Теперь она вела новую войну. При помощи более утонченной, менее заметной и потому более эффективной агрессии она пыталась навязать всему миру вместе со своими товарами собственные ценности, собственную правду, собственные представления о добре и справедливости, о прогрессе и… терроризме.
Иногда, видя, как из огромных известных зданий на Пятой авеню или Уолл-стрит выходят элегантные господа с маленькими чемоданчиками из дорогой кожи, я знал, что это опасные люди, которых лучше избегать. В этих чемоданчиках было много разных планов, закамуфлированных под «проекты развития». Тут и плотины, зачастую вовсе ненужные, и заводы, отравляющие все вокруг, и опасные атомные станции, и новые вредоносные телепрограммы, специально для других стран, способные причинить больше вреда, чем бомба. Так кто же после этого настоящие террористы?
Когда улицы начинали оживать по утрам, Нью-Йорк терял в моих глазах свой магический ореол; иногда он казался мне чудовищным скоплением людей, потерявших надежду, каждый из которых гнался за любым проблеском безрадостного богатства или убогого счастья.
В восемь часов Пятая авеню, к югу от Сентрал Парка, в шаге от моего дома, заполнялась людьми. Волны запахов аэропорта, резкие духи женщин, бегущих мимо с непременным завтраком в бумажном пакете, чтобы нырнуть в один из небоскребов. Что за начало дня! Я вспоминал флорентийцев, которые, войдя в бар «Петрарка», что на Порта Романа, заказывают не какой-то безликий «кофе». Нет, им подавай «альто» или «маккиато», в стакане или в чашке, «кремовый капуччино, но без пенки», или вот такое – «сердце кофе в стекле»; там предупредительный молодой Франческо живо интересуется вкусами и предпочтениями каждого. Да что там говорить, ведь кофе в Нью-Йорке – это кисловатое обжигающее пойло в накрытом картонном стаканчике, которое потягивают через соломинку прямо на ходу.
Уличная толпа в этот час в основном состояла из молодых людей – красивых, крепких: это была новая раса, выросшая в спортзалах и вскормленная продуктами из магазинов здорового питания. Попадались и мужчины постарше – казалось, что некоторых я уже встречал когда-то во Вьетнаме. Там они были офицерами морской пехоты, а теперь шагали подтянутые, прямые в новой униформе – костюмах бизнесменов. В сущности они так и остались офицерами все той же империи, упорно стремящимися превратить остальной мир в часть их глобальной деревни.
Когда я был в Нью-Йорке, город еще не был потрясен кошмаром 11 сентября и башни-близнецы высились, стройные, гордые, над Даунтауном, но и тогда Америка уже была не в ладах сама с собой и с остальным миром. Более полувека подряд американцы, хотя им никогда не приходилось сражаться дома, чувствовали себя как на войне, а зачастую это и была война. Менялись только противники – сначала коммунизм, Мао, партизаны в Азии и революционеры в Латинской Америке; потом Саддам Хусейн, а теперь вот Усама бен Ладен и исламский фундаментализм. Мира не было никогда. Американцы так и живут – с копьем наперевес. Богатые, могущественные, но обеспокоенные и вечно неудовлетворенные.
Однажды я наткнулся в «Нью-Йорк таймс» на заметку об исследовании, проведенном Лондонской экономической школой; темой исследования было счастье. Результаты получились любопытные: одна из самых бедных стран мира, Бангладеш, оказалась самой счастливой. Индия оказалась на пятом месте. А Соединенные Штаты – на сорок шестом!
Иногда возникало впечатление, что нас, тех, кто любовался красотой Нью-Йорка, было на самом деле совсем немного, кроме меня, которому приходилось столько ходить пешком, и нескольких нищих, готовых противостоять ветру. Все, кого я видел, казалось, были нацелены только на выживание; главным для них было не дать себя раздавить ничему и никому. Война, вечная война – неважно с кем.
Одна из таких войн казалась мне, прожившему двадцать пять лет в Азии, особенно непривычной – это была война между полами. Причем боевые действия здесь велись одной стороной – женщинами против мужчин. Сидя под большим деревом в Сентрал Парке, я наблюдал за этими воительницами. Они шли крепкие, упорные, уверенные в себе, запрограммированные, как роботы. Сначала – утренняя пробежка. Взмокшие, в вызывающе облегающих спортивных костюмах, с волосами, собранными в пучок. Позже путь на работу: офисная униформа – деловой черный костюм, черные туфли, черная сумка с ноутбуком, волосы распущенные, еще влажные после душа. Красивые и ледяные, излучающие высокомерие и презрение к окружающим. Все то, что мое поколение считало «женственным», куда-то исчезло, сметено этим новым, вывихнутым представлением о том, что необходимо уничтожить различия, сделать всех одинаковыми и превратить женщин в уродливые копии мужчин.
Фолько, мой сын, – он тоже вырос в Азии – рассказывал, как через несколько дней после приезда на учебу в Нью-Йорк он попытался открыть дверь в аудиторию, чтобы пропустить вперед свою однокурсницу, а та осадила его со словами: «Эй, ты что же, воображаешь, что я сама не могу открыть эту…ную дверь?» Он подумал, что эта девушка – исключение, но ошибся, это было правило. И чем мускулистее и высокомернее женщины, тем более запуганными и неуверенными становятся мужчины. Если они нужны для зачатия ребенка, их используют по назначению, а потом, когда дело сделано, «производителя» отправляют обратно. И что же в итоге? А в итоге, по-моему, все несчастны. Сидя под деревом или глядя в окно, я наблюдал за картинами, которые мне казались вторым актом той же пьесы: обилие одиноких женщин, сорокалетних, пятидесятилетних, часто с сигаретой в зубах, собаками на поводке – возможно, названными в честь отсутствующего в их жизни мужчины. «Билли, ко мне». «Нет, Билли, не переходи дорогу сам». «Билли, пошевеливайся, идем домой». Это были те же самые женщины, которые сколько-то лет тому назад бегали по утрам, чтобы сохранить фигуру. Теперь они уже немолоды; юность была потрачена на мечту о воинствующей свободе. И вот все это обернулось одиночеством, легким нервным тиком, многочисленными морщинами и, как минимум, насколько я мог наблюдать, тяжелой меланхолией. Я часто вспоминал индийских женщин, еще таких женственных, таких уверенных в себе – но совсем по-другому. В сорок или пятьдесят они становятся еще изящнее и чувственнее, чем в двадцать. Не атлетически сложенные, а естественно прекрасные. Вот уж действительно, обратная сторона луны. И кроме того, индийские женщины, как и европейские женщины из поколения моей матери, никогда не бывают одиноки: они всегда часть семьи, группы и никогда не оставлены на произвол судьбы.
Глядя в окно, я часто бывал свидетелем радикальной перемены места обитания: вот девушка приехала откуда-то покорять Нью-Йорк, волоча за собой сумку, в которой умещается вся ее жизнь. Я представлял себе, как она из газетных объявлений ищет жилье, спортзал для аэробики, работу за компьютером. А вот она идет на ланч, стоит в салат-баре, орудуя пластмассовой вилкой. А вечером – курс кундалини-йоги, которая, как ей обещают, пробудит всю ее сексуальную энергию для того акта, который когда-то мог стать чем-то божественно прекрасным, а сейчас, в лучшем случае, превратился в своего рода спортивное соревнование: Джон побеждает Боба со счетом 4:2.
В итоге и эту девушку, летящую, как ночная бабочка, на огни Нью-Йорка, поглотит большая человеческая топка, постоянно подпитывающая жизненной энергией этот странный город. Через десять-двадцать лет, возможно, она станет одной из тех печальных женщин, за которыми я наблюдал, – молчаливых, запуганных, без друзей, без родных, ожидающих в кресле Онкологического центра, чтобы их прооперировали или сообщили результаты какого-нибудь тревожного анализа.
Видимо, когда живешь один, утрачиваешь чувство меры. Постоянное молчание компенсируется остротой слуха. Я улавливал обрывки разговоров, реплики, которые потом звучали у меня в ушах часами. Казалось, люди только и говорят о деньгах, проблемах, конфликтах. Мне постоянно казалось, что все эти люди ссорятся; их речь была заряжена напряжением, агрессивностью.
«Он отвратителен, просто отвратителен. Он прямо как ребенок», – говорит женщина, наверное, о своем муже. Это ж надо, я и не знал, что дети отвратительны. Однажды я вернулся домой, а в голове у меня навязчиво звучало слово «свирепый»: я слышал его от трех разных людей, в разных разговорах. Самый симпатичный случай произошел однажды утром, когда я услышал, как один из садовников в Сентрал Парке говорит: «И ради Бога, береги бэби». Этим «бэби» оказался песик на поводке.
На первый взгляд в американцах есть что-то подкупающее, душевное. В аэропорту чиновник иммиграционной службы, проверявший мой паспорт и заполненный бланк, спросил цель приезда. «Лечиться от рака», – ответил я. Он взглянул на меня с симпатией. «Удачи вам», – сказал он с теплой улыбкой и проштамповал мне паспорт обычной трехмесячной визой.
Однако вскоре становится понятно, что эта непосредственность, этот дружелюбный, почти семейный стиль общения – просто дело техники, что-то вроде трюка, который известен каждому американцу и который уже никого не удивляет. В действительности же любые взаимоотношения – источник подозрений, и жизнь – это непрестанное возведение оборонительных сооружений, попытка защититься от кого-то или чего-то. В больших магазинах на каждый продающийся пустяк прицеплено электронное устройство, которое, если его не дезактивировать на кассе, приводит в действие систему тревоги на выходе. Книжные магазины, магазины дисков и одежды постоянно находятся под контролем охранников в штатском, которые прохаживаются в радионаушниках, как телохранители президента. Всякая сделка тщательно перепроверяется, потому что есть подозрение, что любой посетитель – аферист и кредитная карточка, которой он расплачивается, ворованная. Попадались магазины, в которые я входил, чтобы немедленно уйти, так как меня просили сдать на хранение мою скромную индийскую матерчатую сумку, они, видимо, полагали, что я замыслил тайком набить ее ворованным товаром.
Общество, члены которого испытывают столь глубокое недоверие друг к другу, где не существует сознания общих ценностей – причем не столько записанных на бумаге, сколько прочувствованных, – должно постоянно обращаться к законам и судьям, чтобы урегулировать свои разнообразные взаимоотношения. Так и происходит в Америке: все социальные связи, даже самые близкие, чреваты судебным разбирательством. Угроза постоянна, и адвокаты превратились в ходячий кошмар, угрожающий любым человеческим отношениям – дружбе, любви, сотрудничеству, доверию. Новый, очень американский способ заработать неплохие деньги – это обвинить крупную фирму в расовой дискриминации, собственного босса – в сексуальных домогательствах, собственного любовника – в изнасиловании, собственного врача – в халатности.
В больнице перед каждым осмотром я должен был подписывать листы, которые снимали с врачей ответственность на тот случай, если со мной вдруг приключится несчастье. Перед эндоскопией, например, мне пришлось посмотреть видеофильм, в котором, помимо всего прочего, мне объясняли, какой процент риска не проснуться после наркоза. «Вам понятно, не так ли? Подпишите здесь, пожалуйста», – говорила, сознавая абсурдность происходящего, медсестра, итальянка по происхождению. Потом, чтобы помочь мне расслабиться, она пела «Volare», а тем временем первые капли волшебного снотворного снадобья баюкали меня. Мне было хорошо, я лежал на безукоризненно чистой постели, меня окружали опытные, компетентные люди, настоящие асы. Они тоже были продуктом этого общества, которое иногда приводило меня просто в бешенство, но которому мне пришлось довериться, чтобы выжить.
Не один я приехал в Америку в поисках спасения. Куда ни обернись, повсюду я находил попутчиков на этой дороге надежды. Портье в моем доме были иммигрантами: старший – из Санто-Доминго, молодой – из Косова. Газетчик на углу был пакистанцем, хозяин фруктовой лавки – корейцем; цветами торговал парень из Эквадора. Таксисты, которых я ловил, опаздывая в больницу, или в непогоду, когда был риск простудиться, пересекая Сентрал Парк, все без исключения были из новых иммигрантов. Достаточно было просто взглянуть на карточку с фотографией и именем водителя, которую полагается держать на виду. Многие из них были гаитянцами – они так радуются, когда сразу догадываешься, откуда они родом, – другие из Бангладеш. Попадались африканцы (тут было важно не спутать их с афроамериканцами – их это очень обижало) или русские евреи. Вот они-то и были, на мой взгляд, самыми интересными. У меня к ним своя слабость. Я встречался с ними еще в Средней Азии, в те дни, когда Советская империя разваливалась на куски, многие республики получали независимость и у местных евреев, к которым что прежде, что теперь относились, как к людям второго сорта, оставалась одна мечта – уехать в Израиль или Соединенные Штаты.
– Вы давно из России? – спросил я у одного из них.
– Не из России, из бывшего Советского Союза… Я из Молдавии, мы европейцы.
– Ну и как вам здесь живется? Нравится Америка?
Он глянул на меня в зеркало заднего вида, чтобы убедиться, что он не совершает оплошность:
– Америка? Америка – это ГУЛАГ, концлагерь, правда, с хорошей кормежкой. Сказать американцам, они обидятся, но что же я могу поделать: они американцы, да и я теперь тоже американец. Он пытался эмигрировать еще в 1979-м году, но только в 1991-м это удалось. Сейчас он живет в Бруклине, на Брайтон Бич. Прежде это был черный квартал, сейчас он переживает период бурного развития и жители – почти сплошь русские евреи со своими магазинами, ресторанами, синагогами.
В Советском Союзе, как он упорно продолжает называть эту страну, он был дельцом. «Я накупал мебели на двадцать тысяч рублей, а потом перепродавал и выручал пятьдесят тысяч; пару туфель за восемьдесят рублей я перепродавал за сто двадцать. Причем никаких налогов. Вот что было здорово в Советском Союзе – никаких налогов. То, что я делал, было опасным, и я всегда рисковал попасть за решетку, но мне везло. Там я был свободен, а тут все твердят, что я свободен, но никто не может быть свободным в Америке, даже президент. Они говорят, мол, тут любой свободен в финансовом отношении. Вранье! Здесь у меня выходных за год наберется максимум десять дней, но и все равно толком не отдохнешь, потому что, пока я в отъезде, почтовый ящик, знай себе, наполняется счетами, а мне платить…»
После распада Советского Союза в 1991-м более полумиллиона евреев приехали в Штаты, очень многие – в Нью-Йорк. В основном это были квалифицированные специалисты. В этом и секрет жизненной силы Америки, особенно Нью-Йорка – в нескончаемом приливе иммигрантов, готовых терпеть лишения, чтобы выбиться в люди. В тридцатых-сороковых годах приезжали немецкие и вообще европейские евреи, потом китайцы, корейцы, вьетнамцы; теперь снова китайцы и индийцы, и снова евреи – уже из бывшего Советского Союза.
Для огромной страны, чьи коренные жители – краснокожие – были методично ограблены и истреблены, иммиграция стала насущной потребностью, которая и породила столь многонациональное общество. Любопытно, что последствие настоящего геноцида пытаются сейчас представить как доблесть. Соединенные Штаты пропагандируют на основе своего специфического опыта миф об обществе будущего – глобализованном обществе, объединяющем расы и культуры, обществе-конгломерате, которое, постоянно обновляясь, станет гарантией жизненной силы и прогресса.
Правда в том, что не существует глобальных рецептов решения проблем различных народов. Самые лучшие решения – это всегда те, которые принимаются с учетом местных условий. То, что хорошо для Америки, не обязательно будет полезным за ее пределами, а то, что приносит вред в одном месте, может не повредить в другом. Это справедливо и для медицины. Если бы житель Нью-Йорка питался так же, как житель Ладакха, он скоро умер бы из-за огромного количества масла и абсолютного отсутствия фруктов и овощей, что типично для севера Индии. Тем не менее, в Ладакхе сердечные заболевания практически неизвестны, потому что люди живут на открытом воздухе, едят биологически чистую пищу и им незачем ходить в спортзал, чтобы поддерживать форму. Зарядка ладакхцев – это их длинные пешие переходы, их работа. Они не знают, что такое стресс, и отличаются большим душевным спокойствием. У них есть даже свой собственный способ бороться с болезнями! Например, одной женщине, заболевшей гепатитом, местный шаман «прописал» в качестве лечения активный секс, и через несколько дней ее состояние заметно улучшилось.
Никогда я еще не чувствовал себя настолько европейцем, как здесь, в Америке, со своими европейскими корнями и европейскими надеждами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Иногда, видя, как из огромных известных зданий на Пятой авеню или Уолл-стрит выходят элегантные господа с маленькими чемоданчиками из дорогой кожи, я знал, что это опасные люди, которых лучше избегать. В этих чемоданчиках было много разных планов, закамуфлированных под «проекты развития». Тут и плотины, зачастую вовсе ненужные, и заводы, отравляющие все вокруг, и опасные атомные станции, и новые вредоносные телепрограммы, специально для других стран, способные причинить больше вреда, чем бомба. Так кто же после этого настоящие террористы?
Когда улицы начинали оживать по утрам, Нью-Йорк терял в моих глазах свой магический ореол; иногда он казался мне чудовищным скоплением людей, потерявших надежду, каждый из которых гнался за любым проблеском безрадостного богатства или убогого счастья.
В восемь часов Пятая авеню, к югу от Сентрал Парка, в шаге от моего дома, заполнялась людьми. Волны запахов аэропорта, резкие духи женщин, бегущих мимо с непременным завтраком в бумажном пакете, чтобы нырнуть в один из небоскребов. Что за начало дня! Я вспоминал флорентийцев, которые, войдя в бар «Петрарка», что на Порта Романа, заказывают не какой-то безликий «кофе». Нет, им подавай «альто» или «маккиато», в стакане или в чашке, «кремовый капуччино, но без пенки», или вот такое – «сердце кофе в стекле»; там предупредительный молодой Франческо живо интересуется вкусами и предпочтениями каждого. Да что там говорить, ведь кофе в Нью-Йорке – это кисловатое обжигающее пойло в накрытом картонном стаканчике, которое потягивают через соломинку прямо на ходу.
Уличная толпа в этот час в основном состояла из молодых людей – красивых, крепких: это была новая раса, выросшая в спортзалах и вскормленная продуктами из магазинов здорового питания. Попадались и мужчины постарше – казалось, что некоторых я уже встречал когда-то во Вьетнаме. Там они были офицерами морской пехоты, а теперь шагали подтянутые, прямые в новой униформе – костюмах бизнесменов. В сущности они так и остались офицерами все той же империи, упорно стремящимися превратить остальной мир в часть их глобальной деревни.
Когда я был в Нью-Йорке, город еще не был потрясен кошмаром 11 сентября и башни-близнецы высились, стройные, гордые, над Даунтауном, но и тогда Америка уже была не в ладах сама с собой и с остальным миром. Более полувека подряд американцы, хотя им никогда не приходилось сражаться дома, чувствовали себя как на войне, а зачастую это и была война. Менялись только противники – сначала коммунизм, Мао, партизаны в Азии и революционеры в Латинской Америке; потом Саддам Хусейн, а теперь вот Усама бен Ладен и исламский фундаментализм. Мира не было никогда. Американцы так и живут – с копьем наперевес. Богатые, могущественные, но обеспокоенные и вечно неудовлетворенные.
Однажды я наткнулся в «Нью-Йорк таймс» на заметку об исследовании, проведенном Лондонской экономической школой; темой исследования было счастье. Результаты получились любопытные: одна из самых бедных стран мира, Бангладеш, оказалась самой счастливой. Индия оказалась на пятом месте. А Соединенные Штаты – на сорок шестом!
Иногда возникало впечатление, что нас, тех, кто любовался красотой Нью-Йорка, было на самом деле совсем немного, кроме меня, которому приходилось столько ходить пешком, и нескольких нищих, готовых противостоять ветру. Все, кого я видел, казалось, были нацелены только на выживание; главным для них было не дать себя раздавить ничему и никому. Война, вечная война – неважно с кем.
Одна из таких войн казалась мне, прожившему двадцать пять лет в Азии, особенно непривычной – это была война между полами. Причем боевые действия здесь велись одной стороной – женщинами против мужчин. Сидя под большим деревом в Сентрал Парке, я наблюдал за этими воительницами. Они шли крепкие, упорные, уверенные в себе, запрограммированные, как роботы. Сначала – утренняя пробежка. Взмокшие, в вызывающе облегающих спортивных костюмах, с волосами, собранными в пучок. Позже путь на работу: офисная униформа – деловой черный костюм, черные туфли, черная сумка с ноутбуком, волосы распущенные, еще влажные после душа. Красивые и ледяные, излучающие высокомерие и презрение к окружающим. Все то, что мое поколение считало «женственным», куда-то исчезло, сметено этим новым, вывихнутым представлением о том, что необходимо уничтожить различия, сделать всех одинаковыми и превратить женщин в уродливые копии мужчин.
Фолько, мой сын, – он тоже вырос в Азии – рассказывал, как через несколько дней после приезда на учебу в Нью-Йорк он попытался открыть дверь в аудиторию, чтобы пропустить вперед свою однокурсницу, а та осадила его со словами: «Эй, ты что же, воображаешь, что я сама не могу открыть эту…ную дверь?» Он подумал, что эта девушка – исключение, но ошибся, это было правило. И чем мускулистее и высокомернее женщины, тем более запуганными и неуверенными становятся мужчины. Если они нужны для зачатия ребенка, их используют по назначению, а потом, когда дело сделано, «производителя» отправляют обратно. И что же в итоге? А в итоге, по-моему, все несчастны. Сидя под деревом или глядя в окно, я наблюдал за картинами, которые мне казались вторым актом той же пьесы: обилие одиноких женщин, сорокалетних, пятидесятилетних, часто с сигаретой в зубах, собаками на поводке – возможно, названными в честь отсутствующего в их жизни мужчины. «Билли, ко мне». «Нет, Билли, не переходи дорогу сам». «Билли, пошевеливайся, идем домой». Это были те же самые женщины, которые сколько-то лет тому назад бегали по утрам, чтобы сохранить фигуру. Теперь они уже немолоды; юность была потрачена на мечту о воинствующей свободе. И вот все это обернулось одиночеством, легким нервным тиком, многочисленными морщинами и, как минимум, насколько я мог наблюдать, тяжелой меланхолией. Я часто вспоминал индийских женщин, еще таких женственных, таких уверенных в себе – но совсем по-другому. В сорок или пятьдесят они становятся еще изящнее и чувственнее, чем в двадцать. Не атлетически сложенные, а естественно прекрасные. Вот уж действительно, обратная сторона луны. И кроме того, индийские женщины, как и европейские женщины из поколения моей матери, никогда не бывают одиноки: они всегда часть семьи, группы и никогда не оставлены на произвол судьбы.
Глядя в окно, я часто бывал свидетелем радикальной перемены места обитания: вот девушка приехала откуда-то покорять Нью-Йорк, волоча за собой сумку, в которой умещается вся ее жизнь. Я представлял себе, как она из газетных объявлений ищет жилье, спортзал для аэробики, работу за компьютером. А вот она идет на ланч, стоит в салат-баре, орудуя пластмассовой вилкой. А вечером – курс кундалини-йоги, которая, как ей обещают, пробудит всю ее сексуальную энергию для того акта, который когда-то мог стать чем-то божественно прекрасным, а сейчас, в лучшем случае, превратился в своего рода спортивное соревнование: Джон побеждает Боба со счетом 4:2.
В итоге и эту девушку, летящую, как ночная бабочка, на огни Нью-Йорка, поглотит большая человеческая топка, постоянно подпитывающая жизненной энергией этот странный город. Через десять-двадцать лет, возможно, она станет одной из тех печальных женщин, за которыми я наблюдал, – молчаливых, запуганных, без друзей, без родных, ожидающих в кресле Онкологического центра, чтобы их прооперировали или сообщили результаты какого-нибудь тревожного анализа.
Видимо, когда живешь один, утрачиваешь чувство меры. Постоянное молчание компенсируется остротой слуха. Я улавливал обрывки разговоров, реплики, которые потом звучали у меня в ушах часами. Казалось, люди только и говорят о деньгах, проблемах, конфликтах. Мне постоянно казалось, что все эти люди ссорятся; их речь была заряжена напряжением, агрессивностью.
«Он отвратителен, просто отвратителен. Он прямо как ребенок», – говорит женщина, наверное, о своем муже. Это ж надо, я и не знал, что дети отвратительны. Однажды я вернулся домой, а в голове у меня навязчиво звучало слово «свирепый»: я слышал его от трех разных людей, в разных разговорах. Самый симпатичный случай произошел однажды утром, когда я услышал, как один из садовников в Сентрал Парке говорит: «И ради Бога, береги бэби». Этим «бэби» оказался песик на поводке.
На первый взгляд в американцах есть что-то подкупающее, душевное. В аэропорту чиновник иммиграционной службы, проверявший мой паспорт и заполненный бланк, спросил цель приезда. «Лечиться от рака», – ответил я. Он взглянул на меня с симпатией. «Удачи вам», – сказал он с теплой улыбкой и проштамповал мне паспорт обычной трехмесячной визой.
Однако вскоре становится понятно, что эта непосредственность, этот дружелюбный, почти семейный стиль общения – просто дело техники, что-то вроде трюка, который известен каждому американцу и который уже никого не удивляет. В действительности же любые взаимоотношения – источник подозрений, и жизнь – это непрестанное возведение оборонительных сооружений, попытка защититься от кого-то или чего-то. В больших магазинах на каждый продающийся пустяк прицеплено электронное устройство, которое, если его не дезактивировать на кассе, приводит в действие систему тревоги на выходе. Книжные магазины, магазины дисков и одежды постоянно находятся под контролем охранников в штатском, которые прохаживаются в радионаушниках, как телохранители президента. Всякая сделка тщательно перепроверяется, потому что есть подозрение, что любой посетитель – аферист и кредитная карточка, которой он расплачивается, ворованная. Попадались магазины, в которые я входил, чтобы немедленно уйти, так как меня просили сдать на хранение мою скромную индийскую матерчатую сумку, они, видимо, полагали, что я замыслил тайком набить ее ворованным товаром.
Общество, члены которого испытывают столь глубокое недоверие друг к другу, где не существует сознания общих ценностей – причем не столько записанных на бумаге, сколько прочувствованных, – должно постоянно обращаться к законам и судьям, чтобы урегулировать свои разнообразные взаимоотношения. Так и происходит в Америке: все социальные связи, даже самые близкие, чреваты судебным разбирательством. Угроза постоянна, и адвокаты превратились в ходячий кошмар, угрожающий любым человеческим отношениям – дружбе, любви, сотрудничеству, доверию. Новый, очень американский способ заработать неплохие деньги – это обвинить крупную фирму в расовой дискриминации, собственного босса – в сексуальных домогательствах, собственного любовника – в изнасиловании, собственного врача – в халатности.
В больнице перед каждым осмотром я должен был подписывать листы, которые снимали с врачей ответственность на тот случай, если со мной вдруг приключится несчастье. Перед эндоскопией, например, мне пришлось посмотреть видеофильм, в котором, помимо всего прочего, мне объясняли, какой процент риска не проснуться после наркоза. «Вам понятно, не так ли? Подпишите здесь, пожалуйста», – говорила, сознавая абсурдность происходящего, медсестра, итальянка по происхождению. Потом, чтобы помочь мне расслабиться, она пела «Volare», а тем временем первые капли волшебного снотворного снадобья баюкали меня. Мне было хорошо, я лежал на безукоризненно чистой постели, меня окружали опытные, компетентные люди, настоящие асы. Они тоже были продуктом этого общества, которое иногда приводило меня просто в бешенство, но которому мне пришлось довериться, чтобы выжить.
Не один я приехал в Америку в поисках спасения. Куда ни обернись, повсюду я находил попутчиков на этой дороге надежды. Портье в моем доме были иммигрантами: старший – из Санто-Доминго, молодой – из Косова. Газетчик на углу был пакистанцем, хозяин фруктовой лавки – корейцем; цветами торговал парень из Эквадора. Таксисты, которых я ловил, опаздывая в больницу, или в непогоду, когда был риск простудиться, пересекая Сентрал Парк, все без исключения были из новых иммигрантов. Достаточно было просто взглянуть на карточку с фотографией и именем водителя, которую полагается держать на виду. Многие из них были гаитянцами – они так радуются, когда сразу догадываешься, откуда они родом, – другие из Бангладеш. Попадались африканцы (тут было важно не спутать их с афроамериканцами – их это очень обижало) или русские евреи. Вот они-то и были, на мой взгляд, самыми интересными. У меня к ним своя слабость. Я встречался с ними еще в Средней Азии, в те дни, когда Советская империя разваливалась на куски, многие республики получали независимость и у местных евреев, к которым что прежде, что теперь относились, как к людям второго сорта, оставалась одна мечта – уехать в Израиль или Соединенные Штаты.
– Вы давно из России? – спросил я у одного из них.
– Не из России, из бывшего Советского Союза… Я из Молдавии, мы европейцы.
– Ну и как вам здесь живется? Нравится Америка?
Он глянул на меня в зеркало заднего вида, чтобы убедиться, что он не совершает оплошность:
– Америка? Америка – это ГУЛАГ, концлагерь, правда, с хорошей кормежкой. Сказать американцам, они обидятся, но что же я могу поделать: они американцы, да и я теперь тоже американец. Он пытался эмигрировать еще в 1979-м году, но только в 1991-м это удалось. Сейчас он живет в Бруклине, на Брайтон Бич. Прежде это был черный квартал, сейчас он переживает период бурного развития и жители – почти сплошь русские евреи со своими магазинами, ресторанами, синагогами.
В Советском Союзе, как он упорно продолжает называть эту страну, он был дельцом. «Я накупал мебели на двадцать тысяч рублей, а потом перепродавал и выручал пятьдесят тысяч; пару туфель за восемьдесят рублей я перепродавал за сто двадцать. Причем никаких налогов. Вот что было здорово в Советском Союзе – никаких налогов. То, что я делал, было опасным, и я всегда рисковал попасть за решетку, но мне везло. Там я был свободен, а тут все твердят, что я свободен, но никто не может быть свободным в Америке, даже президент. Они говорят, мол, тут любой свободен в финансовом отношении. Вранье! Здесь у меня выходных за год наберется максимум десять дней, но и все равно толком не отдохнешь, потому что, пока я в отъезде, почтовый ящик, знай себе, наполняется счетами, а мне платить…»
После распада Советского Союза в 1991-м более полумиллиона евреев приехали в Штаты, очень многие – в Нью-Йорк. В основном это были квалифицированные специалисты. В этом и секрет жизненной силы Америки, особенно Нью-Йорка – в нескончаемом приливе иммигрантов, готовых терпеть лишения, чтобы выбиться в люди. В тридцатых-сороковых годах приезжали немецкие и вообще европейские евреи, потом китайцы, корейцы, вьетнамцы; теперь снова китайцы и индийцы, и снова евреи – уже из бывшего Советского Союза.
Для огромной страны, чьи коренные жители – краснокожие – были методично ограблены и истреблены, иммиграция стала насущной потребностью, которая и породила столь многонациональное общество. Любопытно, что последствие настоящего геноцида пытаются сейчас представить как доблесть. Соединенные Штаты пропагандируют на основе своего специфического опыта миф об обществе будущего – глобализованном обществе, объединяющем расы и культуры, обществе-конгломерате, которое, постоянно обновляясь, станет гарантией жизненной силы и прогресса.
Правда в том, что не существует глобальных рецептов решения проблем различных народов. Самые лучшие решения – это всегда те, которые принимаются с учетом местных условий. То, что хорошо для Америки, не обязательно будет полезным за ее пределами, а то, что приносит вред в одном месте, может не повредить в другом. Это справедливо и для медицины. Если бы житель Нью-Йорка питался так же, как житель Ладакха, он скоро умер бы из-за огромного количества масла и абсолютного отсутствия фруктов и овощей, что типично для севера Индии. Тем не менее, в Ладакхе сердечные заболевания практически неизвестны, потому что люди живут на открытом воздухе, едят биологически чистую пищу и им незачем ходить в спортзал, чтобы поддерживать форму. Зарядка ладакхцев – это их длинные пешие переходы, их работа. Они не знают, что такое стресс, и отличаются большим душевным спокойствием. У них есть даже свой собственный способ бороться с болезнями! Например, одной женщине, заболевшей гепатитом, местный шаман «прописал» в качестве лечения активный секс, и через несколько дней ее состояние заметно улучшилось.
Никогда я еще не чувствовал себя настолько европейцем, как здесь, в Америке, со своими европейскими корнями и европейскими надеждами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71