кровь была такая красная, живая и блестела на солнце.
— Вот, глядите, сумасшедшая я или нет? — закричала я, удивленная и испуганная видом этой крови. В тот же момент я услышала, что автомобиль быстро
проезжает мимо, а когда разогнулась, он уже исчез за поворотом дороги.
Розетта стояла, не шевелясь, как статуя, с сжатыми ногами, поддерживая одной рукой коробку на голове, и вдруг я подумала, что от страха она сошла с ума, тогда я оправила на ней юбку и спросила:
— Доченька моя, почему ты не говоришь ничего? Что с тобой? Скажи что-нибудь своей маме.
А она мне ответила спокойным голосом:
— Это, мама, ничего. Это так и должно быть, кровь уже останавливается.
Я вздохнула с облегчением, потому что и вправду решила, что она от всего этого станет дурочкой. Я опять спросила у нее:
— Ты можешь пройти еще немного?
Она ответила:
— Да, мама.
Я поставила коробку на голову, и мы опять пошли по дороге.
Мы прошли еще около километра, затылок у меня болел так сильно, что иногда мне становилось худо, в глазах у меня все чернело, как будто солнце вдруг переставало светить. Наконец за поворотом дороги мы увидели поросший лесом холм, на вершине которого стоял шалаш, точно такой же, в каких в Сант Еуфемии крестьяне держали скот. Я сказала Розетте:
— Я больше не могу, да и ты, наверное, очень устала. Пойдем к этому шалашу; если в нем живут люди, то, может, они разрешат нам переночевать у них. А если и там никого нет, еще лучше: мы останемся там на сегодня и на завтра и, как только немного оправимся, пойдем дальше.
Розетта ничего не ответила, это у нее теперь вошло в привычку, но я уже больше не волновалась, потому что знала, что она не сошла с ума, а просто сама не своя, и это понятно после того, что с ней случилось. Я чувствовала, что Розетта не такая, как раньше, что- то изменилось в ней не только физически, но и вообще она стала совсем другая. И хотя я была ее матерью, я не имела права спрашивать ее, о чем она думает, и могла выразить свою любовь к ней, только оставив ее в покое.
Мы свернули по тропинке, которая вела сквозь кустарник к шалашу, и, поднимаясь все время вверх, дошли, наконец, до вершины. Как я и думала, это был шалаш пастухов, с каменными стенками, соломенной крышей, спускавшейся почти до самой земли, и деревянной дверью. Мы поставили наши коробки на землю и попытались открыть дверь, но это нам не удалось, потому что дверь была сделана из толстых досок и заперта на задвижку с большим замком. Даже мужчина не справился бы. Когда мы стали трясти дверь, изнутри послышалось блеяние, такое слабое, потом еще и еще; похоже было, что блеют козы, но не громко и сердито, как они обычно блеют в темноте, просясь наружу, а слабо и жалобно. Я сказала Розетте:
— Хозяева этого шалаша заперли коз, а сами убежали. Надо как-нибудь выпустить их.
Я обошла шалаш с другой стороны и стала срывать солому с крыши. Это было очень трудно, потому что солома слежалась от дождя и времени, а кроме того, каждый сноп был перевязан ветками и лозами. Но, вытаскивая по кусочку и распутывая лозы, мне все же удалось снять несколько снопов соломы и проделать довольно большую дырку над самой стенкой. Не успела я проделать эту самую дырку, как в нее просунулась козья головка, белая с черным; коза поставила передние ноги на стенку и смотрела на меня своими золотистыми глазами, жалобно блея. Я позвала ее:
— Ну, иди сюда, красавица, прыгай.
Но тут же поняла, что у нее не хватит сил, чтобы прыгнуть, потому что козы столько времени голодали, и без моей помощи им не выбраться оттуда. Я еще больше расширила дырку, а коза стояла, поставив ноги на стенку, и, глядя на меня, тихо блеяла; я схватила ее за голову и шею, подтянула вверх, а она собралась с силами и сама прыгнула со стенки. Вслед за первой в дырку полезла вторая коза, которую я тоже вытащила из шалаша, а за нею третья и четвертая. В дырке больше не появлялось коз, но изнутри все еще доносилось блеяние; тогда я расширила дырку и влезла в шалаш. Под самой дыркой стояли два козленка, они
были такие маленькие, что не могли выпрыгнуть через дырку. В углу лежало что-то белое, я подошла ближе и увидела белую козу, неподвижно лежавшую на боку. Рядом с козой на поджатых ножках лежал козленок и сосал ее молоко. Я сначала подумала, что коза лежит неподвижно, потому что кормит козленка, но, подойдя ближе, увидела, что коза сдохла. Я поняла это по тому, как лежала ее голова, рот был полуоткрыт, а в углах рта и по глазам ползали мухи. Коза сдохла от голода, а козлята были живы, потому что сосали молоко до последнего издыхания козы. Я взяла козлят и по одному вытащила из шалаша. Четыре козы, которых я освободила первыми, уже жадно и без разбора объедали листья с окружающих кустов, козлята присоединились к ним, и скоро все они исчезли меж кустов. Но их блеяние доносилось до нас все яснее и громче, как будто еда возвращала им голос и они хотели сообщить мне, что теперь уже чувствуют себя лучше и благодарят меня за то, что я спасла их от голодной смерти.
С большим трудом я вытащила дохлую козу из шалаша и оттащила ее как могла дальше, чтобы не слышать вони. Потом собрала надерганную из крыши солому и постелила ее в углу шалаша, в тени: это была наша постель. Покончив с этим, я сказала Розетте:
— Я прилягу на солому и немного посплю. Может, ты тоже ляжешь?
Она ответила:
— Я лучше посижу на солнышке.
Я ей ничего не сказала и легла на солому. Я лежала в тени, но сквозь дыру в крыше мне видно было голубое небо; солнечный луч проникал в шалаш, падая на пол, весь покрытый черными козьими катышками, блестящими и похожими на ягоды лаврового дерева; в шалаше стоял приятный запах хлева. Я чувствовала себя совсем разбитой и про себя подумала, что усталость мешает мне по-настоящему горевать о том, что случилось с Розеттой. Мне это казалось просто невероятным и нелепым: я видела перед собой ее красивые белые ноги, плотно прижатые одна к другой, с напряженными мускулами, когда она стояла неподвижно посреди дороги, а по ее ногам текла кровь и один ручеек доходил до колена. И чем больше я думала об этом, тем меньше понимала, как это могло случиться. Наконец я заснула.
Я проспала не больше получаса, вдруг меня как будто кто-то дернул, я проснулась и стала звать Розетту. Мне никто не ответил, вокруг стояла такая тишина, не слышно было даже блеяния коз, они уже, наверно, ушли далеко. Я позвала еще раз, опять молчание, тогда я начала волноваться и вылезла из шалаша: Розетты не было. Я обошла вокруг шалаша, но увидела только коробки с консервами, Розетты не было нигде видно.
Меня охватил ужас, я подумала, что Розетта со стыда и отчаяния решила уйти от меня, может, даже пошла на дорогу, чтобы броситься под проходящую машину и покончить с собой. Дыхание остановилось у меня в груди, сердце колотилось так, как будто вот- вот выскочит, я стояла возле шалаша и звала Розетту, оборачиваясь во все стороны. Мне никто не отвечал; да и кричала-то я не особенно громко: от волнения я потеряла голос. Тогда я побрела сама не зная куда, напрямик через кустарник.
Я шла по пыльной тропинке, которая то расширялась, то переходила в еле заметный след меж высоких кустов. Тропинка привела меня на скалу, отвесно спускавшуюся к шоссе. Там росло дерево, а сама скала была похожа на большую скамейку, с которой можно было видеть кусок дороги, извивавшейся вдоль узкой равнины, а за дорогой — русло потока, разделявшегося на два или три рукава, которые текли между белых камней и травы. Сев на скалу и наклонившись, я увидела внизу Розетту; теперь мне стало ясно, почему она не отозвалась на мой зов: она была уже далеко, в середине русла потока. Шла она вперед медленно и осторожно, прыгая с камня на камень, чтобы не замочить ноги; увидев, как она идет по руслу, я сразу поняла, что ее привело сюда не отчаяние и не душевные переживания. Она остановилась там, где поток был довольно глубокий, опустилась на колени и нагнулась к воде, чтобы напиться. Розетта попила, поднялась, внимательно осмотрелась вокруг, затем задрала платье до самого живота, оголив ноги; я находилась от нее очень далеко, но и отсюда мне показалось, что я вижу на ее ногах темную полосу засохшей крови, спускавшуюся ручейком до колена. Она присела расставив ноги, и я увидела, что она берет в пригоршню воду и подносит ее к низу живота. Она склонила голову к плечу и мылась, не торопясь, спокойно и, как мне показалось, совершенно не заботясь о том, что солнце ярко освещает ее стыдное место. Значит, все мои предположения, подсказанные страхом, оказались неверными: Розетта спустилась к потоку только для того, чтобы подмыться; должна сознаться, что это открытие причинило мне боль и разочарование. Я, конечно, не хотела, чтобы она покончила с собой, даже подумать об этом мне было страшно; но, когда я увидела Розетту на берегу потока за таким занятием, меня охватил страх за будущее. Мне показалось, что Розетта уже покорилась своей новой судьбе, которая началась для нее в церкви, где варвары лишили ее невинности, и что ее упорное молчание было скорее признаком покорности судьбе, чем отчаяния. Потом, когда это мое первое впечатление, к сожалению, подтвердилось, я поняла, что в эти несколько мучительных минут моя бедная Розетта не только физически, но и духовно стала женщиной черствой, опытной, полной горечи, женщиной, сразу узнавшей всю грубость жизни.
Я долго смотрела на нее со скалы, как она вытиралась, и делала она это так же бесстыдно, почти как животное; потом она пошла обратно по руслу ручья, выбралась на дорогу, перешла через нее. Тогда я тоже поднялась со скалы и вернулась в шалаш: мне не хотелось, чтобы Розетта поняла, что я наблюдала за ней. Через несколько минут пришла и Розетта, лицо ее даже нельзя было назвать спокойным и умиротворенным, просто на нем отсутствовало всякое выражение; мне совсем не хотелось есть, но я притворилась голодной и сказала:
— Я что-то проголодалась, давай поедим?
Она ответила безразлично:
— Как хочешь.
Мы уселись на камнях возле шалаша, я открыла пару консервных банок, и опять я была поражена тем,
с какой жадностью набросилась Розетта на еду. Я, конечно, не хотела, чтобы она отказалась от еды, совсем наоборот, но меня поразила жадность, с которой она набросилась на еду, потому что я думала, что после случившегося у нее пропадет всякий аппетит. Я не знала, что сказать ей, просто смотрела, как она вытаскивает пальцами куски мяса из консервной банки, запихивает их в рот и жует быстро, почти с яростью, вытаращив глаза. Наконец я ей сказала:
— Дочка моя золотая, ты не должна думать о том, что с тобой случилось в церкви, никогда не должна думать, и увидишь...
Но она сухо перебила меня:
— Если ты не хочешь, чтобы я об этом думала, начнем с того, что ты не будешь мне об этом говорить.
Меня поразили не столько ее слова, сколько тон голоса, новый для Розетты: злой и бесчувственно сухой.
Мы провели здесь четверо суток. Дни проходили очень однообразно: на ночь мы залезали через дырку в шалаш, спали, вставали на рассвете, ели консервы, полученные от английского майора, и запивали их водой из потока; все это время мы почти не разговаривали между собой, перекидываясь обрывками фраз только тогда, когда не могли обойтись без этого; днем мы бродили бесцельно по лесу; иногда мы спали и днем прямо на земле под деревом. Козы целый день паслись, а вечером возвращались в шалаш, и мы помогали им влезать через дырку, а потом они спали вместе с нами в углу, прижавшись друг к другу; козлята тоже были с ними и сосали то одну, то другую козу, забыв умершую мать. Розетта была по-прежнему безразличной ко всему и далекой; я больше ни разу не говорила с ней о том, что случилось в церкви, и потом я тоже никогда не заговаривала с ней об этом; боль эта, как заноза, застряла в сердце, и она уже никогда не пройдет, потому что горе мое безысходно. Теперь, вспоминая эти четыре дня, мне кажется, что характер Розетты изменился именно за это короткое время, может, потому, что она думала все время о случившемся и привыкала к своему новому положению, а может, характер ее из
менялся постепенно, сам собой, почти незаметно для нее самой; факт тот, что она за эти дни стала совсем другая. Сначала такое полное изменение характера моей дочери, как от белого к черному, поразило меня, но, когда я пораздумала над этим и учла характер Розетты, мне стало казаться, что иначе и быть не могло. Я уже говорила, что Розетта по своей природе была склонна к какому-то удивительному совершенству, что она всегда отдавалась целиком и полностью, без сомнений и колебаний, чему-нибудь одному, так что я было даже подумала, что моя дочь святая. И вот этому ее святому совершенству, которое было основано, как я уже говорила, главным образом на неопытности и незнании жизни, был нанесен в церкви смертельный удар; и Розетта бросилась сразу в другую крайность, без всякого перехода осторожности и умеренности, свойственных всем нормальным людям, опытным и несовершенным. До сих пор Розетта была религиозная, добрая, чистая и кроткая девушка; теперь надо было ожидать, что она кинется в другую крайность, и сделает это так же без сомнений и колебаний и с той же неопытностью и незнанием жизни. Часто, думая об этих печальных событиях, я приходила к заключению, что так называемую чистоту мы получаем не при рождении, как дар природы, а приходим к ней через жизненные испытания; но тот, кому эта чистота была дана от рождения и кто рано или поздно потерял ее, страдает от этого тем сильнее, чем больше был уверен, что на всю жизнь останется таким. Лучше уж родиться несовершенным и постепенно совершенствоваться или по крайней мере становиться лучше, чем родиться совершенным и лишиться этого своего призрачного совершенства, заплатив им за жизненный опыт.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Консервы, которые нам дал английский майор, таяли, как снег весной: аппетит у Розетты был прямо волчий; и я решила, что нам надо поскорее уходить из этого шалаша. Но мне не хотелось идти в Валлекорсу или в какую-нибудь другую деревню поблизости —
594
наткнешься, чего доброго, опять на этих марокканцев, части их, наверно, расположились по всем деревням Чочарии. Я и говорю Розетте:
— Давай-ка вернемся в Фонди. Найдем там какую-нибудь попутную машину и уедем в Рим, если союзники его освободили. Лучше уж бомбежки, чем марокканцы.
Розетта выслушала меня и потом, помолчав немного, вдруг сказала такое, что у меня аж сердце кольнуло.
— Нет, лучше марокканцы, чем бомбежки, по крайней мере для меня. Что могут сделать со мной марокканцы хуже того, что они уже сделали? А помирать я не желаю.
Мы немного поспорили с Розеттой, пока мне не удалось убедить ее, что нам выгоднее идти в Фонди, где, конечно, уже прекратились бомбежки: союзные войска ведь продвигаются на север. На следующее утро мы простились с козами и спустились на дорогу.
Нам повезло (если в данном случае можно говорить о везении вообще). Пропустив несколько военных грузовиков, которые, как мы знали, не перевозили гражданского населения, мы вдруг увидели совсем пустой грузовик, весело ехавший вниз по дороге, я сказала — весело, потому что ехал он очень быстро и вихлял из стороны в сторону. Я встала посреди дороги, помахала руками, и грузовик остановился; за рулем сидел белобрысый парень с голубыми глазами, в красивой красной фуфайке. Он остановил машину, поглядел на меня, и я ему крикнула:
— Мы с дочерью беженки, можешь отвезти нас в Фонди? ,
Он свистнул и ответил:
— Тебе просто повезло: я как раз еду в Фонди. А где твоя дочь?
— Сейчас будет здесь,— ответила я ему и сделала знак Розетте, чтобы она шла ко мне.
Я боялась, как бы нам не повстречаться опять с плохими людьми, и приказала Розетте ждать меня на тропинке за кустами. Она вышла на дорогу, вся освещенная солнцем, и направилась к нам, на голове у нее была единственная оставшаяся у нас коробка
с консервами. Я пригляделась к парню, и он мне ад понравился: в его голубых глазах и слишком красных губах было что-то развратное, вульгарное и свирепое. А когда я заметила, как он глядит на Розетту, тут уж он мне совсем противен стал: он смотрел не в лицо ей, а на грудь, туго обтянутую легкой кофточкой и выдававшуюся вперед, потому что она напрягалась, чтобы удержать на голове коробку. Он крикнул ей, нахально смеясь:
— Твоя мать сказала мне, что ты беженка, но не сказала, что ты красавица.
Он вылез из машины и помог Розетте забраться на сиденье рядом с ним, а меня посадил с другой стороны. И я ему ничего не сказала, что он позволяет себе такие вольности, а ведь случись это несколько дней назад, я бы сделала ему замечание, может, даже отказалась бы ехать с ним; и тогда я подумала, что я тоже изменилась, по крайней мере по отношению к Розетте. Парень завел мотор, и грузовик помчался по дороге.
Вначале мы все молчали, а потом, знаете как это бывает, начали рассказывать каждый о себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Вот, глядите, сумасшедшая я или нет? — закричала я, удивленная и испуганная видом этой крови. В тот же момент я услышала, что автомобиль быстро
проезжает мимо, а когда разогнулась, он уже исчез за поворотом дороги.
Розетта стояла, не шевелясь, как статуя, с сжатыми ногами, поддерживая одной рукой коробку на голове, и вдруг я подумала, что от страха она сошла с ума, тогда я оправила на ней юбку и спросила:
— Доченька моя, почему ты не говоришь ничего? Что с тобой? Скажи что-нибудь своей маме.
А она мне ответила спокойным голосом:
— Это, мама, ничего. Это так и должно быть, кровь уже останавливается.
Я вздохнула с облегчением, потому что и вправду решила, что она от всего этого станет дурочкой. Я опять спросила у нее:
— Ты можешь пройти еще немного?
Она ответила:
— Да, мама.
Я поставила коробку на голову, и мы опять пошли по дороге.
Мы прошли еще около километра, затылок у меня болел так сильно, что иногда мне становилось худо, в глазах у меня все чернело, как будто солнце вдруг переставало светить. Наконец за поворотом дороги мы увидели поросший лесом холм, на вершине которого стоял шалаш, точно такой же, в каких в Сант Еуфемии крестьяне держали скот. Я сказала Розетте:
— Я больше не могу, да и ты, наверное, очень устала. Пойдем к этому шалашу; если в нем живут люди, то, может, они разрешат нам переночевать у них. А если и там никого нет, еще лучше: мы останемся там на сегодня и на завтра и, как только немного оправимся, пойдем дальше.
Розетта ничего не ответила, это у нее теперь вошло в привычку, но я уже больше не волновалась, потому что знала, что она не сошла с ума, а просто сама не своя, и это понятно после того, что с ней случилось. Я чувствовала, что Розетта не такая, как раньше, что- то изменилось в ней не только физически, но и вообще она стала совсем другая. И хотя я была ее матерью, я не имела права спрашивать ее, о чем она думает, и могла выразить свою любовь к ней, только оставив ее в покое.
Мы свернули по тропинке, которая вела сквозь кустарник к шалашу, и, поднимаясь все время вверх, дошли, наконец, до вершины. Как я и думала, это был шалаш пастухов, с каменными стенками, соломенной крышей, спускавшейся почти до самой земли, и деревянной дверью. Мы поставили наши коробки на землю и попытались открыть дверь, но это нам не удалось, потому что дверь была сделана из толстых досок и заперта на задвижку с большим замком. Даже мужчина не справился бы. Когда мы стали трясти дверь, изнутри послышалось блеяние, такое слабое, потом еще и еще; похоже было, что блеют козы, но не громко и сердито, как они обычно блеют в темноте, просясь наружу, а слабо и жалобно. Я сказала Розетте:
— Хозяева этого шалаша заперли коз, а сами убежали. Надо как-нибудь выпустить их.
Я обошла шалаш с другой стороны и стала срывать солому с крыши. Это было очень трудно, потому что солома слежалась от дождя и времени, а кроме того, каждый сноп был перевязан ветками и лозами. Но, вытаскивая по кусочку и распутывая лозы, мне все же удалось снять несколько снопов соломы и проделать довольно большую дырку над самой стенкой. Не успела я проделать эту самую дырку, как в нее просунулась козья головка, белая с черным; коза поставила передние ноги на стенку и смотрела на меня своими золотистыми глазами, жалобно блея. Я позвала ее:
— Ну, иди сюда, красавица, прыгай.
Но тут же поняла, что у нее не хватит сил, чтобы прыгнуть, потому что козы столько времени голодали, и без моей помощи им не выбраться оттуда. Я еще больше расширила дырку, а коза стояла, поставив ноги на стенку, и, глядя на меня, тихо блеяла; я схватила ее за голову и шею, подтянула вверх, а она собралась с силами и сама прыгнула со стенки. Вслед за первой в дырку полезла вторая коза, которую я тоже вытащила из шалаша, а за нею третья и четвертая. В дырке больше не появлялось коз, но изнутри все еще доносилось блеяние; тогда я расширила дырку и влезла в шалаш. Под самой дыркой стояли два козленка, они
были такие маленькие, что не могли выпрыгнуть через дырку. В углу лежало что-то белое, я подошла ближе и увидела белую козу, неподвижно лежавшую на боку. Рядом с козой на поджатых ножках лежал козленок и сосал ее молоко. Я сначала подумала, что коза лежит неподвижно, потому что кормит козленка, но, подойдя ближе, увидела, что коза сдохла. Я поняла это по тому, как лежала ее голова, рот был полуоткрыт, а в углах рта и по глазам ползали мухи. Коза сдохла от голода, а козлята были живы, потому что сосали молоко до последнего издыхания козы. Я взяла козлят и по одному вытащила из шалаша. Четыре козы, которых я освободила первыми, уже жадно и без разбора объедали листья с окружающих кустов, козлята присоединились к ним, и скоро все они исчезли меж кустов. Но их блеяние доносилось до нас все яснее и громче, как будто еда возвращала им голос и они хотели сообщить мне, что теперь уже чувствуют себя лучше и благодарят меня за то, что я спасла их от голодной смерти.
С большим трудом я вытащила дохлую козу из шалаша и оттащила ее как могла дальше, чтобы не слышать вони. Потом собрала надерганную из крыши солому и постелила ее в углу шалаша, в тени: это была наша постель. Покончив с этим, я сказала Розетте:
— Я прилягу на солому и немного посплю. Может, ты тоже ляжешь?
Она ответила:
— Я лучше посижу на солнышке.
Я ей ничего не сказала и легла на солому. Я лежала в тени, но сквозь дыру в крыше мне видно было голубое небо; солнечный луч проникал в шалаш, падая на пол, весь покрытый черными козьими катышками, блестящими и похожими на ягоды лаврового дерева; в шалаше стоял приятный запах хлева. Я чувствовала себя совсем разбитой и про себя подумала, что усталость мешает мне по-настоящему горевать о том, что случилось с Розеттой. Мне это казалось просто невероятным и нелепым: я видела перед собой ее красивые белые ноги, плотно прижатые одна к другой, с напряженными мускулами, когда она стояла неподвижно посреди дороги, а по ее ногам текла кровь и один ручеек доходил до колена. И чем больше я думала об этом, тем меньше понимала, как это могло случиться. Наконец я заснула.
Я проспала не больше получаса, вдруг меня как будто кто-то дернул, я проснулась и стала звать Розетту. Мне никто не ответил, вокруг стояла такая тишина, не слышно было даже блеяния коз, они уже, наверно, ушли далеко. Я позвала еще раз, опять молчание, тогда я начала волноваться и вылезла из шалаша: Розетты не было. Я обошла вокруг шалаша, но увидела только коробки с консервами, Розетты не было нигде видно.
Меня охватил ужас, я подумала, что Розетта со стыда и отчаяния решила уйти от меня, может, даже пошла на дорогу, чтобы броситься под проходящую машину и покончить с собой. Дыхание остановилось у меня в груди, сердце колотилось так, как будто вот- вот выскочит, я стояла возле шалаша и звала Розетту, оборачиваясь во все стороны. Мне никто не отвечал; да и кричала-то я не особенно громко: от волнения я потеряла голос. Тогда я побрела сама не зная куда, напрямик через кустарник.
Я шла по пыльной тропинке, которая то расширялась, то переходила в еле заметный след меж высоких кустов. Тропинка привела меня на скалу, отвесно спускавшуюся к шоссе. Там росло дерево, а сама скала была похожа на большую скамейку, с которой можно было видеть кусок дороги, извивавшейся вдоль узкой равнины, а за дорогой — русло потока, разделявшегося на два или три рукава, которые текли между белых камней и травы. Сев на скалу и наклонившись, я увидела внизу Розетту; теперь мне стало ясно, почему она не отозвалась на мой зов: она была уже далеко, в середине русла потока. Шла она вперед медленно и осторожно, прыгая с камня на камень, чтобы не замочить ноги; увидев, как она идет по руслу, я сразу поняла, что ее привело сюда не отчаяние и не душевные переживания. Она остановилась там, где поток был довольно глубокий, опустилась на колени и нагнулась к воде, чтобы напиться. Розетта попила, поднялась, внимательно осмотрелась вокруг, затем задрала платье до самого живота, оголив ноги; я находилась от нее очень далеко, но и отсюда мне показалось, что я вижу на ее ногах темную полосу засохшей крови, спускавшуюся ручейком до колена. Она присела расставив ноги, и я увидела, что она берет в пригоршню воду и подносит ее к низу живота. Она склонила голову к плечу и мылась, не торопясь, спокойно и, как мне показалось, совершенно не заботясь о том, что солнце ярко освещает ее стыдное место. Значит, все мои предположения, подсказанные страхом, оказались неверными: Розетта спустилась к потоку только для того, чтобы подмыться; должна сознаться, что это открытие причинило мне боль и разочарование. Я, конечно, не хотела, чтобы она покончила с собой, даже подумать об этом мне было страшно; но, когда я увидела Розетту на берегу потока за таким занятием, меня охватил страх за будущее. Мне показалось, что Розетта уже покорилась своей новой судьбе, которая началась для нее в церкви, где варвары лишили ее невинности, и что ее упорное молчание было скорее признаком покорности судьбе, чем отчаяния. Потом, когда это мое первое впечатление, к сожалению, подтвердилось, я поняла, что в эти несколько мучительных минут моя бедная Розетта не только физически, но и духовно стала женщиной черствой, опытной, полной горечи, женщиной, сразу узнавшей всю грубость жизни.
Я долго смотрела на нее со скалы, как она вытиралась, и делала она это так же бесстыдно, почти как животное; потом она пошла обратно по руслу ручья, выбралась на дорогу, перешла через нее. Тогда я тоже поднялась со скалы и вернулась в шалаш: мне не хотелось, чтобы Розетта поняла, что я наблюдала за ней. Через несколько минут пришла и Розетта, лицо ее даже нельзя было назвать спокойным и умиротворенным, просто на нем отсутствовало всякое выражение; мне совсем не хотелось есть, но я притворилась голодной и сказала:
— Я что-то проголодалась, давай поедим?
Она ответила безразлично:
— Как хочешь.
Мы уселись на камнях возле шалаша, я открыла пару консервных банок, и опять я была поражена тем,
с какой жадностью набросилась Розетта на еду. Я, конечно, не хотела, чтобы она отказалась от еды, совсем наоборот, но меня поразила жадность, с которой она набросилась на еду, потому что я думала, что после случившегося у нее пропадет всякий аппетит. Я не знала, что сказать ей, просто смотрела, как она вытаскивает пальцами куски мяса из консервной банки, запихивает их в рот и жует быстро, почти с яростью, вытаращив глаза. Наконец я ей сказала:
— Дочка моя золотая, ты не должна думать о том, что с тобой случилось в церкви, никогда не должна думать, и увидишь...
Но она сухо перебила меня:
— Если ты не хочешь, чтобы я об этом думала, начнем с того, что ты не будешь мне об этом говорить.
Меня поразили не столько ее слова, сколько тон голоса, новый для Розетты: злой и бесчувственно сухой.
Мы провели здесь четверо суток. Дни проходили очень однообразно: на ночь мы залезали через дырку в шалаш, спали, вставали на рассвете, ели консервы, полученные от английского майора, и запивали их водой из потока; все это время мы почти не разговаривали между собой, перекидываясь обрывками фраз только тогда, когда не могли обойтись без этого; днем мы бродили бесцельно по лесу; иногда мы спали и днем прямо на земле под деревом. Козы целый день паслись, а вечером возвращались в шалаш, и мы помогали им влезать через дырку, а потом они спали вместе с нами в углу, прижавшись друг к другу; козлята тоже были с ними и сосали то одну, то другую козу, забыв умершую мать. Розетта была по-прежнему безразличной ко всему и далекой; я больше ни разу не говорила с ней о том, что случилось в церкви, и потом я тоже никогда не заговаривала с ней об этом; боль эта, как заноза, застряла в сердце, и она уже никогда не пройдет, потому что горе мое безысходно. Теперь, вспоминая эти четыре дня, мне кажется, что характер Розетты изменился именно за это короткое время, может, потому, что она думала все время о случившемся и привыкала к своему новому положению, а может, характер ее из
менялся постепенно, сам собой, почти незаметно для нее самой; факт тот, что она за эти дни стала совсем другая. Сначала такое полное изменение характера моей дочери, как от белого к черному, поразило меня, но, когда я пораздумала над этим и учла характер Розетты, мне стало казаться, что иначе и быть не могло. Я уже говорила, что Розетта по своей природе была склонна к какому-то удивительному совершенству, что она всегда отдавалась целиком и полностью, без сомнений и колебаний, чему-нибудь одному, так что я было даже подумала, что моя дочь святая. И вот этому ее святому совершенству, которое было основано, как я уже говорила, главным образом на неопытности и незнании жизни, был нанесен в церкви смертельный удар; и Розетта бросилась сразу в другую крайность, без всякого перехода осторожности и умеренности, свойственных всем нормальным людям, опытным и несовершенным. До сих пор Розетта была религиозная, добрая, чистая и кроткая девушка; теперь надо было ожидать, что она кинется в другую крайность, и сделает это так же без сомнений и колебаний и с той же неопытностью и незнанием жизни. Часто, думая об этих печальных событиях, я приходила к заключению, что так называемую чистоту мы получаем не при рождении, как дар природы, а приходим к ней через жизненные испытания; но тот, кому эта чистота была дана от рождения и кто рано или поздно потерял ее, страдает от этого тем сильнее, чем больше был уверен, что на всю жизнь останется таким. Лучше уж родиться несовершенным и постепенно совершенствоваться или по крайней мере становиться лучше, чем родиться совершенным и лишиться этого своего призрачного совершенства, заплатив им за жизненный опыт.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Консервы, которые нам дал английский майор, таяли, как снег весной: аппетит у Розетты был прямо волчий; и я решила, что нам надо поскорее уходить из этого шалаша. Но мне не хотелось идти в Валлекорсу или в какую-нибудь другую деревню поблизости —
594
наткнешься, чего доброго, опять на этих марокканцев, части их, наверно, расположились по всем деревням Чочарии. Я и говорю Розетте:
— Давай-ка вернемся в Фонди. Найдем там какую-нибудь попутную машину и уедем в Рим, если союзники его освободили. Лучше уж бомбежки, чем марокканцы.
Розетта выслушала меня и потом, помолчав немного, вдруг сказала такое, что у меня аж сердце кольнуло.
— Нет, лучше марокканцы, чем бомбежки, по крайней мере для меня. Что могут сделать со мной марокканцы хуже того, что они уже сделали? А помирать я не желаю.
Мы немного поспорили с Розеттой, пока мне не удалось убедить ее, что нам выгоднее идти в Фонди, где, конечно, уже прекратились бомбежки: союзные войска ведь продвигаются на север. На следующее утро мы простились с козами и спустились на дорогу.
Нам повезло (если в данном случае можно говорить о везении вообще). Пропустив несколько военных грузовиков, которые, как мы знали, не перевозили гражданского населения, мы вдруг увидели совсем пустой грузовик, весело ехавший вниз по дороге, я сказала — весело, потому что ехал он очень быстро и вихлял из стороны в сторону. Я встала посреди дороги, помахала руками, и грузовик остановился; за рулем сидел белобрысый парень с голубыми глазами, в красивой красной фуфайке. Он остановил машину, поглядел на меня, и я ему крикнула:
— Мы с дочерью беженки, можешь отвезти нас в Фонди? ,
Он свистнул и ответил:
— Тебе просто повезло: я как раз еду в Фонди. А где твоя дочь?
— Сейчас будет здесь,— ответила я ему и сделала знак Розетте, чтобы она шла ко мне.
Я боялась, как бы нам не повстречаться опять с плохими людьми, и приказала Розетте ждать меня на тропинке за кустами. Она вышла на дорогу, вся освещенная солнцем, и направилась к нам, на голове у нее была единственная оставшаяся у нас коробка
с консервами. Я пригляделась к парню, и он мне ад понравился: в его голубых глазах и слишком красных губах было что-то развратное, вульгарное и свирепое. А когда я заметила, как он глядит на Розетту, тут уж он мне совсем противен стал: он смотрел не в лицо ей, а на грудь, туго обтянутую легкой кофточкой и выдававшуюся вперед, потому что она напрягалась, чтобы удержать на голове коробку. Он крикнул ей, нахально смеясь:
— Твоя мать сказала мне, что ты беженка, но не сказала, что ты красавица.
Он вылез из машины и помог Розетте забраться на сиденье рядом с ним, а меня посадил с другой стороны. И я ему ничего не сказала, что он позволяет себе такие вольности, а ведь случись это несколько дней назад, я бы сделала ему замечание, может, даже отказалась бы ехать с ним; и тогда я подумала, что я тоже изменилась, по крайней мере по отношению к Розетте. Парень завел мотор, и грузовик помчался по дороге.
Вначале мы все молчали, а потом, знаете как это бывает, начали рассказывать каждый о себе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40