от пристани к пристани, от делянки к делянке. В такую минуту Йыван и не решался спросить о том, о чем давно хотел: он делает работу приказчика за 10 рублей, а другие лесопромышленники платят приказчикам 18 рублей... И как взглядывал на красное от мороза лицо Александра Семеновича, на устало блестевшие в свете лампы глаза, на его звериный шаг, язык как будто присыхал к нёбу... Лесник приносил наконец водку — все что-нибудь отмечал Александр Семенович, а в последний раз — мясоед, — всю ночь напролет пил. Только к утру забудется на час — уронит черную голову на стол, а как вставать — глаза мутные, красные, но говорит твердо, ясно, будто всю ночь только и думал о деле:
— Иван, тебе сегодня сходить в Ларкино, узнать, сколько вывезено прислужного, сосчитай головники и нижние матки, сколько прирубов и долготья для бабок. На обратном пути привернешь на Чернушку, все там узнай.— А сам уже готов — шуба на плече, с крыльца — в санки, и только в сером рассвете снег проскрипит да легкий топот пустившейся в игривый галоп отдохнувшей лошади...,
Соберется Йыван, выпьет чаю. поест гопячих кавтотпек ли вот опять целый день ходи по морозу, считай чужие кряжи, ставь на них клейма, подгоняй мужиков: скорей, скорей, после масленицы морозов не будет, как бы хозяйский лес не остался в делянках, все на плоты, на плоты — двести плотов — пятьдесят тысяч оборотный капитал!..
Тихая, тупая обида непонятно на что и на кого гнетет Йывана до первого дела — пока идет до пристани, до делянки: то вспомнится деревня своя, своя изба, мать, Окся — как они там управляются? Денег с рождества не приносил. То ясно так видятся плотным рядом висящие на крюках в каретнике свиные, телячьи туши... И как будто всколыхнется прошлое, оживет, и пока идет Йыван, поговорит про себя с молчаливым отцом, и дядю Тойгизю послушает — где он? Жив ли старик? Помнит ли, как Йыван тогда отвел глаза под немым приказом Каврия?.. Но вот уже тяжелый и истошный скрип снега под гружеными санями оглашает утреннюю тишину спящего леса, на светлоте просеки — дуга, а под дугой, скрестясь разбитыми копытами по убитой дороге, выдираясь из ласковой колодки хомута, пыхтит, поводя боками, лошадка... А потом мимо бесконечно плывет и плывет золотисто-чешуйчатая колонна и обрывается внезапно ровным белым кругом обреза...
— Куда?
— На Маркитан, куда же,— чуждо пыхнет из закур-жавелой бороды парок дыхания и мимо — только лапти поскрипывают...
2
Главный хозяин приехал поздно вечером — Йыван уже на полати залез спать.
— А, здесь! — сказал Семен Афанасьевич, увидев белую голову Йывана.— Спит, что ли?
— Да лег недавно, устал парень, — сказал лесник.
— Ладно, пусть спит...
Йыван еще не спал и слушал, как хозяин пьет чай и говорит с лесником — на какой пристани и сколько не
У Йывана сердце сжалось: он видел по делянкам припрятанные до срока вороха лыка, видел на снегу возле зимовий и щепу — поделывали мужики по редким выходным дням косячные колоды... И вот завтра едут все по своим деревням на масленицу, повезут это тайное добро... Сумеют ли, сообразят ли?..
Семен Афанасьевич встал раньше всех в доме, разбудил Йывана, говоря с укором:
— А ты молодец поспать...— И как будто пресек всякие разговоры о прибавке жалованья.
В начале седьмого — еще только-только посветлело над лесом — уже сидели в санках.
— Проедем по пристаням, — сказал хозяин умостившемуся на передке Йывану. Он надеялся, что Семен Афанасьевич будет спрашивать о делах, но хозяин угрюмо молчал весь путь до Чернушки. Потом ходили по пристани, смотрели плоты, распинывая снег у клейменых сажей торцов. Из двенадцати плотов восемь уже были загружены и готовы к запорке, к остальным то и дело подъезжали запаренные за долгую дорогу лошади с возами из трех кряжей. И хозяин спрашивал, сколько ездок сегодня будет. И, отводя испуганно-вороватый взгляд, отвечали:
— Так ведь домой надо бы ехать сёдни...
И тая в окутанной инеем серебряной бороде довольную ухмылку — все-таки дело хорошо идет, после масленицы уже мало остается вывозки, ворчит грубовато-добродушно, как отец:
— Времени еще часу нет, а ты уже домой...
А по дороге на Александровскую пристань спокойно и деловито рассуждал:
— Наверно, к ночи будут собираться... Не поставить ли в Кучках засаду, как ты думаешь, Иван?.. Десятского, лесника, старосту, да кого из мужиков... Повезут, мы их задержим, все свалим у Филиппа...
— Я ничего такого не замечал, — неуверенно сказал Йыван.
Приехали на Александровскую — не занят оплотиной только один задел, и даже не стал хозяин из санок вылезать, привстал только, окинул прищуренными от солнечдолгого, нескладного мужика с большими темными заплатами на коленях:
— Откуда?
— Квартал триста восемьдесят восемь,— отозвался мужик.
— Кто старшой?
И словно с трудом выдавил из себя:
— Румелев...
Со всего роста упал в сено, в резную спину задка, санки высокими копыльями скрипнули.
— Пошел! — И тонко скрипнуло под подбитым железом полозом.
3
Заехали в делянку с ближнего конца — пусто, голо, тихо, белыми блинами пеньки и на сверкающем снегу огромными пухлыми кучами ветки, макухи... Делянка тянулась узкой полосой возле речушки — снежная лента вилась по левую руку за прозрачной грядой покрасневшего к весне березняка... Проехали с версту — чисто, голо, одни сосновые пеньки вершков на десять в диаметре..!
— Стой!—легко, как кошка, выскочил из санок, распинал зло снег валенками: пенек десятилетней липы ровно под корень срезан.— Видишь?
Йыван видел.
Издали заметил, что у зимовья толчея, сборы, мелькают обожженные морозом лица, зипуны, лошади запряжены уже в розвальни. И еще не осадил Йыван, а хозяин уже выскочил из санок к опешившим мужикам — с той стороны они хозяина не ждали.
— Ну, как можете-живете?— спросил весело, беззаботно хозяин.— На масленицу собираетесь?
— Со... собираемся, — отвечает Румелев, выкатывая круглые бараньи глаза.
— А не рано ли, господа хорошие?
— Да ведь как рано...
— А лошади-то увезут ли возы?
— Какие возы, Семен Афанасьевич?..
/- '
— Ну, что глаза выворотил, так тебя растак?— заругался Лебедев, багровея скулами.
Но, нимало не смутившись, только еще больше тараща глаза, Румелев спокойно заговорил:
— Семен Афанасьевич, прости ты за-ради бога ребятам, где же нам обутки набрать, ведь за два дня по такой-то работе лапти горят, дак ведь не на дядю работаем, а на тебя.
— Вон казенный лес, там и дерите!
— Там лесник,— сказал Румелев.
— А здесь — я! — крикнул Семен Афанасьевич яростно.— Ты договор подписывал? Ну? Там про лыко сказано? А?
— Так ведь .по-божески, Семен Афанасьевич...
— Вот я по-божески и говорю: если в суд не хотите, сваливайте все честь по чести и поезжайте с богом.— И отвернулся от Румелева, сел боком на санки, стиснул зубы, смотрел поверх березняка на солнечный простор неба...
Румелев еще постоял, взглянул укоризненно на Йывана. Тот пожал плечами.
Медленно, с неохотой мужики стаскали из потайных мест своих возле зимовки охапки лыка, бормоча вполголоса покаянно:
— Все у меня...
Наконец Румелев говорит хмуро:
— Все, хозяин.
Семен Афанасьевич встает, смотрит на огромный ворох лыка, обходит его кругом, говорит беспрекословно:
— Здесь два воза, хороших два воза... Да косяков... А где косяки?
— Вот.— В стороне на снегу лежит пять заготовок для оконных косяков.
— Так... Всего на пятьдесят рублей.
Румелев опускает глаза, однако заметно, как борода дергается.
— Уплатите — поедете,— спокойно говорит Семен Афанасьевич, опять садится в санки и покачивает валенком.
Молчит *Румелев. Мало-помалу загудели мужики, поон знает лучше меня. Как, Александр Петрович, сами распорядитесь?
Ничего не сказал, только скрутил в жгут затрещавшие рукавицы, пошел к зимовью. Мужики расступились, Румелев вошел и так треснул дверью, что сосули на солнечной стороне отвалились и воткнулись в снег. Мужики переглянулись, один за другим потянулись тоже в зимовье, и вот уже остались на воле только лошади, хозяин с Йыва-ном да желтовато-нежный ворох лыка, в котором путалось солнце.
Из зимовья не доносилось ни звука, словно там никого и не было. Семен Афанасьевич кашлянул, разгоняя нехорошую тишину, покосился на стоявшего в стороне Йывана, на вожжи, которые были брошены в передок.
И тут дверка скрипнула, вышел Румелев без шапки — влажные черные волосы свалялись, бараньи глаза смотрели с наглой усмешкой:
— Держи, хозяин,— и подал четвертушку написанной бумаги.
Семен Афанасьевич пробежал ее глазами, сунул в карман полушубка и сказал:
— Это будет штраф за порчу леса, Александр Петрович. А завтра я лесника приглашу, пусть и он посмотрит, может, этого еще будет мало...
— Смотри, хозяин, твоя воля... — повернулся, пошел обратно в зимовье.
— А лыко не брать! — крикнул Лебедев. Но опять стукнула дверь — Румелев не оглянулся.
Ворча, уселся в санки, отколотив от снега валенки, запахнул ворот. Бросил нетерпеливо:
— Садись, поехали
— Семен Афанасьевич...
— Чего тебе?
— Я надумал идти домой на масленицу,— сказал Йыван.
— Куда же ты пойдешь, уже скоро ночь?
— Ничего, как-нибудь дойду...
— Ну что ж, иди,— сказал Семен Афанасьевич, потянувшись за вожжами.
Не оставь меня!
И думать о тебе,
Когда нет счастья во мне,
Пришло расставание!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ 1
Масленица выпала морозная, ясная, и в этом солнечном морозе еще звонче и голосистей разливались бубенцы на расписных дугах: на улице густо было от упряжек.
Но такого выезда нурвельцы еще не знали: вот уже третий день по деревне катают на паре гусем запряженных лошадей братья Виноградовы из соседней Пекшик-солы: за неделю до масленицы из их деревни силой и угрозой выдали Матрену Ласточкину за сына Янлыка Андрия тридцатилетнего Филимона. И когда старший из братьев Тимофей пришел на масленицу домой с лесной работы, то его подружки уже не было. Вот они третий день катают, и каждый день на разных лошадях, да такой выезд нарядный и веселый, какого еще и старухи не помнили: гусем да в шелковых лентах, да сверкающая начищенными бляшками шлея, да младший брат в нарядном кафтане на козлах с длинной махалкой в руке, средний — с гармошкой в расписных санях, а старший Тимофей, как остановится такой выезд, облепленный мальчишками, против дома Янлыков, поднимается в рост, запоет под переборы гордо-печальную песню своего сочинения:
И зачем, Матрена Александровна,
Завлекла меня
Твоя маслина головушка,
Шелковые воловья,
Руки нежная,
Губки алая,
Щеки румяные,
Глаза твои веселая,
Взгляды завлекательны,
Походка привлекательна...
И, задохнувшись, срывается в гневный плач — с напрягшимся, побледневшим лицом, под визг гармошки — неожиданно высоким задрожавшим голосом:
Ой, Матрена Александровна, Домой пора!
Подружка дорогая,
И, как подрубленный, падал в санки, лошади круто брали с места, бубенцы ярко заливались, ребятишки и собаки бросались вслед за санками...
И уже третий день тихо плачет Матрена Александровна в путине Янлыковой избы, а Филимон затравленно ходит и нет-нет да ткнет свою жену кулаком в бок или дернет за «шелковые волосья» да приговаривает: «Не мычи, не проливай слезы! — И еще добавит в напряженном суждении: — Слезы бывают разный, искренния и претворящия»...
И третий день стоит поодаль от окна сам Андрей Михайлович в бессильной злобе и зависти от выезда братьев...
А выезд трех братьев из Пекшик-солы и в самом деле роскошный — он начисто затмил разукрашенную полосами сатина кошевку Мигыты. Но к вечеру веселье стягивается к пруду, на гору. И тут уж гремят телеги по снежному спуску с кучей мальчишек и ребят, дровни со свистом до другого берега, рассыпая по снегу хохочущих парней и девок.
Но самое веселое катание на сколоченных досках, на которые загодя наморожено на одну сторону льда. Кучей поваливаются на эту скользкую тарелку, и летит она под гору в хохоте, свисте и восторженных криках. Кто-то оказывается в самом низу этой радостной кучи-ма-лы, кто-то, счастливый временным торжеством, вверху, чтобы в следующий раз задыхаться и слезно хохотать там, под всеми. И, кажется, ничего не разобрать в этой несущейся скользкой тарелке. И только, может, одни они в этом веселье знают, чья рука коснулась твоего лица, чье дыхание ты поймал своими губами. И только двое знают, почему в этой куче одинаково молодых и счастливых они не потеряют друг друга.
Несется на ледяной тарелке куча-мала!
Тут уж кто как словчится, кто как сумеет. Тут не
узнаешь, какая неловкая нога надавила тебе в бок, в грудь,
в спину, но тут не можешь не увидеть устремленных к те-
бе глаз, не можешь не услышать стука о тебе бьющегося
сердца, потому что, может быть, оно всю жизнь ждало
именно этого удачно-ровные. И эти голоса вдруг охладили его. «Завтра увижу,— подумалось ему.— Завтра придет...»
Хохоча друг другу в лицо?.. Может быть, они и не лежали на снегу, обнявшись случайно, всего одно лишнее мгновение?..
Но всевидящие глаза уже заметили, уже летит к ним из гущи веселого клубка:
— Вы не уснули там!..
Может быть, все это случайно? Может быть, Сандай ослышалась:
— А завта ты выйдешь кататься? И она ли ответила:
— Не знаю. Если захочу — выйду!..
Благословенная ты, масленица, краткая неделя долгого праздника, как благословенна и весна на земле, которой ты начало!
А дома, в большой печке, пылает огонь, большой и жаркий. И шипит на углях щедрая сковородка, намазанная овечьим салом. И пышные блины поднимаются на ней один за другим и складываются на шестке горкой. И уже нетерпеливая Окся вьется вокруг матери, и мать уже спешит допечь остатки теста и радостно оглядывается на румяное с мороза, взволнованное лицо сына. И не заметили они, как вошел и встал у порога человек.
— Дядя Тойгизя?
И, бросив на сковороду последний блин, Овыча метнулась к старику, обняла, счастливо заплакала:
— Какого дорогого гостя-то бог послал! Йыван! Окся!.. Ой, счастье-то какое! Тойгизя, да откуда ты? Господи! Да проходи же!..— И вспоминает о блине, бежит к печке.
— Счастливый я, — кротко улыбнулся Тойгизя.— Прямо к блинам поспел.
— Да уж хватит на нашу с тобой долю, надо и порадоваться маленько!
— Твоя правда, Овыча, да и есть чему порадоваться — смотри, какие у тебя дети. Йывана так и не узнать — мужик! А это кто такая, наша Оксинья?— серьезно говорит старик, а глаза его смеются.
— Да, это наша Окся!
— Ну, если Окся, так вот тебе конфеты!
Большое спасибо, дедушка Тойгизя. Пусть будет
Из-под крыльца вылезла черная собака, потянулась, выгибаясь дугой, зевнула и вдруг, увидев Йывана, отпрянула назад и громко, дико взлаяла. И в доме сразу оборвались голоса. Йыван загремел кольцом и толкнул дверь.
За столом в избе и в самом деле сидел Каврий и его старший сын Яндывай. Дядя Каврий в радостном удивлении поднялся навстречу Йывану: какой мужик вырос, какой красавец!
Просто не верится дяде Каврию, что это тот самый Ванюшко, с которым они, бывало, ездили в Казань... Да, да, годы, молодые растут, старые старятся, так уже ведется на земле, таков порядок: старый должен уступать место молодому. Ну что ж, дядя Каврий такому земному обычаю перечить не будет. Вот выдаст замуж дочерей, и тогда можно на спокой, на вечный спокой. Да если еще такие женихи, как Йыван, почему бы и не выдать? Говорят, Йыван уже приказчиком у лесопромышленника Лебедева, так что пора и жениться, а? Нельзя же долго вести холостяцкую жизнь, это до добра не доведет, нет, и дядя Каврий то же говорит своему беспутному Мигыте, да разве теперешняя молодежь слушает отцов? Вот запряг лошадь и опять укатил в Царев, и когда приедет, один бог знает. Ох, пустая голова, пустая голова!.. А Йыван в Царев не ездит, нет?.. Ну, дело молодое, понятное, с кем греха не бывало, однако всему есть мера, правда? Разве дядя Каврий не этому его учил когда-то? Дядя Каврий плохому не научит, нет... Ну что, пошел? Ладно, а то и в самом деле, засылай сватов, ха-ха-ха!.. Любую — хоть эту, хоть ту, за такого парня не жалко. Правда, их уже сватают, одну в Нырьялы, другую в Кожлаялы, да ведь и ближе можно отдать, по соседству, ха-ха-ха-ха!.. Третья? Да, верно, на всякий случай есть и третья, дядя Каврий совсем о ней забыл, да ведь Йыван такой парень, приказчик лесопромышленника Лебедева, не возьмет за себя жену без роду и племени, ведь что ни говори, дядя Каврий принял ее по доброте сердца, и если бы не он, ходить бы ей за своей бабкой по миру куски собирать. Но ведь разве есть в людях благодарность? Ах, люди! Смотрит волчком, рил, как вы ездили в Царев, ха-ха-ха!.. Ну, не смущайся, дело молодое, кто в молодости не грешил!.. Пошел? Ладно, что со стариками сидеть, заходи, когда молодежь будет, заходи!..
3
Вот и наступил последний день масленицы... Хоть и длинный праздник, но и он кончается, и надо проводить его достойно. Парни с утра таскали на озеро солому из своих дворов и соорудили двухсаженного Великого Онара1. Даже с горы он кажется огромным, а когда сани летят к нему, так и кажется, что не миновать все возрастающих, мощно раскинутых рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
— Иван, тебе сегодня сходить в Ларкино, узнать, сколько вывезено прислужного, сосчитай головники и нижние матки, сколько прирубов и долготья для бабок. На обратном пути привернешь на Чернушку, все там узнай.— А сам уже готов — шуба на плече, с крыльца — в санки, и только в сером рассвете снег проскрипит да легкий топот пустившейся в игривый галоп отдохнувшей лошади...,
Соберется Йыван, выпьет чаю. поест гопячих кавтотпек ли вот опять целый день ходи по морозу, считай чужие кряжи, ставь на них клейма, подгоняй мужиков: скорей, скорей, после масленицы морозов не будет, как бы хозяйский лес не остался в делянках, все на плоты, на плоты — двести плотов — пятьдесят тысяч оборотный капитал!..
Тихая, тупая обида непонятно на что и на кого гнетет Йывана до первого дела — пока идет до пристани, до делянки: то вспомнится деревня своя, своя изба, мать, Окся — как они там управляются? Денег с рождества не приносил. То ясно так видятся плотным рядом висящие на крюках в каретнике свиные, телячьи туши... И как будто всколыхнется прошлое, оживет, и пока идет Йыван, поговорит про себя с молчаливым отцом, и дядю Тойгизю послушает — где он? Жив ли старик? Помнит ли, как Йыван тогда отвел глаза под немым приказом Каврия?.. Но вот уже тяжелый и истошный скрип снега под гружеными санями оглашает утреннюю тишину спящего леса, на светлоте просеки — дуга, а под дугой, скрестясь разбитыми копытами по убитой дороге, выдираясь из ласковой колодки хомута, пыхтит, поводя боками, лошадка... А потом мимо бесконечно плывет и плывет золотисто-чешуйчатая колонна и обрывается внезапно ровным белым кругом обреза...
— Куда?
— На Маркитан, куда же,— чуждо пыхнет из закур-жавелой бороды парок дыхания и мимо — только лапти поскрипывают...
2
Главный хозяин приехал поздно вечером — Йыван уже на полати залез спать.
— А, здесь! — сказал Семен Афанасьевич, увидев белую голову Йывана.— Спит, что ли?
— Да лег недавно, устал парень, — сказал лесник.
— Ладно, пусть спит...
Йыван еще не спал и слушал, как хозяин пьет чай и говорит с лесником — на какой пристани и сколько не
У Йывана сердце сжалось: он видел по делянкам припрятанные до срока вороха лыка, видел на снегу возле зимовий и щепу — поделывали мужики по редким выходным дням косячные колоды... И вот завтра едут все по своим деревням на масленицу, повезут это тайное добро... Сумеют ли, сообразят ли?..
Семен Афанасьевич встал раньше всех в доме, разбудил Йывана, говоря с укором:
— А ты молодец поспать...— И как будто пресек всякие разговоры о прибавке жалованья.
В начале седьмого — еще только-только посветлело над лесом — уже сидели в санках.
— Проедем по пристаням, — сказал хозяин умостившемуся на передке Йывану. Он надеялся, что Семен Афанасьевич будет спрашивать о делах, но хозяин угрюмо молчал весь путь до Чернушки. Потом ходили по пристани, смотрели плоты, распинывая снег у клейменых сажей торцов. Из двенадцати плотов восемь уже были загружены и готовы к запорке, к остальным то и дело подъезжали запаренные за долгую дорогу лошади с возами из трех кряжей. И хозяин спрашивал, сколько ездок сегодня будет. И, отводя испуганно-вороватый взгляд, отвечали:
— Так ведь домой надо бы ехать сёдни...
И тая в окутанной инеем серебряной бороде довольную ухмылку — все-таки дело хорошо идет, после масленицы уже мало остается вывозки, ворчит грубовато-добродушно, как отец:
— Времени еще часу нет, а ты уже домой...
А по дороге на Александровскую пристань спокойно и деловито рассуждал:
— Наверно, к ночи будут собираться... Не поставить ли в Кучках засаду, как ты думаешь, Иван?.. Десятского, лесника, старосту, да кого из мужиков... Повезут, мы их задержим, все свалим у Филиппа...
— Я ничего такого не замечал, — неуверенно сказал Йыван.
Приехали на Александровскую — не занят оплотиной только один задел, и даже не стал хозяин из санок вылезать, привстал только, окинул прищуренными от солнечдолгого, нескладного мужика с большими темными заплатами на коленях:
— Откуда?
— Квартал триста восемьдесят восемь,— отозвался мужик.
— Кто старшой?
И словно с трудом выдавил из себя:
— Румелев...
Со всего роста упал в сено, в резную спину задка, санки высокими копыльями скрипнули.
— Пошел! — И тонко скрипнуло под подбитым железом полозом.
3
Заехали в делянку с ближнего конца — пусто, голо, тихо, белыми блинами пеньки и на сверкающем снегу огромными пухлыми кучами ветки, макухи... Делянка тянулась узкой полосой возле речушки — снежная лента вилась по левую руку за прозрачной грядой покрасневшего к весне березняка... Проехали с версту — чисто, голо, одни сосновые пеньки вершков на десять в диаметре..!
— Стой!—легко, как кошка, выскочил из санок, распинал зло снег валенками: пенек десятилетней липы ровно под корень срезан.— Видишь?
Йыван видел.
Издали заметил, что у зимовья толчея, сборы, мелькают обожженные морозом лица, зипуны, лошади запряжены уже в розвальни. И еще не осадил Йыван, а хозяин уже выскочил из санок к опешившим мужикам — с той стороны они хозяина не ждали.
— Ну, как можете-живете?— спросил весело, беззаботно хозяин.— На масленицу собираетесь?
— Со... собираемся, — отвечает Румелев, выкатывая круглые бараньи глаза.
— А не рано ли, господа хорошие?
— Да ведь как рано...
— А лошади-то увезут ли возы?
— Какие возы, Семен Афанасьевич?..
/- '
— Ну, что глаза выворотил, так тебя растак?— заругался Лебедев, багровея скулами.
Но, нимало не смутившись, только еще больше тараща глаза, Румелев спокойно заговорил:
— Семен Афанасьевич, прости ты за-ради бога ребятам, где же нам обутки набрать, ведь за два дня по такой-то работе лапти горят, дак ведь не на дядю работаем, а на тебя.
— Вон казенный лес, там и дерите!
— Там лесник,— сказал Румелев.
— А здесь — я! — крикнул Семен Афанасьевич яростно.— Ты договор подписывал? Ну? Там про лыко сказано? А?
— Так ведь .по-божески, Семен Афанасьевич...
— Вот я по-божески и говорю: если в суд не хотите, сваливайте все честь по чести и поезжайте с богом.— И отвернулся от Румелева, сел боком на санки, стиснул зубы, смотрел поверх березняка на солнечный простор неба...
Румелев еще постоял, взглянул укоризненно на Йывана. Тот пожал плечами.
Медленно, с неохотой мужики стаскали из потайных мест своих возле зимовки охапки лыка, бормоча вполголоса покаянно:
— Все у меня...
Наконец Румелев говорит хмуро:
— Все, хозяин.
Семен Афанасьевич встает, смотрит на огромный ворох лыка, обходит его кругом, говорит беспрекословно:
— Здесь два воза, хороших два воза... Да косяков... А где косяки?
— Вот.— В стороне на снегу лежит пять заготовок для оконных косяков.
— Так... Всего на пятьдесят рублей.
Румелев опускает глаза, однако заметно, как борода дергается.
— Уплатите — поедете,— спокойно говорит Семен Афанасьевич, опять садится в санки и покачивает валенком.
Молчит *Румелев. Мало-помалу загудели мужики, поон знает лучше меня. Как, Александр Петрович, сами распорядитесь?
Ничего не сказал, только скрутил в жгут затрещавшие рукавицы, пошел к зимовью. Мужики расступились, Румелев вошел и так треснул дверью, что сосули на солнечной стороне отвалились и воткнулись в снег. Мужики переглянулись, один за другим потянулись тоже в зимовье, и вот уже остались на воле только лошади, хозяин с Йыва-ном да желтовато-нежный ворох лыка, в котором путалось солнце.
Из зимовья не доносилось ни звука, словно там никого и не было. Семен Афанасьевич кашлянул, разгоняя нехорошую тишину, покосился на стоявшего в стороне Йывана, на вожжи, которые были брошены в передок.
И тут дверка скрипнула, вышел Румелев без шапки — влажные черные волосы свалялись, бараньи глаза смотрели с наглой усмешкой:
— Держи, хозяин,— и подал четвертушку написанной бумаги.
Семен Афанасьевич пробежал ее глазами, сунул в карман полушубка и сказал:
— Это будет штраф за порчу леса, Александр Петрович. А завтра я лесника приглашу, пусть и он посмотрит, может, этого еще будет мало...
— Смотри, хозяин, твоя воля... — повернулся, пошел обратно в зимовье.
— А лыко не брать! — крикнул Лебедев. Но опять стукнула дверь — Румелев не оглянулся.
Ворча, уселся в санки, отколотив от снега валенки, запахнул ворот. Бросил нетерпеливо:
— Садись, поехали
— Семен Афанасьевич...
— Чего тебе?
— Я надумал идти домой на масленицу,— сказал Йыван.
— Куда же ты пойдешь, уже скоро ночь?
— Ничего, как-нибудь дойду...
— Ну что ж, иди,— сказал Семен Афанасьевич, потянувшись за вожжами.
Не оставь меня!
И думать о тебе,
Когда нет счастья во мне,
Пришло расставание!..
ГЛАВА ШЕСТАЯ 1
Масленица выпала морозная, ясная, и в этом солнечном морозе еще звонче и голосистей разливались бубенцы на расписных дугах: на улице густо было от упряжек.
Но такого выезда нурвельцы еще не знали: вот уже третий день по деревне катают на паре гусем запряженных лошадей братья Виноградовы из соседней Пекшик-солы: за неделю до масленицы из их деревни силой и угрозой выдали Матрену Ласточкину за сына Янлыка Андрия тридцатилетнего Филимона. И когда старший из братьев Тимофей пришел на масленицу домой с лесной работы, то его подружки уже не было. Вот они третий день катают, и каждый день на разных лошадях, да такой выезд нарядный и веселый, какого еще и старухи не помнили: гусем да в шелковых лентах, да сверкающая начищенными бляшками шлея, да младший брат в нарядном кафтане на козлах с длинной махалкой в руке, средний — с гармошкой в расписных санях, а старший Тимофей, как остановится такой выезд, облепленный мальчишками, против дома Янлыков, поднимается в рост, запоет под переборы гордо-печальную песню своего сочинения:
И зачем, Матрена Александровна,
Завлекла меня
Твоя маслина головушка,
Шелковые воловья,
Руки нежная,
Губки алая,
Щеки румяные,
Глаза твои веселая,
Взгляды завлекательны,
Походка привлекательна...
И, задохнувшись, срывается в гневный плач — с напрягшимся, побледневшим лицом, под визг гармошки — неожиданно высоким задрожавшим голосом:
Ой, Матрена Александровна, Домой пора!
Подружка дорогая,
И, как подрубленный, падал в санки, лошади круто брали с места, бубенцы ярко заливались, ребятишки и собаки бросались вслед за санками...
И уже третий день тихо плачет Матрена Александровна в путине Янлыковой избы, а Филимон затравленно ходит и нет-нет да ткнет свою жену кулаком в бок или дернет за «шелковые волосья» да приговаривает: «Не мычи, не проливай слезы! — И еще добавит в напряженном суждении: — Слезы бывают разный, искренния и претворящия»...
И третий день стоит поодаль от окна сам Андрей Михайлович в бессильной злобе и зависти от выезда братьев...
А выезд трех братьев из Пекшик-солы и в самом деле роскошный — он начисто затмил разукрашенную полосами сатина кошевку Мигыты. Но к вечеру веселье стягивается к пруду, на гору. И тут уж гремят телеги по снежному спуску с кучей мальчишек и ребят, дровни со свистом до другого берега, рассыпая по снегу хохочущих парней и девок.
Но самое веселое катание на сколоченных досках, на которые загодя наморожено на одну сторону льда. Кучей поваливаются на эту скользкую тарелку, и летит она под гору в хохоте, свисте и восторженных криках. Кто-то оказывается в самом низу этой радостной кучи-ма-лы, кто-то, счастливый временным торжеством, вверху, чтобы в следующий раз задыхаться и слезно хохотать там, под всеми. И, кажется, ничего не разобрать в этой несущейся скользкой тарелке. И только, может, одни они в этом веселье знают, чья рука коснулась твоего лица, чье дыхание ты поймал своими губами. И только двое знают, почему в этой куче одинаково молодых и счастливых они не потеряют друг друга.
Несется на ледяной тарелке куча-мала!
Тут уж кто как словчится, кто как сумеет. Тут не
узнаешь, какая неловкая нога надавила тебе в бок, в грудь,
в спину, но тут не можешь не увидеть устремленных к те-
бе глаз, не можешь не услышать стука о тебе бьющегося
сердца, потому что, может быть, оно всю жизнь ждало
именно этого удачно-ровные. И эти голоса вдруг охладили его. «Завтра увижу,— подумалось ему.— Завтра придет...»
Хохоча друг другу в лицо?.. Может быть, они и не лежали на снегу, обнявшись случайно, всего одно лишнее мгновение?..
Но всевидящие глаза уже заметили, уже летит к ним из гущи веселого клубка:
— Вы не уснули там!..
Может быть, все это случайно? Может быть, Сандай ослышалась:
— А завта ты выйдешь кататься? И она ли ответила:
— Не знаю. Если захочу — выйду!..
Благословенная ты, масленица, краткая неделя долгого праздника, как благословенна и весна на земле, которой ты начало!
А дома, в большой печке, пылает огонь, большой и жаркий. И шипит на углях щедрая сковородка, намазанная овечьим салом. И пышные блины поднимаются на ней один за другим и складываются на шестке горкой. И уже нетерпеливая Окся вьется вокруг матери, и мать уже спешит допечь остатки теста и радостно оглядывается на румяное с мороза, взволнованное лицо сына. И не заметили они, как вошел и встал у порога человек.
— Дядя Тойгизя?
И, бросив на сковороду последний блин, Овыча метнулась к старику, обняла, счастливо заплакала:
— Какого дорогого гостя-то бог послал! Йыван! Окся!.. Ой, счастье-то какое! Тойгизя, да откуда ты? Господи! Да проходи же!..— И вспоминает о блине, бежит к печке.
— Счастливый я, — кротко улыбнулся Тойгизя.— Прямо к блинам поспел.
— Да уж хватит на нашу с тобой долю, надо и порадоваться маленько!
— Твоя правда, Овыча, да и есть чему порадоваться — смотри, какие у тебя дети. Йывана так и не узнать — мужик! А это кто такая, наша Оксинья?— серьезно говорит старик, а глаза его смеются.
— Да, это наша Окся!
— Ну, если Окся, так вот тебе конфеты!
Большое спасибо, дедушка Тойгизя. Пусть будет
Из-под крыльца вылезла черная собака, потянулась, выгибаясь дугой, зевнула и вдруг, увидев Йывана, отпрянула назад и громко, дико взлаяла. И в доме сразу оборвались голоса. Йыван загремел кольцом и толкнул дверь.
За столом в избе и в самом деле сидел Каврий и его старший сын Яндывай. Дядя Каврий в радостном удивлении поднялся навстречу Йывану: какой мужик вырос, какой красавец!
Просто не верится дяде Каврию, что это тот самый Ванюшко, с которым они, бывало, ездили в Казань... Да, да, годы, молодые растут, старые старятся, так уже ведется на земле, таков порядок: старый должен уступать место молодому. Ну что ж, дядя Каврий такому земному обычаю перечить не будет. Вот выдаст замуж дочерей, и тогда можно на спокой, на вечный спокой. Да если еще такие женихи, как Йыван, почему бы и не выдать? Говорят, Йыван уже приказчиком у лесопромышленника Лебедева, так что пора и жениться, а? Нельзя же долго вести холостяцкую жизнь, это до добра не доведет, нет, и дядя Каврий то же говорит своему беспутному Мигыте, да разве теперешняя молодежь слушает отцов? Вот запряг лошадь и опять укатил в Царев, и когда приедет, один бог знает. Ох, пустая голова, пустая голова!.. А Йыван в Царев не ездит, нет?.. Ну, дело молодое, понятное, с кем греха не бывало, однако всему есть мера, правда? Разве дядя Каврий не этому его учил когда-то? Дядя Каврий плохому не научит, нет... Ну что, пошел? Ладно, а то и в самом деле, засылай сватов, ха-ха-ха!.. Любую — хоть эту, хоть ту, за такого парня не жалко. Правда, их уже сватают, одну в Нырьялы, другую в Кожлаялы, да ведь и ближе можно отдать, по соседству, ха-ха-ха-ха!.. Третья? Да, верно, на всякий случай есть и третья, дядя Каврий совсем о ней забыл, да ведь Йыван такой парень, приказчик лесопромышленника Лебедева, не возьмет за себя жену без роду и племени, ведь что ни говори, дядя Каврий принял ее по доброте сердца, и если бы не он, ходить бы ей за своей бабкой по миру куски собирать. Но ведь разве есть в людях благодарность? Ах, люди! Смотрит волчком, рил, как вы ездили в Царев, ха-ха-ха!.. Ну, не смущайся, дело молодое, кто в молодости не грешил!.. Пошел? Ладно, что со стариками сидеть, заходи, когда молодежь будет, заходи!..
3
Вот и наступил последний день масленицы... Хоть и длинный праздник, но и он кончается, и надо проводить его достойно. Парни с утра таскали на озеро солому из своих дворов и соорудили двухсаженного Великого Онара1. Даже с горы он кажется огромным, а когда сани летят к нему, так и кажется, что не миновать все возрастающих, мощно раскинутых рук.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34