Лес был очень редкий, и через него был хорошо виден весь склон горы, усеянный белыми камнями вплоть до вершины, резкие очертания которой виднелись на фоне голубого неба. Тропинка пересекала этот лес, почти не поднимаясь; лучи солнца пробуждали птиц на ветвях деревьев, по писку и возне можно было подумать, что их очень много, но они еще не показывались. Микеле шел впереди нас и неизвестно почему выглядел очень счастливым; шел он быстро, размахивая веткой, служившей ему вместо палки, и насвистывая какой-то мотив, похожий на военный марш. Мы шли еще долго, дубы попадались все реже, и были они теперь маленькие и кряжистые, пока наконец совсем не исчезали и оставалась только тропинка, бежавшая вверх по склону горы среди ослепительно белого щебня, а чуть-чуть выше была уже вершина горы, или, вернее, перевал между двумя вершинами, к которому мы и направлялись. Дойдя до конца тропинки, мы всякий раз испытывали чувство удивления: перед нами открывалась поляна, покрытая мягкой зеленой травой, тем более неожиданной после всех этих камней; там и сям поднимались белые круглые глыбы. Посреди луга находился старый колодец, сложенный из камней без извести. Вид отсюда открывался великолепный. Я не особенно удивляюсь красотам природы, может быть потому, что родилась в горах и эти красоты мне слишком хорошо известны, но даже я, придя сюда впервые, замерла с открытым ртом. С одной стороны перед нами величественно спускался склон горы с огромными ступеньками мачер, нисходящими в долину, на горизонте блестела голубая полоска моря; с другой стороны возвышались одни лишь горы, горы Чочарии, некоторые из них покрытые снежными пятнами или совсем белые от снега, другие — голые и серые. Здесь было холодно, но не слишком: солнце сияло на небе и грело нас, ветра не было; такая погода стояла все время, пока мы сюда ходили, то есть о<коло двух недель.
Мы проводили на этом перевале весь день; расстилали на траве одеяло и отдыхали немного, но скоро беспокойство овладевало нами, и мы принимались бродить по окрестностям. Микеле и Розетта уходили подальше, собирая цветы или просто болтая, вернее, говорил только он, а она его слушала; я же по большей части оставалась на поляне. Мне нравилось быть одной; в Риме я могла сколько угодно времени проводить одна, но в Сант Еуфемии это было невозможно, потому что ночью я спала вместе с Розеттой, а днем везде были беженцы. Одиночество создавало во мне иллюзию, будто жизнь останавливается и я могу осмотреться по сторонам; в действительности время шло так же, но я не замечала этого. Здесь наверху царила абсолютная тишина; иногда лишь из ближайшей долины слышался звон бубенчиков пасущегося там стада; это был единственный доносившийся сюда звук, но он только еще больше подчеркивал тишину и покой этого места. Мне нравилось иногда подходить к колодцу, перегибаться через его стенку и долго смотреть вниз. Этот колодец был глубокий, во всяком случае, мне так казалось, камни стенок были сухие, а в глубине едва-едва виднелась вода. В расщелинах камней росли папоротники, очень красивые, с черными стебельками и зелеными пушистыми листьями, похожими на перья; папоротники покрывали стенки колодца до самого низа и отражались в воде. Я смотрела вниз и вспоминала те далекие времена, когда была девочкой и любила заглядывать в колодцы, которые и пугали и притягивали меня; мне казалось тогда, что колодцы — это отверстия в другой, подземный мир, населенный феями и гномами, и мне хотелось броситься в колодец, чтобы уйти из этого мира в другой. Иногда я смотрела вниз до тех пор, пока мои глаза не привыкали к темноте и я начинала ясно различать отражение своего лица в воде; тогда я брала камень и бросала его в воду, смотря, как разбивается отражение моего липа и по воде начинают расходиться дрожащие круги. Нравилось мне еще бродить по зеленой поляне между этих странных белых и круглых глыб, подымавшихся на плоскогорье. Тогда мне вновь казалось, что я вернулась к временам своего детства; я даже почти начинала надеяться, что найду в траве какую-нибудь драгоценность,
может быть потому, что изумрудная трава сама по себе походила на драгоценность, но еще и потому, что именно в таких местах зарывали клады, как мне об этом рассказывали в детстве. Но это была всего лишь трава, которая ничего не стоит и которую дают животным; только один раз я нашла трилистник с четырьмя диетиками и подарила его Микеле, а он спрятал этот листик в бумажник, чтобы сделать мне приятное, потому что он в такие вещи не верил. Время шло медленно; солнце поднималось все выше и светило все ярче, так что иногда я даже расстегивала кофточку и ложилась на траву загорать, как это делают на море. Микеле и Розетта возвращались с прогулки к завтраку, мы садились на траву и ели немного хлеба с сыром. И до этого и после этого мне случалось есть много вкусных вещей, но, вспоминая этот хлеб, темный и твердый, испеченный из муки, в которую были подмешены отруби и кукурузная мука, и овечий сыр, такой твердый, что его надо было разбивать молотком, мне кажется, что я никогда в жизни не ела ничего более вкусного. Приправой к этому завтраку служил хороший аппетит, появлявшийся у нас после прогулки и от горного воздуха, а может быть, и мысль об опасности делала нам завтрак таким вкусным, только я ела с особым удовольствием первый раз в моей жизни, замечая, какое это приятное ощущение — есть, насыщаться, возобновляя едой утраченные силы, и чувствовать, что пища полезна и необходима человеку. Здесь мне хочется оказать, что, живя в Сант Еуфемии, я первый раз в жизни обратила внимание на некоторые вещи, которые до тех пор совершала механически, не задумываясь над ними. Например, я никогда до этого не сравнивала сон с аппетитом, удовлетворение которого приносит удовольствие и силу; содержание тела в чистоте было очень трудным, почти невозможным, поэтому процесс мытья доставлял мне почти чувственное наслаждение; такое же наслаждение доставляли и физические отправления тела, все то, что в городе не отнимает времени и что люди совершают механически, не задумываясь над этим. Мне кажется, что если бы здесь в горах нашелся мужчина, который нравился бы мне, которого я полюбила бы, то и любовь имела бы здесь совсем иной характер, была бы более глубокой и сильной.
Одним словом, я чувствовала себя, как животное; вероятно, животные, у которых нет других забот, кроме как о своем теле, испытывают те же ощущения, которые испытывала я, вынужденная обстоятельствами быть только куском мяса, не чем другим, как телом, которое питается, спит, чистится, чтобы чувствовать себя как можно лучше, и находит в этом удовольствие.
Солеце медленно обходило небо, спускаясь к морю. Когда море начинало темнеть и становилось красным в закатных лучах солнца, мы пускались в обратный путь, но уже не по тропинке, а бегом под гору, скользя по траве и камням, продираясь сквозь кустарник, и за полчаса покрывали то же расстояние, на которое утром нам приходилось тратить по крайней мере два часа. Возвращались мы как раз к ужину, пыльные, облепленные листьями и колючками, и сразу шли в шалаш ужинать. Ложились мы рано, и еще до зари были опять на ногах.
Но не всегда на плоскогорье все было таким тихим и далеким от военных событий. Я не буду рассказывать о самолетах, часто пролетавших над нашими головами то в одиночку, то эскадрильями, ни о взрывах, эхо которых глухо долетало к нам из долины, напоминая о том, что проклятые немцы продолжали взрывать дамбы каналов, заливая всю долину водой и распространяя таким образом малярию, но война напоминала о себе и частыми встречами с людьми, заходившими на перевал. Через этот безлюдный перевал проходила дорога тех, кто шел горами, избегая равнин, и пробирался из Рима или даже из Северной Италии, оккупированных немцами, в Южную Италию, к англичанам. Это были по большей части или солдаты, дезертировавшие из армии, или бедные люди, возвращавшиеся в свою деревню, откуда им пришлось уйти из-за военных событий, или заключенные, бежавшие из концентрационных лагерей. Одна из этих встреч запомнилась мне особенно хорошо. Мы ели наш обычный хлеб с сыром, как вдруг увидели, что из-за скалы к нам подходят двое мужчин с палками в руках, напоминающие дикарей. Одежда их висела лохмотьями, но не это произвело на меня впечатление, потому что лохмотья стали уже обычным явлением; меня испугали их плечи невиданной ширины и их лица, совсем
не похожие на наши лица, нас, итальянцев; я скамепела от испуга и, забыв о хлебе и сыре, которые держала в руке, ждала их приближения. Микеле, никого и ничего не боявшийся, даже не потому, что был очень храбрым, а просто потому, что относился ко всем с доверием, встал, подошел к этим двум мужчинам и начал объясняться с ними жестами. Немного придя в себя от испуга, мы с Розеттой тоже подошли к ним. Лица этих мужчин были желтые и плоские, без бороды и усов, вдоль гладкой кожи щек шли продольные морщины, волосы у них были черные и густые, глаза маленькие, с приподнятыми к вискам углами, носы приплюснутые и рты, как у мертвецов, зубы темные и все поломанные. Микеле сказал нам, что это были русские пленные, только не русские, а монголы, как бы это объяснить — китайцы; они, вероятно, удрали из концентрационного лагеря, в которых немцы держали военнопленных. Я смотрела, не сводя глаз, на их широкие плечи и думала, что мы совершаем неосторожность, оставаясь здесь с ними, лучше было спрятаться от них или удрать: это были такие большие и сильные мужчины, что, бросься они на меня и Розетту, мы ничего не могли бы с ними поделать. Но эти монголы вели себя очень прилично; они немного посидели с нами, может быть час или два, разговаривали все время жестами. Микеле угостил их хлебом и сыром, они ели без жадности и, как мне кажется, поблагодарили нас. Они оба непрестанно смеялись, может быть потому, что не понимали нас, а мы не понимали их, и этим своим смехом они хотели показать, что не сделают нам ничего плохого. Микеле все так же жестами объяснил им дорогу, по которой они должны были идти, и они ушли через некоторое время; издали они были похожи на двух больших обезьян, которые идут на задних ногах, помогая себе большими палками.
Другой раз через перевал проходил итальянский рабочий, сбежавший с линии фронта, куда его послали рыть укрепления; не помню точно, на каком фронте он был, но только он сбежал оттуда, потому что с итальянскими рабочими обращались, как с собаками, и заставляли их работать как каторжных. Это был красивый юноша, очень изящный, лицо смуглое, с тонкими чертами, но худой до невероятности, скулы торчали, грустные
глава ввалились — просто кожа и кости, он еле держался на ногах от слабости. Он рассказал нам, что его семья живет в Апулии и что он надеется добраться туда через горы. Уже неделя, как он находился в дороге, одежда на нем порвалась, обувь развалилась. Он был так слаб, что еле мог говорить; скажет несколько слов и останавливается, чтобы перевести дыхание. Он передал нам слухи, что в Риме было восстание: убили несколько немецких солдат, а немцы в отместку организовали карательную экспедицию; подробностей о том, когда и где это случилось, он не знал. Говоря о немцах, он сказал:
— Это не люди, а звери. Они отлично знают, что проиграли войну, но любят воевать и будут воевать до последнего солдата, тем более что живут они за наш счет и ни в чем не нуждаются. И если война не окончится скоро, то мы все умрем с голоду. Одно из двух: или кончится война, или нам всем конец.
Микеле дал ему немного хлеба, сыру и табаку, а он, отдохнув с полчаса на перевале, пошел дальше, еле передвигая ноги, так что казалось, что он вот-вот упадет на землю и больше не встанет.
Однажды утром мы загорали на солнце, как вдруг услышали свист. Мы все трое сейчас же спрятались за скалу, чтобы оттуда проследить, кто свистел. Мы были все время начеку, потому что боялись немецкой облавы. Подождав немного, Микеле высунул из-за скалы голову и увидел человека, поспешно прятавшегося за ближайшую скалу. Довольно долго мы следили друг за другом, пока наконец взаимно не убедились, что ни мы, ни они не были немцами, только тогда мы вышли из своего укрытия. Эти двое были из Южной Италии, военные — старший и младший лейтенанты, как они нам оказали,— хотя и одетые в штатское, потому что они, как и многие другие в то время, бежали из армии и пробирались по горам на Юг, намереваясь перейти фронт и добраться до родных мест, где жили их семьи. Один из них был брюнет, высокий, смуглый, с круглым лицом, глаза его были черные, как уголь, зубы белые, а губы почти фиолетовые; другой был блондин, с длинным лицом, голубыми глазами и острым носом. Брюнета звали Кармело, блондина — Луиджи. Из всех людей, с которыми мы встретились в этих горах, они были самыми несимпатичными, не потому, что они были такими уж плохими людьми, может быть, в мирные времена, встретив их в обычной обстановке, я не нашла бы в них ничего несимпатичного, во война вскрыла в них, как и ЕО многих других, такие черты характера, которые в мирное время остались бы незаметными. Тут мне хочется отметить, что война для всех большое испытание: чтобы узнать людей, надо видеть их во время войны, а не в мирные времена — не тогда, когда есть законы, уважение к другим людям и благочестие, а тогда, когда ничего этого нет и каждый человек проявляет свои наклонности, ничто не сдерживает его и он ни к чем(у не питает уважения.
Эти двое в момент заключения перемирия находились со своим полком в Риме, дезертировали и спрятались сначала в городе, а потом удрали из Рима и теперь пробирались к себе домой. Около месяца они скрывались у крестьянина на склоне Горы Фей. На меня сразу произвело плохое впечатление то, как они говорили об этом крестьянине, который дал им кров и пристанище: они отзывались о нем презрительно, называя его мужиком и невежей, не умеющим ни читать, ни писать, а дом его, по их словам, был настоящим хлевом. Один из них даже оказал, смеясь:
— Ну что ж поделаешь, на безрыбье и рак рыба.
Дальше они рассказали, что им пришлось уйти с Горы Фей, потому что крестьянин намекнул им, что не мог держать их больше у себя, потому что ему нечем было их кормить; тут брюнет заметил, что это неправда, если бы у них были деньги, то продукты, конечно, нашлись бы, потому что все крестьяне — жадный, корыстный народ. В общем, они шли на Юг и надеялись перейти линию фронта.
Наступило время завтракать, и Микеле неохотно предложил им разделить с нами наш обычный завтрак, то есть хлеб с сыром. Брюнет сказал нам, что хлеб они возьмут с удовольствием, а сыр у них есть — целая головка, которую они украли у жадного крестьянина, покидая его дом. Говоря это, он вытащил из дорожного мешка головку сыра и показал нам ее. Меня охватило неприятное чувство, не столько потому, что он украл — в эти времена все крали и воровство перестало быть преступлением,— а потому, что он говорил об этом таким тоном; мне казалось, что такая откровенность неприлична Б человеке, который Имеет чин старшего лейтенанта и по манерам которого видно, что он был синьором. Кроме того, подумала я, это был очень некрасивый поступок: в благодарность за гостеприимство унести у крестьянина то немногое, чем он располагал. Но я ничего не сказала. Мы уселись на траве и принялись за еду; закусывая, мы все время разговаривали, вернее, слушали рассказы брюнета, который говорил безостановочно и все время о себе; по его словам можно было понять, что он крупный землевладелец у себя на родине и отличился как офицер на войне. Блондин слушал его, щуря глаза от солнца, и время от времени возражал ему, делая это довольно ехидно, но тот, не смущаясь, продолжал хвастаться. Брюнет, например, говорил:
— У меня дома есть усадьба...
А блондин:
— Скажи лучше, что у тебя есть два или три клочка земли величиной с носовой платок.
— Нет, это поместье, которое можно объехать только верхом на лошади.
— Даже пешком достаточно сделать всего несколько шагов, чтобы обойти все твое поместье.
Или еще:
— Я взял с собой патруль и пошел в лес. Ну а в лесу сидела в засаде по крайней мере сотня неприятельских солдат.
— Брось уж, я ведь тоже был там и видел, что их было не больше пяти или шести.
— Я тебе говорю, что их было не меньше сотни... Когда они вылезли из кустов, у меня не было времени считать их, в такой момент не считают врагов, а заняты совсем другим, но их, конечно, была целая сотня, если не больше.
— Сбавь немножко, говорю тебе, их было не больше пяти или шести человек.
И так далее. Брюнет врал без зазрения совести, нахально и уверенно, блондин возражал ему неохотно и вяло. Наконец, брюнет рассказал нам, что он делал в день перемирия, когда итальянская армия разбрелась кто куда.
— Я был прикомандирован к интендантству у нас в деревне; военный магазин ломился от всякой всячины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Мы проводили на этом перевале весь день; расстилали на траве одеяло и отдыхали немного, но скоро беспокойство овладевало нами, и мы принимались бродить по окрестностям. Микеле и Розетта уходили подальше, собирая цветы или просто болтая, вернее, говорил только он, а она его слушала; я же по большей части оставалась на поляне. Мне нравилось быть одной; в Риме я могла сколько угодно времени проводить одна, но в Сант Еуфемии это было невозможно, потому что ночью я спала вместе с Розеттой, а днем везде были беженцы. Одиночество создавало во мне иллюзию, будто жизнь останавливается и я могу осмотреться по сторонам; в действительности время шло так же, но я не замечала этого. Здесь наверху царила абсолютная тишина; иногда лишь из ближайшей долины слышался звон бубенчиков пасущегося там стада; это был единственный доносившийся сюда звук, но он только еще больше подчеркивал тишину и покой этого места. Мне нравилось иногда подходить к колодцу, перегибаться через его стенку и долго смотреть вниз. Этот колодец был глубокий, во всяком случае, мне так казалось, камни стенок были сухие, а в глубине едва-едва виднелась вода. В расщелинах камней росли папоротники, очень красивые, с черными стебельками и зелеными пушистыми листьями, похожими на перья; папоротники покрывали стенки колодца до самого низа и отражались в воде. Я смотрела вниз и вспоминала те далекие времена, когда была девочкой и любила заглядывать в колодцы, которые и пугали и притягивали меня; мне казалось тогда, что колодцы — это отверстия в другой, подземный мир, населенный феями и гномами, и мне хотелось броситься в колодец, чтобы уйти из этого мира в другой. Иногда я смотрела вниз до тех пор, пока мои глаза не привыкали к темноте и я начинала ясно различать отражение своего лица в воде; тогда я брала камень и бросала его в воду, смотря, как разбивается отражение моего липа и по воде начинают расходиться дрожащие круги. Нравилось мне еще бродить по зеленой поляне между этих странных белых и круглых глыб, подымавшихся на плоскогорье. Тогда мне вновь казалось, что я вернулась к временам своего детства; я даже почти начинала надеяться, что найду в траве какую-нибудь драгоценность,
может быть потому, что изумрудная трава сама по себе походила на драгоценность, но еще и потому, что именно в таких местах зарывали клады, как мне об этом рассказывали в детстве. Но это была всего лишь трава, которая ничего не стоит и которую дают животным; только один раз я нашла трилистник с четырьмя диетиками и подарила его Микеле, а он спрятал этот листик в бумажник, чтобы сделать мне приятное, потому что он в такие вещи не верил. Время шло медленно; солнце поднималось все выше и светило все ярче, так что иногда я даже расстегивала кофточку и ложилась на траву загорать, как это делают на море. Микеле и Розетта возвращались с прогулки к завтраку, мы садились на траву и ели немного хлеба с сыром. И до этого и после этого мне случалось есть много вкусных вещей, но, вспоминая этот хлеб, темный и твердый, испеченный из муки, в которую были подмешены отруби и кукурузная мука, и овечий сыр, такой твердый, что его надо было разбивать молотком, мне кажется, что я никогда в жизни не ела ничего более вкусного. Приправой к этому завтраку служил хороший аппетит, появлявшийся у нас после прогулки и от горного воздуха, а может быть, и мысль об опасности делала нам завтрак таким вкусным, только я ела с особым удовольствием первый раз в моей жизни, замечая, какое это приятное ощущение — есть, насыщаться, возобновляя едой утраченные силы, и чувствовать, что пища полезна и необходима человеку. Здесь мне хочется оказать, что, живя в Сант Еуфемии, я первый раз в жизни обратила внимание на некоторые вещи, которые до тех пор совершала механически, не задумываясь над ними. Например, я никогда до этого не сравнивала сон с аппетитом, удовлетворение которого приносит удовольствие и силу; содержание тела в чистоте было очень трудным, почти невозможным, поэтому процесс мытья доставлял мне почти чувственное наслаждение; такое же наслаждение доставляли и физические отправления тела, все то, что в городе не отнимает времени и что люди совершают механически, не задумываясь над этим. Мне кажется, что если бы здесь в горах нашелся мужчина, который нравился бы мне, которого я полюбила бы, то и любовь имела бы здесь совсем иной характер, была бы более глубокой и сильной.
Одним словом, я чувствовала себя, как животное; вероятно, животные, у которых нет других забот, кроме как о своем теле, испытывают те же ощущения, которые испытывала я, вынужденная обстоятельствами быть только куском мяса, не чем другим, как телом, которое питается, спит, чистится, чтобы чувствовать себя как можно лучше, и находит в этом удовольствие.
Солеце медленно обходило небо, спускаясь к морю. Когда море начинало темнеть и становилось красным в закатных лучах солнца, мы пускались в обратный путь, но уже не по тропинке, а бегом под гору, скользя по траве и камням, продираясь сквозь кустарник, и за полчаса покрывали то же расстояние, на которое утром нам приходилось тратить по крайней мере два часа. Возвращались мы как раз к ужину, пыльные, облепленные листьями и колючками, и сразу шли в шалаш ужинать. Ложились мы рано, и еще до зари были опять на ногах.
Но не всегда на плоскогорье все было таким тихим и далеким от военных событий. Я не буду рассказывать о самолетах, часто пролетавших над нашими головами то в одиночку, то эскадрильями, ни о взрывах, эхо которых глухо долетало к нам из долины, напоминая о том, что проклятые немцы продолжали взрывать дамбы каналов, заливая всю долину водой и распространяя таким образом малярию, но война напоминала о себе и частыми встречами с людьми, заходившими на перевал. Через этот безлюдный перевал проходила дорога тех, кто шел горами, избегая равнин, и пробирался из Рима или даже из Северной Италии, оккупированных немцами, в Южную Италию, к англичанам. Это были по большей части или солдаты, дезертировавшие из армии, или бедные люди, возвращавшиеся в свою деревню, откуда им пришлось уйти из-за военных событий, или заключенные, бежавшие из концентрационных лагерей. Одна из этих встреч запомнилась мне особенно хорошо. Мы ели наш обычный хлеб с сыром, как вдруг увидели, что из-за скалы к нам подходят двое мужчин с палками в руках, напоминающие дикарей. Одежда их висела лохмотьями, но не это произвело на меня впечатление, потому что лохмотья стали уже обычным явлением; меня испугали их плечи невиданной ширины и их лица, совсем
не похожие на наши лица, нас, итальянцев; я скамепела от испуга и, забыв о хлебе и сыре, которые держала в руке, ждала их приближения. Микеле, никого и ничего не боявшийся, даже не потому, что был очень храбрым, а просто потому, что относился ко всем с доверием, встал, подошел к этим двум мужчинам и начал объясняться с ними жестами. Немного придя в себя от испуга, мы с Розеттой тоже подошли к ним. Лица этих мужчин были желтые и плоские, без бороды и усов, вдоль гладкой кожи щек шли продольные морщины, волосы у них были черные и густые, глаза маленькие, с приподнятыми к вискам углами, носы приплюснутые и рты, как у мертвецов, зубы темные и все поломанные. Микеле сказал нам, что это были русские пленные, только не русские, а монголы, как бы это объяснить — китайцы; они, вероятно, удрали из концентрационного лагеря, в которых немцы держали военнопленных. Я смотрела, не сводя глаз, на их широкие плечи и думала, что мы совершаем неосторожность, оставаясь здесь с ними, лучше было спрятаться от них или удрать: это были такие большие и сильные мужчины, что, бросься они на меня и Розетту, мы ничего не могли бы с ними поделать. Но эти монголы вели себя очень прилично; они немного посидели с нами, может быть час или два, разговаривали все время жестами. Микеле угостил их хлебом и сыром, они ели без жадности и, как мне кажется, поблагодарили нас. Они оба непрестанно смеялись, может быть потому, что не понимали нас, а мы не понимали их, и этим своим смехом они хотели показать, что не сделают нам ничего плохого. Микеле все так же жестами объяснил им дорогу, по которой они должны были идти, и они ушли через некоторое время; издали они были похожи на двух больших обезьян, которые идут на задних ногах, помогая себе большими палками.
Другой раз через перевал проходил итальянский рабочий, сбежавший с линии фронта, куда его послали рыть укрепления; не помню точно, на каком фронте он был, но только он сбежал оттуда, потому что с итальянскими рабочими обращались, как с собаками, и заставляли их работать как каторжных. Это был красивый юноша, очень изящный, лицо смуглое, с тонкими чертами, но худой до невероятности, скулы торчали, грустные
глава ввалились — просто кожа и кости, он еле держался на ногах от слабости. Он рассказал нам, что его семья живет в Апулии и что он надеется добраться туда через горы. Уже неделя, как он находился в дороге, одежда на нем порвалась, обувь развалилась. Он был так слаб, что еле мог говорить; скажет несколько слов и останавливается, чтобы перевести дыхание. Он передал нам слухи, что в Риме было восстание: убили несколько немецких солдат, а немцы в отместку организовали карательную экспедицию; подробностей о том, когда и где это случилось, он не знал. Говоря о немцах, он сказал:
— Это не люди, а звери. Они отлично знают, что проиграли войну, но любят воевать и будут воевать до последнего солдата, тем более что живут они за наш счет и ни в чем не нуждаются. И если война не окончится скоро, то мы все умрем с голоду. Одно из двух: или кончится война, или нам всем конец.
Микеле дал ему немного хлеба, сыру и табаку, а он, отдохнув с полчаса на перевале, пошел дальше, еле передвигая ноги, так что казалось, что он вот-вот упадет на землю и больше не встанет.
Однажды утром мы загорали на солнце, как вдруг услышали свист. Мы все трое сейчас же спрятались за скалу, чтобы оттуда проследить, кто свистел. Мы были все время начеку, потому что боялись немецкой облавы. Подождав немного, Микеле высунул из-за скалы голову и увидел человека, поспешно прятавшегося за ближайшую скалу. Довольно долго мы следили друг за другом, пока наконец взаимно не убедились, что ни мы, ни они не были немцами, только тогда мы вышли из своего укрытия. Эти двое были из Южной Италии, военные — старший и младший лейтенанты, как они нам оказали,— хотя и одетые в штатское, потому что они, как и многие другие в то время, бежали из армии и пробирались по горам на Юг, намереваясь перейти фронт и добраться до родных мест, где жили их семьи. Один из них был брюнет, высокий, смуглый, с круглым лицом, глаза его были черные, как уголь, зубы белые, а губы почти фиолетовые; другой был блондин, с длинным лицом, голубыми глазами и острым носом. Брюнета звали Кармело, блондина — Луиджи. Из всех людей, с которыми мы встретились в этих горах, они были самыми несимпатичными, не потому, что они были такими уж плохими людьми, может быть, в мирные времена, встретив их в обычной обстановке, я не нашла бы в них ничего несимпатичного, во война вскрыла в них, как и ЕО многих других, такие черты характера, которые в мирное время остались бы незаметными. Тут мне хочется отметить, что война для всех большое испытание: чтобы узнать людей, надо видеть их во время войны, а не в мирные времена — не тогда, когда есть законы, уважение к другим людям и благочестие, а тогда, когда ничего этого нет и каждый человек проявляет свои наклонности, ничто не сдерживает его и он ни к чем(у не питает уважения.
Эти двое в момент заключения перемирия находились со своим полком в Риме, дезертировали и спрятались сначала в городе, а потом удрали из Рима и теперь пробирались к себе домой. Около месяца они скрывались у крестьянина на склоне Горы Фей. На меня сразу произвело плохое впечатление то, как они говорили об этом крестьянине, который дал им кров и пристанище: они отзывались о нем презрительно, называя его мужиком и невежей, не умеющим ни читать, ни писать, а дом его, по их словам, был настоящим хлевом. Один из них даже оказал, смеясь:
— Ну что ж поделаешь, на безрыбье и рак рыба.
Дальше они рассказали, что им пришлось уйти с Горы Фей, потому что крестьянин намекнул им, что не мог держать их больше у себя, потому что ему нечем было их кормить; тут брюнет заметил, что это неправда, если бы у них были деньги, то продукты, конечно, нашлись бы, потому что все крестьяне — жадный, корыстный народ. В общем, они шли на Юг и надеялись перейти линию фронта.
Наступило время завтракать, и Микеле неохотно предложил им разделить с нами наш обычный завтрак, то есть хлеб с сыром. Брюнет сказал нам, что хлеб они возьмут с удовольствием, а сыр у них есть — целая головка, которую они украли у жадного крестьянина, покидая его дом. Говоря это, он вытащил из дорожного мешка головку сыра и показал нам ее. Меня охватило неприятное чувство, не столько потому, что он украл — в эти времена все крали и воровство перестало быть преступлением,— а потому, что он говорил об этом таким тоном; мне казалось, что такая откровенность неприлична Б человеке, который Имеет чин старшего лейтенанта и по манерам которого видно, что он был синьором. Кроме того, подумала я, это был очень некрасивый поступок: в благодарность за гостеприимство унести у крестьянина то немногое, чем он располагал. Но я ничего не сказала. Мы уселись на траве и принялись за еду; закусывая, мы все время разговаривали, вернее, слушали рассказы брюнета, который говорил безостановочно и все время о себе; по его словам можно было понять, что он крупный землевладелец у себя на родине и отличился как офицер на войне. Блондин слушал его, щуря глаза от солнца, и время от времени возражал ему, делая это довольно ехидно, но тот, не смущаясь, продолжал хвастаться. Брюнет, например, говорил:
— У меня дома есть усадьба...
А блондин:
— Скажи лучше, что у тебя есть два или три клочка земли величиной с носовой платок.
— Нет, это поместье, которое можно объехать только верхом на лошади.
— Даже пешком достаточно сделать всего несколько шагов, чтобы обойти все твое поместье.
Или еще:
— Я взял с собой патруль и пошел в лес. Ну а в лесу сидела в засаде по крайней мере сотня неприятельских солдат.
— Брось уж, я ведь тоже был там и видел, что их было не больше пяти или шести.
— Я тебе говорю, что их было не меньше сотни... Когда они вылезли из кустов, у меня не было времени считать их, в такой момент не считают врагов, а заняты совсем другим, но их, конечно, была целая сотня, если не больше.
— Сбавь немножко, говорю тебе, их было не больше пяти или шести человек.
И так далее. Брюнет врал без зазрения совести, нахально и уверенно, блондин возражал ему неохотно и вяло. Наконец, брюнет рассказал нам, что он делал в день перемирия, когда итальянская армия разбрелась кто куда.
— Я был прикомандирован к интендантству у нас в деревне; военный магазин ломился от всякой всячины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40