Микеле молчал и шел, опустив с мрачным видом голову, но вдруг пожал плечами и сказал:
— Так ему и надо.
Я возразила:
— Как ты можешь говорить так? Бедняжку сначала ограбили, а теперь он может и жизни лишиться.
Микеле помолчал немного и вдруг закричал:
— Пока они не потеряют всего, ничего не поймут!.. Они созреют только тогда, когда потеряют все, будут страдать и плакать кровавыми слезами.
— Но, Микеле,— возразила я ему,— ведь он делал это не ради наживы, а для семьи.
Микеле засмеялся неприятным смехом:
— Семья! Великое оправдание всех подлостей, совершаемых у нас в стране. Ну что ж, тем хуже для семьи.
Коли уж я опять заговорила о Микеле, то должна еще раз подчеркнуть, что у него был действительно странный характер. Через два дня после исчезновения Северино, разговаривая о том и о сем, кто-то из нас заметил, что в долгие зимние вечера совсем нечем заняться. Микеле на это сказал, что, если мы хотим, он с удовольствием почитает нам что-нибудь вслух. Мы с радостью согласились, хотя и не привыкли к книгам, как я об этом, кажется, уже говорила, но в нашем положении книги могли отвлечь немного от мрачных мыслей. Я думала, что Микеле хочет прочитать нам какой-нибудь роман, и спросила у него:
— Что ты нам будешь читать? Историю какой-нибудь любви?
Он ответил улыбаясь:
— Ты угадала, я буду читать вам о любви.
Было решено, что Микеле будет читать нам вслух в шалаше после ужина: вечером мы совсем не знали, чем заполнить время. Эта сцена врезалась мне в память, сама не знаю почему, может, потому, что я увидела тогда Микеле со стороны, которой я в нем еще не знала. Я вспоминаю, как мы сидели в полумраке вокруг угасающего огня — я с Розеттой и семья Париде,— разместившись на чурбанах и скамейках, за спиной у Микеле висела масляная лампа, при свете которой он собирался читать нам. Шалаш выглядел очень мрачно, с потолка свешивались черные кружева копоти, такие легкие, что при малейшем дуновении приходили в движение; в глубине шалаша, еле заметная в темноте, сидела мать Париде, похожая на ведьму из Беневенто, такая она
была старая и сморщенная, и все время пряла шерсть. Мы с Розеттой радовались, что Микеле будет читать, но Париде и его семья были не слишком довольны: проработав весь день, к вечеру они уставали и хотели спать. Обычно они ложились очень рано. Дети уже спали, устроившись около матерей. Прежде чем приступить к чтению, Микеле сказал, вытаскивая из кармана небольшую книжечку:
— Чезира хотела послушать рассказ о любви, вот я и почитаю об этом.
Одна из женщин, скорее из вежливости, чем из интереса, спросила, было ли это на самом деле или это выдуманная история; Микеле ответил, что это, вероятно, выдумали, но так, как будто на самом деле это случилось. Разговаривая, он открыл книжку и надел очки; наконец он сказал нам, что прочитает несколько эпизодов из жизни Христа, описанных в евангелии. Мы все были разочарованы, потому что думали услышать чтение настоящего романа, кроме того, нам кажется скучным все, что относится к религии, может быть потому, что мы занимаемся религией по обязанности, а не для удовольствия. Париде, выражая наше общее чувство, сказал, что жизнь Христа нам всем известна и такое чтение не даст ничего нового. Розетта промолчала, но позже, когда мы с ней вернулись в свою комнатку, она заметила:
— Если он не верит в Христа, то почему не оставит его в покое?
Но хотя Розетта казалась рассерженной, в тоне ее не было враждебности, потому что Микеле был ей симпатичен, пусть даже она, как, впрочем, все остальные здесь, не совсем понимала его.
В ответ на слова Париде Микеле с улыбкой спросил:
— Ты в этом уверен? — а затем объявил нам, что прочитает эпизод с Лазарем.— Вы помните его?
Все мы слыхали имя Лазаря, но вопрос Микеле заставил нас подумать о том, что мы не знаем, кто был Лазарь и что он делал. Может быть, Розетта и знала, но она и на этот раз не открыла рта.
— Вот видите,— сказал тогда Микеле спокойным, но торжествующим тоном,— говорили, что знаете жизнь Христа, а сами даже не знаете, кто был Лазарь, хотя
этот эпизод изображен на иконах в храмах, в храме такая икона тоже есть.
Париде, думая, что Микеле упрекает его, заметил:
— Ты ведь знаешь: чтобы сходить в храм в долину, надо потерять целый день? Мы должны работать и не можем тратить время даже для того, чтобы ходить в храм.
Микеле ничего не сказал и приступил к чтению.
Я уверена, что всем, кто будет читать эти мои воспоминания, известно, что говорится в притче о Лазаре, и я не буду писать об этом, тем более что Микеле прочел ее без всяких пояснений. Если же кто-нибудь не читал этой притчи, пусть прочитает в Евангелии. Замечу только, что во время чтения на лицах крестьян можно было увидеть если не скуку, то, во всяком случае, равнодушие и разочарование. Они хотели услышать любовную историю, а Микеле читал им историю о совершенном чуде, и мне показалось, что ни крестьяне, ни сам Микеле в это чудо не верят. Разница между ними заключалась в том, что крестьяне скучали, двое из женщин стали разговаривать между собой вполголоса, а третья отчаянно зевала, даже Париде, казавшийся самым внимательным, сидел, склонившись вперед, с совершенно невыразительным и бесчувственным лицом, а Микеле чем дальше читал, тем более казался растроганным чудом, в которое сам не верил. Дойдя до фразы: «Иисус сказал ей: я есть воскресение и жизнь»,— Микеле запнулся на один момент, и мы все увидели, что он плакал. Я поняла, что слезы на его глазах были вызваны чтением и что притча, которую он читал, каким-то образом связывалась им с нашим теперешним положением. В дальнейшем я имела возможность убедиться, что была права. Одна из женщин, которая скучала во время чтения и которой было невдомек, что Микеле может плакать из-за Лазаря, вдруг заботливо сказала:
— Тебе мешает дым, Микеле?.. Здесь всегда так дымно... ведь это шалаш.
Я уже, кажется, говорила, что в шалаше не было ни трубы, ни даже отверстия в крыше и дым выходил очень медленно через сухие ветви крыши, поэтому здесь всегда было полно дыму. Часто случалось, что все находящиеся в шалаше плакали, а вместе со всеми плакали две собаки и кошка со своими котятами. Женщина заговорила с Микеле о дыме, просто чтобы извиниться перед ним, но он вдруг вскочил, вытер слезы и совершенно неожиданно для всех заорал:
— Какой там к черту дым и шалаш!.. Я не буду вам больше читать, потому что вы ничего не понимаете... бесполезно объяснять тем, кто никогда не сможет понять. Но помните: каждый из вас Лазарь... Читая историю Лазаря, я говорил о всех вас: о тебе, Париде, и о тебе, Луиза, о тебе, Чезира, и о тебе, Розетта, и обо мне самом, о моем отце, об этом негодяе Тонто и о Северино с его рулонами, о беженцах, которые живут здесь в горах, и о немцах и фашистах там, в долине, одним словом, обо всех... вы все мертвы, мы все мертвы, хотя и думаем, что живы... и пока мы будем думать, что мы живы, потому что у нас есть наши рулоны, наши страхи, наши делишки, наши семьи, наши дети, мы будем мертвы... и только в тот день, когда мы поймем, что мы умерли, давно умерли, сгнили, разложились, и что от нас на расстоянии километра воняет трупом, только тогда мы начнем едва-едва пробуждаться к жизни... Покойной ночи.
Сказав это, Микеле поднялся, опрокинул на ходу лампу, которая тут же потухла, и вышел из шалаша, хлопнув дверью. Мы остались в полной темноте и от изумления не могли произнести ни слова. Наконец Париде на ощупь нашел лампу и зажег ее. Никому не хотелось говорить об этой выходке Микеле, только Париде с хитрым видом человека, думающего, что он все знает, сказал:
— Микеле хорошо говорить — он сын синьора, а не крестьянина.
Думаю, что и женщины были того же мнения: заниматься такими делами есть время только у синьоров, которые не обрабатывают землю и не трудятся в поте лица своего. Вскоре мы пожелали друг другу покойной ночи и разошлись. На следующий день Микеле ничего не сказал о своем вчерашнем поведении, но больше не предлагал нам читать.
Выходка Микеле еще больше укрепила сложившееся у меня о нем мнение. В тот день, когда он сказал нам,
что мальчиком серьезно подумывал стать патером, я решила, что, несмотря на все свои высказывания против религии, Микеле походил скорее на священнослужителей, чем на обычных людей, как, например, Филиппо и другие беженцы. Во время приступа гнева, овладевшего им, когда он заметил, что крестьяне не слушают его, что им это кажется скучным, Микеле был удивительно похож на деревенского патера, заметившего во время воскресной проповеди, что его паства не слушает проповеди; единственная разница могла быть в том, что деревенский патер употребил бы другие слова и выражения. Выходка Микеле походила на выходку священнослужителя, считающего всех людей грешниками, которых он обязан направить на путь истинный, а не на выходку человека обычного.
Чтобы еще лучше показать вам характер Микеле, я хочу упомянуть об одном незначительном факте, подтверждающем мои наблюдения над ним. Как я уже говорила, Микеле никогда не касался вопроса о женщинах и о любви, и мне казалось, что он совсем не знал женщин, но не потому, что у него не было до сих пор возможности познакомиться с ними поближе, а скорее потому, что в этом он совершенно не походил на других молодых людей своего возраста. Незначительный случай, о котором я хочу рассказать, подтвердил, что это именно так и было. Розетта завела привычку каждое утро, вставая с постели, раздеваться донага и мыться холодной водой. Я выходила из комнаты, шла к колодцу, вытаскивала ведро воды и подавала его Розетте. Половину ведра Розетта выливала себе на голову, потом намыливалась, после чего выливала на себя вторую половину ведра. Розетта была большой чистюлей; как только мы пришли в Сант Еуфемию, она упросила меня купить у крестьян мыла домашнего изготовления и продолжала мыться описанным мною способом и тогда, когда наступила зима и в горах было очень холодно; вода была ледяной, и, чтобы достать ее из колодца, приходилось разбивать лед, при этом руки у меня совершенно коченели и веревка сдирала с них кожу. Несколько раз я пробовала мыться, как Розетта, но у меня спирало в груди дыхание и я чуть не лишилась чувств. Однажды утром Розетта вымылась, как всегда,
опрокинув на себя ведро ледяной воды, и стояла, вытираясь полотенцем, у кровати на небольшой дощечке, чтобы не испачкать ноги. Розетта была крепкого телосложения, чего нельзя было бы никогда подумать, глядя на ее нежное и кроткое лицо с большими глазами, несколько длинным носом и мясистым ртом, с отвисшей нижней губой, что делало ее похожей на овечку. У нее были груди не очень большие, но вполне развившиеся, как будто она была уже женщина и мать, полные и белые, как если бы в них было молоко, а соски, торчавшие вверх, казалось, искали ротика ребенка, которого она успела произвести на свет. Но живот у нее был совсем девичий, гладкий и не выпуклый, а скорее вогнутый, так что волосы между ног, сильных и мускулистых, выступали вперед, густые и кудрявые, похожие на подушечку для булавок. Сзади Розетта выглядела, как белая мраморная статуя, что стоят в городских парках Рима, плечи у нее были полные и круглые, спина длинная, с глубокой выемкой внизу, как у молодой лошади, а еще ниже — две белые, круглые и мускулистые ягодицы, такие красивые и чистые, как у двухлетнего ребенка,— так и хотелось покрыть их поцелуями. Я всегда считала, что мужчина, увидевший мою Розетту, когда она совсем голая вытирает полотенцем спину и эту свою выемку в конце спины, а ее красивые высокие и крепкие груди вздрагивают при каждом движении, должен был бы по крайней мере почувствовать волнение, покраснеть или побледнеть — в зависимости от своего темперамента. О чем бы ни размышлял мужчина, но если он увидит перед собой голую женщину, все его мысли вылетают из головы, как разлетается с дерева стая воробьев от выстрела охотника, и в нем остается только волнение самца, увидевшего перед собой самку. И вот случилось, что Микеле пришел к нам утром как раз в тот момент, когда Розетта стояла в описанной уже мною позе, совершенно голая, в углу нашей комнаты и вытирала мокрое тело полотенцем, а Микеле без стука приоткрыл дверь. Я сидела у порога и могла бы предупредить его, сказав: «Не входи, Розетта моется».
Но должна сознаться, что мне не захотелось удерживать его, потому что мать всегда гордится своей дочерью, и в этот момент голос материнской гордости был
во мне сильней, чем голос скромности и осуждения. Я подумала: «Он увидит ее голой... ну что ж, ведь он делает это не нарочно... пусть посмотрит, как красива моя Розетта». Подумав так, я промолчала, а Микеле спокойно распахнул дверь и очутился перед Розеттой, безуспешно пытавшейся укрыться полотенцем. Я наблюдала за ним: Микеле остановился на пороге, смущенный, что перед ним находится нагая девушка, но сейчас же повернулся ко мне, извиняясь, что пришел слишком рано. У него имеются серьезные новости, которые он узнал от одного парня из Понтекорво, принесшего для продажи табак: русские начали большое наступление на немцев, которые отступают по всему фронту. Микеле прибавил еще, что сейчас торопится, но мы увидимся позже, и с этими словами удалился. В тот же день я уловила момент, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, и сказала ему, улыбаясь:
— Знаешь, Микеле, ты совсем не похож на других парней твоего возраста.
Он нахмурился и спросил:
— Почему?
А я ему:
— Перед тобой была такая красивая девушка, как Розетта, совсем голая, а ты ее даже не заметил и продолжал думать только о русских, немцах и о войне.
Микеле сначала смутился, потом рассердился и ответил:
— Что за глупости? Я удивляюсь, что ты, мать, говоришь такие вещи.
Тогда я ему сказала:
— Даже тараканчики кажутся красивыми их матери тараканихе. Ты этого не знал, Микеле? И при чем тут я? Разве я тебя просила сегодня утром заходить к нам без стука? Может, я и рассердилась бы, если бы ты стал смотреть на мою Розетту слишком пристально, но в глубине души мне это было бы приятно именно потому, что я ее мать. Но ничего этого не случилось, ты даже ее не заметил.
Микеле выдавил из себя улыбку и сказал:
— Для меня этих вещей не существует.
Это было в первый и последний раз, что я говорила с ним на такую тему.
ГЛАВА ПЯТАЯ
После посещения Тонто с его устрашающими рассказами об облавах, которые устраивают немцы на итальянцев, начал идти дождь. Весь октябрь погода стояла чудесная, небо было ясное, воздух свежий, чистый, безветренный. В такую погоду мы могли по крайней мере развлекаться и коротать бесконечные дни, гуляя или просто сидя на открытом воздухе и любуясь на панораму Фонди. Но однажды утром погода внезапно переменилась: стало душно, над морем вдали навис туман, черные, пухлые тучи клубились над серым морем, как пар над кипящей кастрюлей. С моря еле дул сырой ветер и нес эти тучи, заволакивая ими небо; к полудню все небо было уже покрыто тучами. Беженцы, родившиеся и выросшие в этих краях, сказали нам, что это дождевые тучи и что дождь будет идти до тех пор, пока не переменится ветер: вместо теплого морского ветра сирокко подует холодный ветер с гор — трамонтана. Так и случилось: около полудня упали первые капли дождя. Мы спрятались в домик, ожидая, что дождь скоро кончится. Как бы не так! Дождь шел целый день и целую ночь, а на следующий день над морем было еще больше туч, все небо было покрыто темными облаками, вершины гор тонули в тумане, а из долины порывы ветра несли вверх все новые и новые отягощенные влагой тучи. Дождь на короткое время перестал, а потом зарядил снова и шел дни и ночи напролет больше месяца.
Городские жители не боятся дождя: дома они ходят по деревянным или мраморным полам, а на улице — по тротуару или асфальту и под зонтиком. Но здесь, в Сант Еуфемии, на мачере, дождь был настоящим божеским наказанием. Мы сидели целый день в хижине, в темной комнатушке с наклонной крышей, без окон, и через раскрытую дверь смотрели на мокрую и дымящуюся завесу дождя. Я сидела на кровати, а Розетта на взятом у Париде напрокат стуле. Мы совершенно обалдели от непрерывного дождя, целыми днями молча смотрели на дождь или разговаривали все о том же дожде и о связанных с ним неудобствах. Выйти из дому не представлялось никакой возможности, но мы
все-таки выходили, чтобы набрать дров или для удовлетворения естественных надобностей. Надо сказать, хотя это и не очень приятный разговор, что люди, всю жизнь прожившие в городе, где в каждом доме есть уборная, а часто даже и ванна, не могут себе представить, что значит жить там, где отхожих мест вообще нет. По крайней мере два или три раза в день мы должны были выходить из дому, идти за изгородь, поднимать юбку и садиться на корточки, прямо как животные. Бумаги, конечно, не было, даже газетной, поэтому мы рвали листья фигового дерева, росшего около нашего домика, и употребляли их вместо бумаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Так ему и надо.
Я возразила:
— Как ты можешь говорить так? Бедняжку сначала ограбили, а теперь он может и жизни лишиться.
Микеле помолчал немного и вдруг закричал:
— Пока они не потеряют всего, ничего не поймут!.. Они созреют только тогда, когда потеряют все, будут страдать и плакать кровавыми слезами.
— Но, Микеле,— возразила я ему,— ведь он делал это не ради наживы, а для семьи.
Микеле засмеялся неприятным смехом:
— Семья! Великое оправдание всех подлостей, совершаемых у нас в стране. Ну что ж, тем хуже для семьи.
Коли уж я опять заговорила о Микеле, то должна еще раз подчеркнуть, что у него был действительно странный характер. Через два дня после исчезновения Северино, разговаривая о том и о сем, кто-то из нас заметил, что в долгие зимние вечера совсем нечем заняться. Микеле на это сказал, что, если мы хотим, он с удовольствием почитает нам что-нибудь вслух. Мы с радостью согласились, хотя и не привыкли к книгам, как я об этом, кажется, уже говорила, но в нашем положении книги могли отвлечь немного от мрачных мыслей. Я думала, что Микеле хочет прочитать нам какой-нибудь роман, и спросила у него:
— Что ты нам будешь читать? Историю какой-нибудь любви?
Он ответил улыбаясь:
— Ты угадала, я буду читать вам о любви.
Было решено, что Микеле будет читать нам вслух в шалаше после ужина: вечером мы совсем не знали, чем заполнить время. Эта сцена врезалась мне в память, сама не знаю почему, может, потому, что я увидела тогда Микеле со стороны, которой я в нем еще не знала. Я вспоминаю, как мы сидели в полумраке вокруг угасающего огня — я с Розеттой и семья Париде,— разместившись на чурбанах и скамейках, за спиной у Микеле висела масляная лампа, при свете которой он собирался читать нам. Шалаш выглядел очень мрачно, с потолка свешивались черные кружева копоти, такие легкие, что при малейшем дуновении приходили в движение; в глубине шалаша, еле заметная в темноте, сидела мать Париде, похожая на ведьму из Беневенто, такая она
была старая и сморщенная, и все время пряла шерсть. Мы с Розеттой радовались, что Микеле будет читать, но Париде и его семья были не слишком довольны: проработав весь день, к вечеру они уставали и хотели спать. Обычно они ложились очень рано. Дети уже спали, устроившись около матерей. Прежде чем приступить к чтению, Микеле сказал, вытаскивая из кармана небольшую книжечку:
— Чезира хотела послушать рассказ о любви, вот я и почитаю об этом.
Одна из женщин, скорее из вежливости, чем из интереса, спросила, было ли это на самом деле или это выдуманная история; Микеле ответил, что это, вероятно, выдумали, но так, как будто на самом деле это случилось. Разговаривая, он открыл книжку и надел очки; наконец он сказал нам, что прочитает несколько эпизодов из жизни Христа, описанных в евангелии. Мы все были разочарованы, потому что думали услышать чтение настоящего романа, кроме того, нам кажется скучным все, что относится к религии, может быть потому, что мы занимаемся религией по обязанности, а не для удовольствия. Париде, выражая наше общее чувство, сказал, что жизнь Христа нам всем известна и такое чтение не даст ничего нового. Розетта промолчала, но позже, когда мы с ней вернулись в свою комнатку, она заметила:
— Если он не верит в Христа, то почему не оставит его в покое?
Но хотя Розетта казалась рассерженной, в тоне ее не было враждебности, потому что Микеле был ей симпатичен, пусть даже она, как, впрочем, все остальные здесь, не совсем понимала его.
В ответ на слова Париде Микеле с улыбкой спросил:
— Ты в этом уверен? — а затем объявил нам, что прочитает эпизод с Лазарем.— Вы помните его?
Все мы слыхали имя Лазаря, но вопрос Микеле заставил нас подумать о том, что мы не знаем, кто был Лазарь и что он делал. Может быть, Розетта и знала, но она и на этот раз не открыла рта.
— Вот видите,— сказал тогда Микеле спокойным, но торжествующим тоном,— говорили, что знаете жизнь Христа, а сами даже не знаете, кто был Лазарь, хотя
этот эпизод изображен на иконах в храмах, в храме такая икона тоже есть.
Париде, думая, что Микеле упрекает его, заметил:
— Ты ведь знаешь: чтобы сходить в храм в долину, надо потерять целый день? Мы должны работать и не можем тратить время даже для того, чтобы ходить в храм.
Микеле ничего не сказал и приступил к чтению.
Я уверена, что всем, кто будет читать эти мои воспоминания, известно, что говорится в притче о Лазаре, и я не буду писать об этом, тем более что Микеле прочел ее без всяких пояснений. Если же кто-нибудь не читал этой притчи, пусть прочитает в Евангелии. Замечу только, что во время чтения на лицах крестьян можно было увидеть если не скуку, то, во всяком случае, равнодушие и разочарование. Они хотели услышать любовную историю, а Микеле читал им историю о совершенном чуде, и мне показалось, что ни крестьяне, ни сам Микеле в это чудо не верят. Разница между ними заключалась в том, что крестьяне скучали, двое из женщин стали разговаривать между собой вполголоса, а третья отчаянно зевала, даже Париде, казавшийся самым внимательным, сидел, склонившись вперед, с совершенно невыразительным и бесчувственным лицом, а Микеле чем дальше читал, тем более казался растроганным чудом, в которое сам не верил. Дойдя до фразы: «Иисус сказал ей: я есть воскресение и жизнь»,— Микеле запнулся на один момент, и мы все увидели, что он плакал. Я поняла, что слезы на его глазах были вызваны чтением и что притча, которую он читал, каким-то образом связывалась им с нашим теперешним положением. В дальнейшем я имела возможность убедиться, что была права. Одна из женщин, которая скучала во время чтения и которой было невдомек, что Микеле может плакать из-за Лазаря, вдруг заботливо сказала:
— Тебе мешает дым, Микеле?.. Здесь всегда так дымно... ведь это шалаш.
Я уже, кажется, говорила, что в шалаше не было ни трубы, ни даже отверстия в крыше и дым выходил очень медленно через сухие ветви крыши, поэтому здесь всегда было полно дыму. Часто случалось, что все находящиеся в шалаше плакали, а вместе со всеми плакали две собаки и кошка со своими котятами. Женщина заговорила с Микеле о дыме, просто чтобы извиниться перед ним, но он вдруг вскочил, вытер слезы и совершенно неожиданно для всех заорал:
— Какой там к черту дым и шалаш!.. Я не буду вам больше читать, потому что вы ничего не понимаете... бесполезно объяснять тем, кто никогда не сможет понять. Но помните: каждый из вас Лазарь... Читая историю Лазаря, я говорил о всех вас: о тебе, Париде, и о тебе, Луиза, о тебе, Чезира, и о тебе, Розетта, и обо мне самом, о моем отце, об этом негодяе Тонто и о Северино с его рулонами, о беженцах, которые живут здесь в горах, и о немцах и фашистах там, в долине, одним словом, обо всех... вы все мертвы, мы все мертвы, хотя и думаем, что живы... и пока мы будем думать, что мы живы, потому что у нас есть наши рулоны, наши страхи, наши делишки, наши семьи, наши дети, мы будем мертвы... и только в тот день, когда мы поймем, что мы умерли, давно умерли, сгнили, разложились, и что от нас на расстоянии километра воняет трупом, только тогда мы начнем едва-едва пробуждаться к жизни... Покойной ночи.
Сказав это, Микеле поднялся, опрокинул на ходу лампу, которая тут же потухла, и вышел из шалаша, хлопнув дверью. Мы остались в полной темноте и от изумления не могли произнести ни слова. Наконец Париде на ощупь нашел лампу и зажег ее. Никому не хотелось говорить об этой выходке Микеле, только Париде с хитрым видом человека, думающего, что он все знает, сказал:
— Микеле хорошо говорить — он сын синьора, а не крестьянина.
Думаю, что и женщины были того же мнения: заниматься такими делами есть время только у синьоров, которые не обрабатывают землю и не трудятся в поте лица своего. Вскоре мы пожелали друг другу покойной ночи и разошлись. На следующий день Микеле ничего не сказал о своем вчерашнем поведении, но больше не предлагал нам читать.
Выходка Микеле еще больше укрепила сложившееся у меня о нем мнение. В тот день, когда он сказал нам,
что мальчиком серьезно подумывал стать патером, я решила, что, несмотря на все свои высказывания против религии, Микеле походил скорее на священнослужителей, чем на обычных людей, как, например, Филиппо и другие беженцы. Во время приступа гнева, овладевшего им, когда он заметил, что крестьяне не слушают его, что им это кажется скучным, Микеле был удивительно похож на деревенского патера, заметившего во время воскресной проповеди, что его паства не слушает проповеди; единственная разница могла быть в том, что деревенский патер употребил бы другие слова и выражения. Выходка Микеле походила на выходку священнослужителя, считающего всех людей грешниками, которых он обязан направить на путь истинный, а не на выходку человека обычного.
Чтобы еще лучше показать вам характер Микеле, я хочу упомянуть об одном незначительном факте, подтверждающем мои наблюдения над ним. Как я уже говорила, Микеле никогда не касался вопроса о женщинах и о любви, и мне казалось, что он совсем не знал женщин, но не потому, что у него не было до сих пор возможности познакомиться с ними поближе, а скорее потому, что в этом он совершенно не походил на других молодых людей своего возраста. Незначительный случай, о котором я хочу рассказать, подтвердил, что это именно так и было. Розетта завела привычку каждое утро, вставая с постели, раздеваться донага и мыться холодной водой. Я выходила из комнаты, шла к колодцу, вытаскивала ведро воды и подавала его Розетте. Половину ведра Розетта выливала себе на голову, потом намыливалась, после чего выливала на себя вторую половину ведра. Розетта была большой чистюлей; как только мы пришли в Сант Еуфемию, она упросила меня купить у крестьян мыла домашнего изготовления и продолжала мыться описанным мною способом и тогда, когда наступила зима и в горах было очень холодно; вода была ледяной, и, чтобы достать ее из колодца, приходилось разбивать лед, при этом руки у меня совершенно коченели и веревка сдирала с них кожу. Несколько раз я пробовала мыться, как Розетта, но у меня спирало в груди дыхание и я чуть не лишилась чувств. Однажды утром Розетта вымылась, как всегда,
опрокинув на себя ведро ледяной воды, и стояла, вытираясь полотенцем, у кровати на небольшой дощечке, чтобы не испачкать ноги. Розетта была крепкого телосложения, чего нельзя было бы никогда подумать, глядя на ее нежное и кроткое лицо с большими глазами, несколько длинным носом и мясистым ртом, с отвисшей нижней губой, что делало ее похожей на овечку. У нее были груди не очень большие, но вполне развившиеся, как будто она была уже женщина и мать, полные и белые, как если бы в них было молоко, а соски, торчавшие вверх, казалось, искали ротика ребенка, которого она успела произвести на свет. Но живот у нее был совсем девичий, гладкий и не выпуклый, а скорее вогнутый, так что волосы между ног, сильных и мускулистых, выступали вперед, густые и кудрявые, похожие на подушечку для булавок. Сзади Розетта выглядела, как белая мраморная статуя, что стоят в городских парках Рима, плечи у нее были полные и круглые, спина длинная, с глубокой выемкой внизу, как у молодой лошади, а еще ниже — две белые, круглые и мускулистые ягодицы, такие красивые и чистые, как у двухлетнего ребенка,— так и хотелось покрыть их поцелуями. Я всегда считала, что мужчина, увидевший мою Розетту, когда она совсем голая вытирает полотенцем спину и эту свою выемку в конце спины, а ее красивые высокие и крепкие груди вздрагивают при каждом движении, должен был бы по крайней мере почувствовать волнение, покраснеть или побледнеть — в зависимости от своего темперамента. О чем бы ни размышлял мужчина, но если он увидит перед собой голую женщину, все его мысли вылетают из головы, как разлетается с дерева стая воробьев от выстрела охотника, и в нем остается только волнение самца, увидевшего перед собой самку. И вот случилось, что Микеле пришел к нам утром как раз в тот момент, когда Розетта стояла в описанной уже мною позе, совершенно голая, в углу нашей комнаты и вытирала мокрое тело полотенцем, а Микеле без стука приоткрыл дверь. Я сидела у порога и могла бы предупредить его, сказав: «Не входи, Розетта моется».
Но должна сознаться, что мне не захотелось удерживать его, потому что мать всегда гордится своей дочерью, и в этот момент голос материнской гордости был
во мне сильней, чем голос скромности и осуждения. Я подумала: «Он увидит ее голой... ну что ж, ведь он делает это не нарочно... пусть посмотрит, как красива моя Розетта». Подумав так, я промолчала, а Микеле спокойно распахнул дверь и очутился перед Розеттой, безуспешно пытавшейся укрыться полотенцем. Я наблюдала за ним: Микеле остановился на пороге, смущенный, что перед ним находится нагая девушка, но сейчас же повернулся ко мне, извиняясь, что пришел слишком рано. У него имеются серьезные новости, которые он узнал от одного парня из Понтекорво, принесшего для продажи табак: русские начали большое наступление на немцев, которые отступают по всему фронту. Микеле прибавил еще, что сейчас торопится, но мы увидимся позже, и с этими словами удалился. В тот же день я уловила момент, чтобы поговорить с ним с глазу на глаз, и сказала ему, улыбаясь:
— Знаешь, Микеле, ты совсем не похож на других парней твоего возраста.
Он нахмурился и спросил:
— Почему?
А я ему:
— Перед тобой была такая красивая девушка, как Розетта, совсем голая, а ты ее даже не заметил и продолжал думать только о русских, немцах и о войне.
Микеле сначала смутился, потом рассердился и ответил:
— Что за глупости? Я удивляюсь, что ты, мать, говоришь такие вещи.
Тогда я ему сказала:
— Даже тараканчики кажутся красивыми их матери тараканихе. Ты этого не знал, Микеле? И при чем тут я? Разве я тебя просила сегодня утром заходить к нам без стука? Может, я и рассердилась бы, если бы ты стал смотреть на мою Розетту слишком пристально, но в глубине души мне это было бы приятно именно потому, что я ее мать. Но ничего этого не случилось, ты даже ее не заметил.
Микеле выдавил из себя улыбку и сказал:
— Для меня этих вещей не существует.
Это было в первый и последний раз, что я говорила с ним на такую тему.
ГЛАВА ПЯТАЯ
После посещения Тонто с его устрашающими рассказами об облавах, которые устраивают немцы на итальянцев, начал идти дождь. Весь октябрь погода стояла чудесная, небо было ясное, воздух свежий, чистый, безветренный. В такую погоду мы могли по крайней мере развлекаться и коротать бесконечные дни, гуляя или просто сидя на открытом воздухе и любуясь на панораму Фонди. Но однажды утром погода внезапно переменилась: стало душно, над морем вдали навис туман, черные, пухлые тучи клубились над серым морем, как пар над кипящей кастрюлей. С моря еле дул сырой ветер и нес эти тучи, заволакивая ими небо; к полудню все небо было уже покрыто тучами. Беженцы, родившиеся и выросшие в этих краях, сказали нам, что это дождевые тучи и что дождь будет идти до тех пор, пока не переменится ветер: вместо теплого морского ветра сирокко подует холодный ветер с гор — трамонтана. Так и случилось: около полудня упали первые капли дождя. Мы спрятались в домик, ожидая, что дождь скоро кончится. Как бы не так! Дождь шел целый день и целую ночь, а на следующий день над морем было еще больше туч, все небо было покрыто темными облаками, вершины гор тонули в тумане, а из долины порывы ветра несли вверх все новые и новые отягощенные влагой тучи. Дождь на короткое время перестал, а потом зарядил снова и шел дни и ночи напролет больше месяца.
Городские жители не боятся дождя: дома они ходят по деревянным или мраморным полам, а на улице — по тротуару или асфальту и под зонтиком. Но здесь, в Сант Еуфемии, на мачере, дождь был настоящим божеским наказанием. Мы сидели целый день в хижине, в темной комнатушке с наклонной крышей, без окон, и через раскрытую дверь смотрели на мокрую и дымящуюся завесу дождя. Я сидела на кровати, а Розетта на взятом у Париде напрокат стуле. Мы совершенно обалдели от непрерывного дождя, целыми днями молча смотрели на дождь или разговаривали все о том же дожде и о связанных с ним неудобствах. Выйти из дому не представлялось никакой возможности, но мы
все-таки выходили, чтобы набрать дров или для удовлетворения естественных надобностей. Надо сказать, хотя это и не очень приятный разговор, что люди, всю жизнь прожившие в городе, где в каждом доме есть уборная, а часто даже и ванна, не могут себе представить, что значит жить там, где отхожих мест вообще нет. По крайней мере два или три раза в день мы должны были выходить из дому, идти за изгородь, поднимать юбку и садиться на корточки, прямо как животные. Бумаги, конечно, не было, даже газетной, поэтому мы рвали листья фигового дерева, росшего около нашего домика, и употребляли их вместо бумаги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40