Американская история.
Дистанция, возникающая между здоровыми и больными, проверяет на прочность отношения между людьми. Болезнь нарушает прежний порядок, но при этом создает свой, новый, и больной входит в другой мир, где логика здоровых, логика внешнего мира становится бессмысленной, нелепой, иногда даже обидной.
Я понял это, когда однажды, ожидая осмотра, увидел, как к нам, больным – изможденным, желтым и, как один, в неизменных спортивных костюмах и беретах, с именем, фамилией и номером истории болезни на пластиковом браслете – подошел красивый элегантный мужчина, хорошо одетый, загорелый, в темных очках – видимо, он пришел к кому-то. Это было как соринка в глазу, удар по самолюбию. «Прочь, прочь отсюда!» – твердил я про себя.
Одно из положительных последствий твоей болезни – это отказ от некоторых желаний, бессознательная убежденность в том, что тебе ни к чему покупать еще одну пару обуви или идти на аукцион ковров. Кто здоров, не может понять больного, и это правильно. Больной человек, каким бы ни было его поведение перед лицом болезни, пребывает в определенном трансе, порожденном не только слабостью, но и неким спокойствием, непостижимым для здорового. Здоровый даже принимает это за капитуляцию и считает своим долгом помочь больному устоять. Но у болезни – своя логика, вероятно, она в том, чтобы психологически подготовить больного к возможному уходу.
Анджела приехала из внешнего мира и попала в мирок, где все для нее было странным и неузнаваемым, начиная с меня самого. Она рассталась со мной, одетым в белое, длинноволосым, усатым; теперь же в аэропорту ее встречал некий лысый субъект, весь в черном, в ермолке на гладкой багровой голове. Я уже принадлежал к другому племени.
Между больными быстро возникает своеобразное братство. «Я» из внешнего мира, желающее самоутвердиться, отстоять себя, в больнице скромнеет. Стоит переступить порог, ощутить струю теплого воздуха, которая отделяет тебя от холодного мира «других», тех, кто снаружи, – и уже нет нужды вспоминать, кто ты, или, вернее, кем ты был, чем занимаешься или занимался. Болезнь – великий уравнитель. Однажды мой сын Фолько сказал: «Когда мне чего-нибудь не хватает, я думаю об Индии. Там всем чего-нибудь не хватает – кому еды, у кого-то нет руки, у кого-то носа. Так что мое „не хватает“ и в сравнение со всем этим не идет». Я ощущал то же самое в Онкологическом центре. Каждый этаж больницы был отведен под особый вид рака. Самое душераздирающее впечатление оставлял этаж, на котором находились дети. Мне повезло: я уже прожил жизнь, а они не успели. Но, возможно, это было не совсем так, и то, что я видел, было лишь результатом прежних жизней, следствием кармы, накопленной в прежних воплощениях. Когда я видел эти детские тела, изможденные, почти прозрачные, иногда уже непохожие на человеческие, мне казалось, что индуизм – единственная из всех религий, предложившая наиболее утешительное объяснение этой чудовищной несправедливости.
В холлах разных отделений я смотрел на других пациентов, пытаясь разгадать их истории. Я узнавал тех, кто пришел сюда впервые, – они еще были привязаны к внешнему миру и вели себя так, будто оказались здесь по ошибке; тех, кто находился в самом начале химиотерапии, – они еще были напуганы – и тех, кто уже свыкся с происшедшими изменениями. Мне казалось, что я интуитивно ощущаю, кто из них сдался, а кто еще выкарабкается.
Но что же именно, пусть и различными путями, собрало нас тут с одной и той же болезнью? Было ли у всех нас что-то общее?
Однажды я сидел рядом с человеком лет пятидесяти, высоким, невероятно худым, желтым и совсем лысым. Он поглядывал на меня, и я чувствовал, что ему хочется заговорить. Наконец на неуверенном английском с сильнейшим русским акцентом он сказал, указывая на мои часы:
– Они из России. Вы тоже беженец?
– В каком-то смысле, да… А часы – они действительно сделаны в Советском Союзе в 1991 году, это одна из вещей, выпущенных к двухсотпятидесятой годовщине обращения бурятов в буддизм. Я купил их за пять долларов у одного монгола на границе с Китаем, – ответил я, снимая часы с запястья, чтобы показать надпись, сделанную кириллицей.
Часы были простенькие, не автоматические, из тех, что нужно заводить каждое утро или перед сном. Внимание привлекает то, что такие часы не увидишь в рекламном ролике, они не из тех, что стоят миллионы, их не носят полярники или Джеймс Бонд в последней серии. В центре белого циферблата – медитирующий Будда в оранжевой тунике. Даже Далай-лама во время нашей встречи в Дхарамсале не мог отвести от них глаз, и, зная, что его любимое занятие – чинить часы, я сказал ему: «Ваше Святейшество, они отлично ходят!», на что он рассмеялся своим чудесным, неподражаемым смехом.
В разговор вмешалась жена моего соседа – пышущая здоровьем, назойливая и развязная. Изъясняясь на куда более бойком, чем у мужа, английском, она вклинилась в нашу беседу.
– Вы евреи? – спросил я.
– Я – да, – с гордостью отвечала она. – Он-то у меня русский, но в Узбекистане сказали, что русским нечего там оставаться, мол, не их это страна, и благодаря тому, что я еврейка, нам обоим удалось приехать в Америку беженцами, и ему тоже.
«Он» – у него красивые глаза, хороший взгляд – мягкий, добрый, но было видно, что он страдает, пока она громогласно, во всеуслышание рассказывает их историю. В Узбекистане «он» был инженером, работал на золотых приисках, но в Нью-Йорке ему удалось устроиться только ночным сторожем в магазине.
– Это ничего, ничего, – говорит он.
– Так и должно быть, – вставляет она. – Раз ты беженец, рассчитывать не на что, надо начинать с низов – таксистом, швейцаром, ночным сторожем.
Он улыбается и повторяет:
– Ничего, ничего. Ночной сторож – это ничего. Проработав восемь месяцев, он внезапно заболел. Рак легких.
– Это от стресса, – говорит жена.
– Ничего, ничего. Стресс – это ничего, – повторяет он.
Ну конечно же, стресс! Стресс от такой жены, от того, что он, русский, живет в чужой стране, не понимая языка, не зная обычаев, в стране, где все его знания ни к чему. «Стресс. Стресс», – повторяет он. У него уже удалили одно легкое, а сейчас болезнь перекинулась на второе. Они с женой убеждены, что я тоже беженец, но не спрашивают, откуда и по какой причине. «Здесь, в Америке, мы все такие, – говорит женщина. – Все беженцы».
Что ж, она права. Среди ожидающих в холле было много новых иммигрантов: китайцев, вьетнамцев; много было и русских из бывшего Советского Союза. Может, рак и впрямь связан со стрессом, с переменой места жительства, с отсутствием покоя. Для этого человека все действительно было так, ему было одиноко. Америке нечего было предложить ему, и единственные слова, которые он повторял, пока жена рассказывала всякие истории, были все те же: «Ничего, ничего. Ночной сторож. Стресс».
Когда я выходил из больницы, меня тоже тяготила пустота, которая, казалось, меня окружала. Я забирался в такси, и, как только включался счетчик, звучал ненавистный голос знаменитой актрисы.
– Bay!.. У кошки девять жизней, но у тебя, к сожалению, только одна…
Положим, мне она могла бы об этом и не напоминать.
– … Поэтому будь молодцом и пристегнись!..
Еще никогда в жизни я не делал этого с такой неохотой.
Нью-Йорк – странное место. С одной стороны, в нем нет ничего, полная пустота, с другой стороны – есть все, что угодно. Каждый день, если присмотреться, происходило что-то интересное. Случайно я прочитал, что Роберт Турман, преподаватель Колумбийского университета, специалист по восточным религиям, частый гость в Индии и вдобавок отец знаменитой голливудской актрисы, которую не зря зовут «Ума» (так звали возлюбленную Шивы), выступит с лекцией в одном из «альтернативных» центров в Боуэри.
Зал был полон, причем женщин было больше. Они всегда готовы соблазниться новизной со всеми таящимися в ней опасностями и риском; но они же способнее мужчин различить, что – подлинное, а что – нет; они первыми понимают, если что-то неладно. Темой лекции был объявлен тибетский буддизм, но Турман говорил в основном об Америке.
– В настоящий момент Запад – лучшая отправная точка для того, чтобы достичь просветления. Никогда и нигде в мире человек не был так близок к нирване, как сейчас в Америке. Здесь хорошо понимают, что значит пустота, что такое «Ничто», ибо мы здесь не просто живем этой пустотой. Мы уже сами – ничто, наши взаимоотношения – ничто, мы и к остальным относимся как к пустому месту. «Хеллоу, Джим, хай, Джон!» Согласен, здороваемся мы приветливо, просто дальше некуда, да вот беда: нам нет никакого дела друг до друга – можно подумать, мы видимся в первый и последний раз. Если бы мы только знали, что на самом деле мы всегда были вместе… и что нам суждено оставаться вместе всегда, целую вечность!
Мне нравилась его ирония.
– Кто из вас что-нибудь знает о буддизме? – спросил он у слушателей. Многие подняли руку.
– А у кого из вас есть опыт пребывания вне собственного тела, ухода «туда», за грань? Случалось ли вам отрешаться от себя и испытывать потом шок при возвращении?
Красивый юноша, сопровождавший медноволосую даму много старше себя – видно было, что они любовники, – встал и рассказал невероятную историю из своей жизни. Молодой человек был из тех, кому удалось совершить «путешествие в астрал». Его пожилая подруга, слушая, так расчувствовалась, что в конце чуть не задушила его в объятиях.
– Нет, нет, я не об этом, – сказал Турман. – В том, о чем я спросил, нет ничего сверхъестественного. У вас всех есть опыт пребывания вне своего тела. И вы проделываете это каждый вечер, когда засыпаете.
Он заметил, что и смерть в некотором роде нечто подобное – разновидность сна, а не уход сознания, как привыкли полагать на Западе: «Йама, демон с бычьей головой, приходит нанести нам удар дубиной и утащить тело. Но мы и наше тело – не одно и то же, хотя мы настолько отождествляем себя с ним, что тратим уйму времени на то, чтобы содержать его в форме, „чинить“ его и „полировать“. На нашу плоть уходят буквально целые состояния, хотя мы знаем, что рано или поздно она все равно истлеет и будет удобрять землю…» Публика слушала, затаив дыхание.
– Но мы ведь, как-никак, американцы, – продолжал Турман, – и погоня за счастьем не только право, гарантированное нам Конституцией, но еще и наше излюбленное национальное занятие. И прекрасно. Потому что даже привалившее счастье может заставить задуматься: тот, кто выигрывает миллионы в лотерею, часто остается без друзей. Почему?
Смысл всей этой беседы заключался в том, что жизнь – возможность познать самих себя, что общество, в котором мы живем, безумно, ибо в силу своего махрового материализма отрицает тот факт, что мы – плод многих предыдущих жизней.
– Посмотрите на мою челюсть: это тоже результат многих-многих предыдущих жизней, полных терпимости, сочувствия, самоконтроля, которые изменили мою изначальную челюсть. Да-да, ведь когда-то эта челюсть была с большими крепкими клыками – цены им не было, когда случалось защищаться или нападать. Эх, где они сейчас, мои клыки…
Партер улыбался; мне казалось, что какое-то зерно новизны упало в землю и может дать всходы. Это было как особый голос на фоне ежедневных долбящих ритмов без мелодий.
После беседы с Турманом я вышел на улицу с приятным ощущением легкости. Как раз перед этим один мой хороший друг, на которого одновременно свалилось две беды – крупные неприятности на работе и разлад в семье, написал мне, что впервые в жизни подумывает о самоубийстве. Сейчас я наконец нашел слова для ответа: собственные наши оценки всего, что с нами случается, абсолютно условны. Это просто подручные средства, при помощи которых мы пытаемся упорядочить свое существование и одновременно себе его портим. Наша жизнь, если присмотреться хорошенько, совершенно от них не зависит. Успех или провал сегодня – всего лишь условности мимолетного отрезка жизни. То, что сейчас представляется невыносимым, через десять лет покажется пустяком. Возможно, мы даже забудем об этом. Почему же не попытаться взглянуть на сегодняшний ужас будущими глазами – теми, которые у нас будут через десять лет? Я написал все это, и мне стало легче на душе, хотя сам я вряд ли смог бы утешиться подобным образом. Десять лет? Ну-ну…
Лекция Турмана была как порыв свежего ветра: нестандартные идеи, хитроумные подковыки. Уж такой он, Нью-Йорк: тут – пустота, там – ее противоположность. Это общество пребывает в вечной погоне за счастьем, которую Турман высмеял как бесцельную, поскольку счастье не может быть «абсолютным», таким, как нам хочется («то, что я ощущаю, не может быть абсолютным, и то, что кажется мне абсолютным, может быть только относительным»). И тем не менее, здесь можно встретить немало людей, отвергающих пошлую материальность повседневной жизни, стремящихся к чему-то другому; они пытаются нащупать «другие пути», они по-своему «сопротивляются».
Мне не потребовалось много времени, чтобы обнаружить один из основных центров такого «сопротивления», я нашел его по запаху. Однажды утром я прогуливался на Спринг Стрит, распахнулась какая-то железная дверь, и оттуда вышла девушка в волне знакомых благовоний. Так я набрел на Нью-Йоркский Открытый центр – нечто среднее между народным университетом, клубом и супермаркетом альтернативных товаров. На стендах висели афиши с подробными описаниями различных курсов, которые здесь проводились, от трав до диетологии, от рефлексологии до разнообразных видов йоги, а также различных видов лечения с помощью альтернативной медицины. В книжном магазине, откуда лились ароматы и «медитативная музыка», было много литературы «нью-эйдж», компакт-дисков и «альтернативного материала». У аудиторий мельтешила обычная публика, «другие». Снова в большинстве женщины – толстые спокойные девушки; дамы средних лет, явно благополучные, но «духовные». Атмосфера была расслабленная, приятная.
Я подошел к стойке, где велась запись, чтобы расспросить обо всем поподробнее, но не успел и рта раскрыть, как девушка-дежурная посмотрела на меня и с широкой улыбкой протянула:
– Ва-а-ау…
– В каком это смысле? – не понял я.
– Да вот смотрю, аура у тебя классная…
– В самом деле?
– Ну да. Ты знаешь, что у тебя сияние вокруг всего тела? Везет же человеку!
Тут вмешался худой и унылый парень, стоявший рядом и слышавший весь разговор:
– Да, улыбка у тебя, правда, классная, и сияние есть.
Видимо, у них был такой прием – встречать так всех, кто может записаться и заплатить за какой-нибудь курс. Но мне показалось, что оно и впрямь у меня есть, это сияние. Я записался на курс изучения карт Таро. Ходил я на занятия два раза в неделю в течение двух месяцев. Преподавательница была из итальянцев, большая умница. «Слушатели» – преимущественно женщины. Еще ходил один странный субъект – он являлся на занятия одетый как банковский служащий или адвокат, но под обычной униформой скрывалась его «вторая кожа»: белый спортивный костюм. Перед уроком он уходил в уголок и снимал брюки, пиджак, рубашку и галстук, как будто сбрасывал защитную маскировку. Так что в этой тайной общине искателей «чего-то другого» были не только потомки хиппи, свободные девушки или разведенные дамы в поисках нового объекта; здесь попадались и люди совершенно неожиданные.
Перед операцией мне нужно было встретиться со своим будущим анестезиологом. Отвечая на обычные вопросы о моих прежних операциях и возможной аллергии на лекарственные препараты, я заметил, что он разглядывает мои часы.
– Так вы буддист? – спросил он меня.
– Нет, а вы?
– И я нет, – сказал он.
Затем немного помолчал и доверительно добавил:
– Я – суфий. Кашмирский суфий.
Господи, Кашмир! Одно из самых красивых мест на свете… Я провел там не одну неделю, наблюдая за грязной войной, которая губит этот край, зажатый между Индией и Пакистаном. Я побывал на дымящихся развалинах одной из самых прекрасных в мире мечетей – когда-то этот храм, целиком построенный из дерева, посещали суфии, мусульманские мистики, находящиеся под влиянием индуизма и буддизма. Но сам я в Кашмире так ни одного суфия и не встретил. Может, кто и остался, но боится признаваться, ведь суфиев всегда преследовали ортодоксальные мусульмане, считая их еретиками. И вот вам, пожалуйста, в Нью-Йорке мой анестезиолог – суфий и горд этим.
Он стоял в белом халате, как и полагается обычному врачу. Я попытался представить его себе в длинной шерстяной хламиде («суф» по-арабски означает шерсть). Вот он, вскинув руки, кружится, кружится, кружится в неистовой пляске дервиша (суфии полагают, что головокружение помогает впасть в состояние экстаза и установить прямой контакт с Божественным началом). Я понимал его: одинокого в этом материальном, заземленном обществе, в котором он был чужаком, его потянуло к чему-то более высокому, к цели, которая не заключалась бы только в выживании, и он нашел ответ в суфийском принципе «быть в мире, не являясь частью этого мира».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Дистанция, возникающая между здоровыми и больными, проверяет на прочность отношения между людьми. Болезнь нарушает прежний порядок, но при этом создает свой, новый, и больной входит в другой мир, где логика здоровых, логика внешнего мира становится бессмысленной, нелепой, иногда даже обидной.
Я понял это, когда однажды, ожидая осмотра, увидел, как к нам, больным – изможденным, желтым и, как один, в неизменных спортивных костюмах и беретах, с именем, фамилией и номером истории болезни на пластиковом браслете – подошел красивый элегантный мужчина, хорошо одетый, загорелый, в темных очках – видимо, он пришел к кому-то. Это было как соринка в глазу, удар по самолюбию. «Прочь, прочь отсюда!» – твердил я про себя.
Одно из положительных последствий твоей болезни – это отказ от некоторых желаний, бессознательная убежденность в том, что тебе ни к чему покупать еще одну пару обуви или идти на аукцион ковров. Кто здоров, не может понять больного, и это правильно. Больной человек, каким бы ни было его поведение перед лицом болезни, пребывает в определенном трансе, порожденном не только слабостью, но и неким спокойствием, непостижимым для здорового. Здоровый даже принимает это за капитуляцию и считает своим долгом помочь больному устоять. Но у болезни – своя логика, вероятно, она в том, чтобы психологически подготовить больного к возможному уходу.
Анджела приехала из внешнего мира и попала в мирок, где все для нее было странным и неузнаваемым, начиная с меня самого. Она рассталась со мной, одетым в белое, длинноволосым, усатым; теперь же в аэропорту ее встречал некий лысый субъект, весь в черном, в ермолке на гладкой багровой голове. Я уже принадлежал к другому племени.
Между больными быстро возникает своеобразное братство. «Я» из внешнего мира, желающее самоутвердиться, отстоять себя, в больнице скромнеет. Стоит переступить порог, ощутить струю теплого воздуха, которая отделяет тебя от холодного мира «других», тех, кто снаружи, – и уже нет нужды вспоминать, кто ты, или, вернее, кем ты был, чем занимаешься или занимался. Болезнь – великий уравнитель. Однажды мой сын Фолько сказал: «Когда мне чего-нибудь не хватает, я думаю об Индии. Там всем чего-нибудь не хватает – кому еды, у кого-то нет руки, у кого-то носа. Так что мое „не хватает“ и в сравнение со всем этим не идет». Я ощущал то же самое в Онкологическом центре. Каждый этаж больницы был отведен под особый вид рака. Самое душераздирающее впечатление оставлял этаж, на котором находились дети. Мне повезло: я уже прожил жизнь, а они не успели. Но, возможно, это было не совсем так, и то, что я видел, было лишь результатом прежних жизней, следствием кармы, накопленной в прежних воплощениях. Когда я видел эти детские тела, изможденные, почти прозрачные, иногда уже непохожие на человеческие, мне казалось, что индуизм – единственная из всех религий, предложившая наиболее утешительное объяснение этой чудовищной несправедливости.
В холлах разных отделений я смотрел на других пациентов, пытаясь разгадать их истории. Я узнавал тех, кто пришел сюда впервые, – они еще были привязаны к внешнему миру и вели себя так, будто оказались здесь по ошибке; тех, кто находился в самом начале химиотерапии, – они еще были напуганы – и тех, кто уже свыкся с происшедшими изменениями. Мне казалось, что я интуитивно ощущаю, кто из них сдался, а кто еще выкарабкается.
Но что же именно, пусть и различными путями, собрало нас тут с одной и той же болезнью? Было ли у всех нас что-то общее?
Однажды я сидел рядом с человеком лет пятидесяти, высоким, невероятно худым, желтым и совсем лысым. Он поглядывал на меня, и я чувствовал, что ему хочется заговорить. Наконец на неуверенном английском с сильнейшим русским акцентом он сказал, указывая на мои часы:
– Они из России. Вы тоже беженец?
– В каком-то смысле, да… А часы – они действительно сделаны в Советском Союзе в 1991 году, это одна из вещей, выпущенных к двухсотпятидесятой годовщине обращения бурятов в буддизм. Я купил их за пять долларов у одного монгола на границе с Китаем, – ответил я, снимая часы с запястья, чтобы показать надпись, сделанную кириллицей.
Часы были простенькие, не автоматические, из тех, что нужно заводить каждое утро или перед сном. Внимание привлекает то, что такие часы не увидишь в рекламном ролике, они не из тех, что стоят миллионы, их не носят полярники или Джеймс Бонд в последней серии. В центре белого циферблата – медитирующий Будда в оранжевой тунике. Даже Далай-лама во время нашей встречи в Дхарамсале не мог отвести от них глаз, и, зная, что его любимое занятие – чинить часы, я сказал ему: «Ваше Святейшество, они отлично ходят!», на что он рассмеялся своим чудесным, неподражаемым смехом.
В разговор вмешалась жена моего соседа – пышущая здоровьем, назойливая и развязная. Изъясняясь на куда более бойком, чем у мужа, английском, она вклинилась в нашу беседу.
– Вы евреи? – спросил я.
– Я – да, – с гордостью отвечала она. – Он-то у меня русский, но в Узбекистане сказали, что русским нечего там оставаться, мол, не их это страна, и благодаря тому, что я еврейка, нам обоим удалось приехать в Америку беженцами, и ему тоже.
«Он» – у него красивые глаза, хороший взгляд – мягкий, добрый, но было видно, что он страдает, пока она громогласно, во всеуслышание рассказывает их историю. В Узбекистане «он» был инженером, работал на золотых приисках, но в Нью-Йорке ему удалось устроиться только ночным сторожем в магазине.
– Это ничего, ничего, – говорит он.
– Так и должно быть, – вставляет она. – Раз ты беженец, рассчитывать не на что, надо начинать с низов – таксистом, швейцаром, ночным сторожем.
Он улыбается и повторяет:
– Ничего, ничего. Ночной сторож – это ничего. Проработав восемь месяцев, он внезапно заболел. Рак легких.
– Это от стресса, – говорит жена.
– Ничего, ничего. Стресс – это ничего, – повторяет он.
Ну конечно же, стресс! Стресс от такой жены, от того, что он, русский, живет в чужой стране, не понимая языка, не зная обычаев, в стране, где все его знания ни к чему. «Стресс. Стресс», – повторяет он. У него уже удалили одно легкое, а сейчас болезнь перекинулась на второе. Они с женой убеждены, что я тоже беженец, но не спрашивают, откуда и по какой причине. «Здесь, в Америке, мы все такие, – говорит женщина. – Все беженцы».
Что ж, она права. Среди ожидающих в холле было много новых иммигрантов: китайцев, вьетнамцев; много было и русских из бывшего Советского Союза. Может, рак и впрямь связан со стрессом, с переменой места жительства, с отсутствием покоя. Для этого человека все действительно было так, ему было одиноко. Америке нечего было предложить ему, и единственные слова, которые он повторял, пока жена рассказывала всякие истории, были все те же: «Ничего, ничего. Ночной сторож. Стресс».
Когда я выходил из больницы, меня тоже тяготила пустота, которая, казалось, меня окружала. Я забирался в такси, и, как только включался счетчик, звучал ненавистный голос знаменитой актрисы.
– Bay!.. У кошки девять жизней, но у тебя, к сожалению, только одна…
Положим, мне она могла бы об этом и не напоминать.
– … Поэтому будь молодцом и пристегнись!..
Еще никогда в жизни я не делал этого с такой неохотой.
Нью-Йорк – странное место. С одной стороны, в нем нет ничего, полная пустота, с другой стороны – есть все, что угодно. Каждый день, если присмотреться, происходило что-то интересное. Случайно я прочитал, что Роберт Турман, преподаватель Колумбийского университета, специалист по восточным религиям, частый гость в Индии и вдобавок отец знаменитой голливудской актрисы, которую не зря зовут «Ума» (так звали возлюбленную Шивы), выступит с лекцией в одном из «альтернативных» центров в Боуэри.
Зал был полон, причем женщин было больше. Они всегда готовы соблазниться новизной со всеми таящимися в ней опасностями и риском; но они же способнее мужчин различить, что – подлинное, а что – нет; они первыми понимают, если что-то неладно. Темой лекции был объявлен тибетский буддизм, но Турман говорил в основном об Америке.
– В настоящий момент Запад – лучшая отправная точка для того, чтобы достичь просветления. Никогда и нигде в мире человек не был так близок к нирване, как сейчас в Америке. Здесь хорошо понимают, что значит пустота, что такое «Ничто», ибо мы здесь не просто живем этой пустотой. Мы уже сами – ничто, наши взаимоотношения – ничто, мы и к остальным относимся как к пустому месту. «Хеллоу, Джим, хай, Джон!» Согласен, здороваемся мы приветливо, просто дальше некуда, да вот беда: нам нет никакого дела друг до друга – можно подумать, мы видимся в первый и последний раз. Если бы мы только знали, что на самом деле мы всегда были вместе… и что нам суждено оставаться вместе всегда, целую вечность!
Мне нравилась его ирония.
– Кто из вас что-нибудь знает о буддизме? – спросил он у слушателей. Многие подняли руку.
– А у кого из вас есть опыт пребывания вне собственного тела, ухода «туда», за грань? Случалось ли вам отрешаться от себя и испытывать потом шок при возвращении?
Красивый юноша, сопровождавший медноволосую даму много старше себя – видно было, что они любовники, – встал и рассказал невероятную историю из своей жизни. Молодой человек был из тех, кому удалось совершить «путешествие в астрал». Его пожилая подруга, слушая, так расчувствовалась, что в конце чуть не задушила его в объятиях.
– Нет, нет, я не об этом, – сказал Турман. – В том, о чем я спросил, нет ничего сверхъестественного. У вас всех есть опыт пребывания вне своего тела. И вы проделываете это каждый вечер, когда засыпаете.
Он заметил, что и смерть в некотором роде нечто подобное – разновидность сна, а не уход сознания, как привыкли полагать на Западе: «Йама, демон с бычьей головой, приходит нанести нам удар дубиной и утащить тело. Но мы и наше тело – не одно и то же, хотя мы настолько отождествляем себя с ним, что тратим уйму времени на то, чтобы содержать его в форме, „чинить“ его и „полировать“. На нашу плоть уходят буквально целые состояния, хотя мы знаем, что рано или поздно она все равно истлеет и будет удобрять землю…» Публика слушала, затаив дыхание.
– Но мы ведь, как-никак, американцы, – продолжал Турман, – и погоня за счастьем не только право, гарантированное нам Конституцией, но еще и наше излюбленное национальное занятие. И прекрасно. Потому что даже привалившее счастье может заставить задуматься: тот, кто выигрывает миллионы в лотерею, часто остается без друзей. Почему?
Смысл всей этой беседы заключался в том, что жизнь – возможность познать самих себя, что общество, в котором мы живем, безумно, ибо в силу своего махрового материализма отрицает тот факт, что мы – плод многих предыдущих жизней.
– Посмотрите на мою челюсть: это тоже результат многих-многих предыдущих жизней, полных терпимости, сочувствия, самоконтроля, которые изменили мою изначальную челюсть. Да-да, ведь когда-то эта челюсть была с большими крепкими клыками – цены им не было, когда случалось защищаться или нападать. Эх, где они сейчас, мои клыки…
Партер улыбался; мне казалось, что какое-то зерно новизны упало в землю и может дать всходы. Это было как особый голос на фоне ежедневных долбящих ритмов без мелодий.
После беседы с Турманом я вышел на улицу с приятным ощущением легкости. Как раз перед этим один мой хороший друг, на которого одновременно свалилось две беды – крупные неприятности на работе и разлад в семье, написал мне, что впервые в жизни подумывает о самоубийстве. Сейчас я наконец нашел слова для ответа: собственные наши оценки всего, что с нами случается, абсолютно условны. Это просто подручные средства, при помощи которых мы пытаемся упорядочить свое существование и одновременно себе его портим. Наша жизнь, если присмотреться хорошенько, совершенно от них не зависит. Успех или провал сегодня – всего лишь условности мимолетного отрезка жизни. То, что сейчас представляется невыносимым, через десять лет покажется пустяком. Возможно, мы даже забудем об этом. Почему же не попытаться взглянуть на сегодняшний ужас будущими глазами – теми, которые у нас будут через десять лет? Я написал все это, и мне стало легче на душе, хотя сам я вряд ли смог бы утешиться подобным образом. Десять лет? Ну-ну…
Лекция Турмана была как порыв свежего ветра: нестандартные идеи, хитроумные подковыки. Уж такой он, Нью-Йорк: тут – пустота, там – ее противоположность. Это общество пребывает в вечной погоне за счастьем, которую Турман высмеял как бесцельную, поскольку счастье не может быть «абсолютным», таким, как нам хочется («то, что я ощущаю, не может быть абсолютным, и то, что кажется мне абсолютным, может быть только относительным»). И тем не менее, здесь можно встретить немало людей, отвергающих пошлую материальность повседневной жизни, стремящихся к чему-то другому; они пытаются нащупать «другие пути», они по-своему «сопротивляются».
Мне не потребовалось много времени, чтобы обнаружить один из основных центров такого «сопротивления», я нашел его по запаху. Однажды утром я прогуливался на Спринг Стрит, распахнулась какая-то железная дверь, и оттуда вышла девушка в волне знакомых благовоний. Так я набрел на Нью-Йоркский Открытый центр – нечто среднее между народным университетом, клубом и супермаркетом альтернативных товаров. На стендах висели афиши с подробными описаниями различных курсов, которые здесь проводились, от трав до диетологии, от рефлексологии до разнообразных видов йоги, а также различных видов лечения с помощью альтернативной медицины. В книжном магазине, откуда лились ароматы и «медитативная музыка», было много литературы «нью-эйдж», компакт-дисков и «альтернативного материала». У аудиторий мельтешила обычная публика, «другие». Снова в большинстве женщины – толстые спокойные девушки; дамы средних лет, явно благополучные, но «духовные». Атмосфера была расслабленная, приятная.
Я подошел к стойке, где велась запись, чтобы расспросить обо всем поподробнее, но не успел и рта раскрыть, как девушка-дежурная посмотрела на меня и с широкой улыбкой протянула:
– Ва-а-ау…
– В каком это смысле? – не понял я.
– Да вот смотрю, аура у тебя классная…
– В самом деле?
– Ну да. Ты знаешь, что у тебя сияние вокруг всего тела? Везет же человеку!
Тут вмешался худой и унылый парень, стоявший рядом и слышавший весь разговор:
– Да, улыбка у тебя, правда, классная, и сияние есть.
Видимо, у них был такой прием – встречать так всех, кто может записаться и заплатить за какой-нибудь курс. Но мне показалось, что оно и впрямь у меня есть, это сияние. Я записался на курс изучения карт Таро. Ходил я на занятия два раза в неделю в течение двух месяцев. Преподавательница была из итальянцев, большая умница. «Слушатели» – преимущественно женщины. Еще ходил один странный субъект – он являлся на занятия одетый как банковский служащий или адвокат, но под обычной униформой скрывалась его «вторая кожа»: белый спортивный костюм. Перед уроком он уходил в уголок и снимал брюки, пиджак, рубашку и галстук, как будто сбрасывал защитную маскировку. Так что в этой тайной общине искателей «чего-то другого» были не только потомки хиппи, свободные девушки или разведенные дамы в поисках нового объекта; здесь попадались и люди совершенно неожиданные.
Перед операцией мне нужно было встретиться со своим будущим анестезиологом. Отвечая на обычные вопросы о моих прежних операциях и возможной аллергии на лекарственные препараты, я заметил, что он разглядывает мои часы.
– Так вы буддист? – спросил он меня.
– Нет, а вы?
– И я нет, – сказал он.
Затем немного помолчал и доверительно добавил:
– Я – суфий. Кашмирский суфий.
Господи, Кашмир! Одно из самых красивых мест на свете… Я провел там не одну неделю, наблюдая за грязной войной, которая губит этот край, зажатый между Индией и Пакистаном. Я побывал на дымящихся развалинах одной из самых прекрасных в мире мечетей – когда-то этот храм, целиком построенный из дерева, посещали суфии, мусульманские мистики, находящиеся под влиянием индуизма и буддизма. Но сам я в Кашмире так ни одного суфия и не встретил. Может, кто и остался, но боится признаваться, ведь суфиев всегда преследовали ортодоксальные мусульмане, считая их еретиками. И вот вам, пожалуйста, в Нью-Йорке мой анестезиолог – суфий и горд этим.
Он стоял в белом халате, как и полагается обычному врачу. Я попытался представить его себе в длинной шерстяной хламиде («суф» по-арабски означает шерсть). Вот он, вскинув руки, кружится, кружится, кружится в неистовой пляске дервиша (суфии полагают, что головокружение помогает впасть в состояние экстаза и установить прямой контакт с Божественным началом). Я понимал его: одинокого в этом материальном, заземленном обществе, в котором он был чужаком, его потянуло к чему-то более высокому, к цели, которая не заключалась бы только в выживании, и он нашел ответ в суфийском принципе «быть в мире, не являясь частью этого мира».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71