не было. Просто не та женщина, не хватает ума, другого чего-то не хватает, и все, никаких особых причин. «Если бы знала, никогда бы не пошла замуж, раненого пожалела, дурака жалкого, а то видал бы меня и так далее, что я, мужика себе не нашла бы, сколько их было». Так думали оба они в тупиковые минуты или часы, а то даже и дни. Но в другое, в хорошее время думали оба совсем противоположное. Сколько, думал он, баб кругом, а ведь, если честно, лучше моей Катерины нету, на мужиков, например, ни на каких, какой бы ни был, ноль внимания, ни молодой когда была, ни тем более сейчас, а ведь другие, хоть бы ее подружки, тут же, за столом, при своем муже, чуть выпила, закусила, сейчас зырк-зырк по сторонам, нашла и уж глазами зовет, не против, мол, а то еще так делает, в шутку вроде, по-свойски, свои же, мол, все, с шуточками норовит притронуться к тебе, соблазнить чем-нибудь, а уж на стороне там и говорить нечего. Что он, не знает? Знает. Нет, Катерина не такая, тут ему повезло сильно, потому что дело это для спокойной семейной жизни самое главное. Да и с других сторон, можно сказать, лучше Катерины не надо. И когда она обижается, особенно когда плачет, большей неприятности нельзя придумать, и Борис Михайлович всегда старался изо всех сил потушить разлад, выйти из тупика, ну чего, скажи, обижаться, чего плакать, ну, виноват, сказал же, что виноват. Катя, ну Катенька, Катюша, ну? Нет, отворачивается, молчит, не тронь меня и так далее. А потом, вечером ли, на другой ли день, вроде случайно встретится глазами, не отведет их, а так стеснительно, чуть-чуть, самую малость улыбнется — ну что, папа, уставился,— и все, готов без лифта бежать по лестнице, хоть и грузен уже сверх меры, ботинок зашнурить не может, готов... да ничего не готов, просто все становится на место, все на свете прекрасно и хорошо. Катя, Катенька... Сколько нежности в этом толстом человеке?! Бывают, конечно, такие разлады, когда и сам он не может справиться со своими нервами, тут и он зверем смотрит, нос отворачивает, пока не перегорит.
Почти то же самое можно сказать и об отношении Катерины к Борису Михайловичу. Верно, мужиков было много. И тогда, в госпитале, сколько их было. Это правда. Но ей ни тогда, ни тем более теперь не был нужен никто, ни один из всех, Кого видела да и которых не видела, задаром не надо. Борю как узнала, так и все. С этим делом все было кончено раз и навсегда. Или он — или никто. Глупо, конечно, все
сперва так думают, смолоду. Но, слава богу, по-другому и не получилось, а получилось именно так. Как хотела.Катерина страдала сильней Бориса Михайловича, глубже, но ему казалось иногда, что она вроде и не может без этих разладов, если их нет, она обязательно найдет повод, чтобы они были, как будто скучает без них.
Борис же Михайлович считал все это глупостью. И с сыном, с Витенькой, тоже. Ну, чего надо? Одет, обут, отец-мать при тебе, ходи учись, помогай матери, читай, думай, с ребятишками дружи, можно и с девчонками, по-хорошему, ходи в кино, денег, слава богу, всегда и мать даст, и он не откажет, этого никогда не было? Чего надо? Нет, что-то ему не то. Молчит. Перестал любить, куда уж любить, перестал уважать мать, отца. Почему? Были бы мы какие-нибудь непутевые, пьяницы или еще там что, дак нет, родители, если по-серьезному, дай бог каждому. Тогда что же?
Не отдельные случаи, не проступки Витенькины, какие бы они тяжелые ни были, а вот это постоянное зудит в душе Бориса Михайловича затянувшееся тупиковое положение. Чуть отойдет, вроде загладится, вроде даже и забудется на день-другой, нет тебе, опять вылезет наружу. Вот и получается: чего больше всего хочется — чтобы все тихо, спокойно, именно того и нет тебе, а то, что как ножом по сердцу,— это, пожалуйста, сколько хочешь. Как она появилась — трещина между ними и Витьком,— так и держится. И сгладится ли когда-нибудь? Разрегулировались отношения, а отрегулируются ли — неизвестно. В то время как во всем остальном" жить, казалось бы, вполне можно было. Сфера, как говорится, узкая, семейная, а вот уж как есть, так оно и есть, и никуда от этого не денешься. Другое дело не эта, узкая сфера, а широкая, общая, в масштабе всего целого, в масштабе всей страны и даже всего мира. Тут проще. Тут полностью вес зависит от тебя самого, как ты смотришь на то или другое, так оно и будет по-твоему. Все от твоего личного характера зависит. Поскольку Борис Михайлович, например, не терпел никаких расстройств, тупиковых положений, то их и не было для него. То есть они, возможно, и были, но их легко было и не замечать, тем более что не они, если говорить о нашем государстве, определяют погоду, не в них суть. Значит, их, можно сказать, и нет вовсе. И уж друзья-приятели Бориса Михайловича знают, что никаких разговоров со всевозможными обличениями и так далее, ничего этого Борис Михайлович не терпит, не любит за бутылкой или там за пивом этого критиканства, которого в общем-то хоть отбав-
ляй. Если бывает, что втянут его в разговор, вынудят — и то, мол, не так, и это,— Борис Михайлович отвечает на эти разговорчики одним и тем же. Да что вам нужно и так далее, трамваи ходят? Ходят. Магазины работают? Работают. Свет горит, отопление действует? Ну что вам еще? И действительно, что еще. Конечно, это вроде в полушутливой форме, а если всерьез, то же самое. Нет у человечества никакого другого пути, кроме нашего. Кровь пролита раз и навсегда. Революция свое дело сделала. Народ пришел к власти. Это все абсолютно ясно. Остальное, если что-нибудь и не так, как хочется кому-то, остальное — мелочи, детали. Даже с войной, с этим острым для некоторых людей вопросом, тоже абсолютно ясно. Водородные бомбы, ракеты и так далее. Ну и что? Они для всех страшны, потому Борис Михайлович раз и навсегда понял и решил для себя: никакой войны теперь уже никогда не будет. Трепаться об этом, конечно, нечего зря, но про себя надо знать... Словом, в нынешнем мире жить можно. Вот только от узкой сферы не скроешься. Как бы ты ни хотел видеть, что ничего особенного, что все нормально — не получается. То одно, то другое, то там трещина, то в другом месте, а вот эта, с Витьком, вообще затянулась, видно, надолго. Но поскольку дело это ненормальное, противоестественное, то все-таки хоть когда-нибудь, но кончится, придет в норму, потому что не может этого быть. Выключив свет у Витеньки, Борис Михайлович теперь уже спокойно улегся, надеялся быстро уснуть, тупиковый момент разрешился. Отношения с Витенькой, собственно, остались прежними, тут как раз ничего не разрешалось, но тупик разрядился. «Так же, сынок, так?» Одними губами Витенька сказал: «Так...» Значит, все. Перемелется. Жить можно.
— Ну, что? — спросила Катерина.
— Давай спать, Катя. Ты спи, мать, не надо переживать, поговорил, спи.
Борис Михайлович похрустел немного кроватью, поудобнее укладывался, чтобы спать, значит, а оно нет, ни в одном глазу, нету сна. Притворился, затих, чтобы Катерина не мешала думать. Почему-то вдруг потянуло думать, первый раз по этому пустяковому вроде поводу потянуло думать, обстоятельно, как следует, по-серьезному. Как же это? Что же получается? Так-то так, Витек говорит — так, да и по всему видно, что сам он, Витенька, тяжело переживает и разрешилось все, Витенька успокоился, потуши, говорит, свет и так далее. Но в дневничке-то написанное написано, его рукой выведено, обдумано до этого, не так просто, не случайно.
Там еще, на Потешной, в баню пошли в первый раз. То все абушка водила Витька или сама Катерина, а тут отец сказал — все, хватит с бабами ходить, со мной пойдешь в субботу. А почему сказал, тоже вспомнил Борис Михайлович. Дядя Коля, живой еще был, как раз Витеньке брюки стал шить, первые настоящие брючки, после этих штанов с разными помочами, прямыми и крест-накрест, после трусиков, шаровар теплых. Витек стоял на ванне, на этой доске, которой ванну накрывали, дядя Коля вымерял его клеенчатым метром. «Вот сошью брюки, настоящие мужские»,— говорил дядя Коля. И все с интересом смотрели, как он обмерял Витька, всем хотелось, чтоб скорей Витек большим стал, не терпелось, время подгоняли. И сам Витек хотел, стоял смирно и строго. А уж когда скроил дядя Коля, да сметал, да стал примерять на другой день, тогда и сказал Борис, что теперь с ним в баню пойдет в мужскую. Витек все спрашивал про субботу, когда же суббота будет. Вообще-то жаль, что уехали с Потешной, хорошо там было, банька рядом, попаришься, вымоешься, пальцами проведешь по телу — скрип, дышится вольно, во как грудь ходит, колесом, а одевшись не торопясь, накинешь полотенце на шею, выйдешь из раздевалки, возьмешь пивка бочкового и тут же, на деревянной лавке, на широкой скамье со спинкой, потягиваешь холодненькое пиво, остываешь понемногу, наслаждаешься. Куда уж лучше! И пошли с Витьком, брюки взяли, чтобы там надеть, чтобы домой уж в брюках мужских прийти. Витек за руку держал отца, когда шли, и видно было, как любил он его, как предан был и как польщен, что шел с отцом. Когда вернулись домой. Витек прямо заявил матери и бабушке, что с папой ходить в баню в сто тридцать четырнадцать раз лучше и что никогда больше ни с кем не пойдет, а только с папой. А там, в бане, терпел, ни разу не заплакал, когда отец намылил ему голову, бабушка и мать мучились с этим делом, Витек не давался, и всегда намыливание кончалось слезами. А тут сам сказал, что любит мылить голову, даже ему нравится, когда щиплет в глазах. Все там было не так, как в женской, совсем не такие люди, совсем другие. Лучше или хуже? В сто, в десять тринадцать раз лучше. У теток висит все и болтается много. Катерина помирала со смеху, сидела на диване, всплескивала руками, откидывалась на спинку и помирала со смеху. Витек даже не выдержал, кинулся к матери и стал кулаками молотить в колени. «Ты за что бьешь меня? Что я тебе сдела-
ла?» — «А ты чего смеешься!» И опять Катерина стала помирать, выспрашивать Витеньку про мужиков и про то, чем они лучше женщин, и смеяться до упаду. Витеньке не нравилось, что мать смеется, и Лелька смеется, и бабушка. Ему понравилось, что отец остановил их: «Хватит, сказал, чего рассмеялись». А как они одевались в бане. Борис нарочно не стал помогать Витеньке, отдал ему рубашку и брюки, давай, одевайся. И Витек стал одеваться. Рубашку надел скоро. Стоял на лавке и вот взял брюки. Сперва поглядел по сторонам, на соседей, которые тоже одевались и на Витька не обращали внимания, но он смотрел на них, чтобы они обратили внимание. Просунул одну ногу, потом другую, подтянул брюки, опять туда-сюда поглядел. Отец тоже натянул брюки, стал застегивать. «У тебя тоже такие?» — не стерпел Витек. «Конечно, точно такие».— «Как у меня, точно такие?» — «Как у тебя, как у всех мужчин». Тут уж один сосед повернулся к Витеньке, ахнул: «Да у тебя же взрослые брюки, мужские». Витек прямо расцвел и сказал дяде, что у него два кармана, вот. И когда стал показывать карманы, брюки свалились. «Я их сейчас буду застегивать»,— сказал Витек. «Ну, давай, застегивай, вот я уже застегнул»,— сказал дядя. А бабушка или мама всегда на него все натягивают, как будто он сам не может, как будто он маленький. «Ты мне, папа, одну только застегни, одну пуговицу, крепкую»,— попросил Витек, намучившись с новыми, жестко пришитыми пуговицами и жестко обметанными петлями. А потом, когда Борис сидел на лавке с кружкой пива, сдувал пену и медленными глотками отпивал, а потом еще взял одну, а Витьку взял кусочек сыру и конфету, Витек стоял одетый, в мужских брюках, о них все время не забывал, поглядывал вниз, ножку поднимал, чтобы видеть манжеты брючные, стоял возле отцовского колена и чувствовал себя самым счастливым человеком в этой бане и вообще.
А дома пришел дядя Коля посмотреть на Витеньку в брюках. Поворачивал его туда-сюда, старым ртом щерился, хекал: «Вот это да, это лучшие брюки, какие только приходилось шить, за всю мою жизнь лучшие, ни у кого таких нет. Будешь помнить дядю Колю? Не забудешь?» — «Нет». Витек скромно торжествовал, держался скромно, поворачивался, показывал себя, а душа парила.
— Неужели не помнишь?
— Не помню.
— Дядю Колю? Не помнишь? Ну, брюки шил тебе, не помнишь?
— Я же сказал, не помню.
— А Потешку? И Потешную улицу не помнишь? Баню? Яузу? Психбольницу?
— Ну что ты пристал?!
Не помнит. И разговаривает не так. Ну да, борется с недостатками, с материной болтливостью. Когда же он стал так разговаривать? Так молчать? Дядя Коля помер как-то сразу, почти что и не болел, с неделю полежал, не больше, его рак съел, хотя и желудок вырезали раньше, все равно съел. В дни похоронной сутолоки Витек путался у всех под ногами, он с большим интересом отнесся к этому событию. Когда выносили гроб, Витек тоже тянулся рукой достать, чтобы участвовать в выносе. Борис молча отстранил его свободной рукой, но Витек переменил место, снова пристроился и в непонятной ему тишине громко спросил отца:
— И закапывать будем, да, папа?
Борису неловко стало, он шепотом сказал, что будем и закапывать, только чтобы Витек не мешался. Закапывать Витек не ходил, но за поминальным столом сидел, за помин дяди-Колиной души ел пышки с медом. Неужели не помнишь? Молчит Витек. Чего зря говорить, ведь сказал же, не помнит.
А голос у Витеньки звенел тогда как колокольчик. На Потешной еще не так, комната тесная, забитая кроватями, диванами, столом, шкафом, пять душ семьи, там еще не так, а вот когда переехали на Юго-Запад, вот там он зазвенел, чистый колокольчик. Две комнаты, прихожая, коридор сапожком, с изгибом, кухня, простору хоть отбавляй, да еще ванная комната, туалет, и никаких соседей, пусть даже и хороших соседей. Сам себе хозяин. Борис Михайлович не спал тогда до трех часов ночи. Вещи более-менее разместили, но все не верилось как-то, ходил по этим закоулочкам, то в туалет заглянет — блестит, сверкает, и все отдельное; то в ванную — пожалуйста, напускай воды, ложись в ванну, зачем она теперь, баня, правда, баня, конечно, другое дело, с пивком из дубовой бочки особенно, тут вот тоже вода горячая, холодная, кафель, зеркало, все блестит, сверкает. А это, значит, коридор, сапожком, прихожая, вешалка, а там, с лестницы, звоночек, только им, Мамушкиным, персонально, потому что никто тут кроме и не живет, они одни, Мамуш-кины, он, жена Катерина и дети, Лелька и Витек. «Папа! Мама!» — звенит колокольчик из всех уголков, из одной комнаты, из другой, с кухни и так далее. Евдокия Яковлевна
там осталась, на Потешке. Господи, как они помещались там все? Катерине тоже не сидится. Убиралась, убиралась, уж все убрано, прибрано, а не сидится: туда пройдет, оттуда, на кухне столкнется с Борисом, случайно щекой приложится к его щеке. Боренька... Катенька... И Лелька, ясноглазая, блестит, сияет, то к отцу, то к матери: «Пап, мам, ну, правда, хорошо? Вам нравится?» Катерина обнимает Лельку, голову к себе прижимает, теребит. «Хорошо, доченька. А тебе нравится?» Витеньку насилу угомонить смогли, спать уложить. А то все перетаскивал разные предметы, обувь переставлял, стулья перетаскивал из общей комнаты в Лелькину, через сапожковый коридорчик, гитару туда-сюда таскал, никак места ей не мог найти. «Ты что делаешь, Витек?» — «Я тут порядок навожу».— «Ну, хватит уж, отдохни, надо спать ложиться».— «Нет! Когда весь порядок наведу, тогда хватит будет». В конце концов навел, устал, зевать начал, уложили. Потом Лелька легла в своей отдельной комнате. До трех часов ночи не ложились Борис и Катерина и ничуть не устали. А уж легли когда, как в первый раз, как будто вчера поженились. Такое счастье. Веками копилась тоска эта по маломальскому людскому уюту.
У Катерины в буфете дела шли хорошо, ни разу за все годы ничего такого не случалось, недостачи там, или, наоборот, излишек, или вообще неприятности какой с ревизией. Все как по маслу. И приносить стала домой. Даже на зарплату Бориса особо и не рассчитывали, не говоря уж об Катери-ниной, зарплата — это так, на нее не проживешь. Не дай бог, не воровство или махинации какие, нет, а так, от малых процентов всяких, усушка, утруска, утечка и так далее. Дома об этом не говорили, принималось как есть, нечего тут обсуждать, что да как. Денежки были, скопились. Железную кровать с шишками оставили на Потешной, у Евдокии Яковлевны, сюда же купили две деревянные кровати, на таких спать не приходилось, а вот теперь стоят рядышком, у каждого отдельная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31