А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

еще не дойдя до мачеры, он начал кричать снизу:
— Филиппо, Филиппо, случилось несчастье... случилось несчастье...
Филиппо, наблюдавший, как и мы все, за работой Иньяцио, побежал ему навстречу:
— Что случилось? Говори! Что случилось?
Но Винченцо, хитрец, делая вид, что не может отдышаться, прижимал руку к груди и повторял глухим голосом:
— Страшное несчастье.
Иньяцио и его коза были забыты, все толпились вокруг Филиппо и его испольщика; окно в домике Филиппо раскрылось, и в нем показались две женщины: жена и дочь Филиппо. Наконец Винченцо сказал:
— Случилось то, что пришли немцы и итальянские фашисты, постучали в стены, нашли тайник и вскрыли его.
Филиппо прервал его ужасным криком:
— И украли мои вещи!
— Именно так,— ответил Винченцо более спокойным голосом, может быть, потому, что самое страшное было им уже сказано,— они все украли, не оставили ничего, ну как есть ничего.
Он сказал это так громко, что его услышали из окна жена и дочь Филиппо, которые в ту же минуту начали причитать и выть, высовываться из окна и ломать руки.
Ш Филиппо, не теряя времени на дальнейшие расспросы, закричал:
— Неправда, неправда! Это ты украл, ты — вор, ты — немец и фашист... ты и эта ведьма твоя жена, и эти негодяи твои сыновья!.. Все вас знают. Вы — бандиты и разбойники, не уважаете даже святого Джованни.— Филиппо кричал как оглашенный, а потом вдруг схватил со стола нож Иньяцио и бросился с ним на Винченцо. К счастью, беженцы успели перехватить его; они держали его вчетвером, а он вырывался, бросаясь вперед лбом и грудью, и кричал с пеной у рта:
— Пустите меня, я убью его, пустите меня, я хочу его убить.
В раскрытом окне кричали и размахивали руками женщины:
— Мы погибли! Нас разорили!
А с неба, не переставая, моросил частый дождик, и мы все были совершенно мокрые.
Микеле, смотревший на сцену с каким-то странным удовлетворением, как будто ему доставляло удовольствие, что у его сестры украли приданое и у его матери все ее драгоценности, вдруг подошел к Винченцо, продолжавшему оправдываться:
— Кто украл? Немцы украли, фашисты украли, мы тут ни при чем,— засунул руку в карман его пиджака, как будто знал заранее, что там лежит, и вытащил оттуда маленькую коробочку, сказав при этом спокойным голосом:
— Вот кто украл... это кольцо моей сестры.
Он открыл коробочку и показал всем колечко с брильянтом, подаренное, как я это узнала впоследствии, Филиппо дочери в день ее рождения. Как только Филиппо увидел колечко, он со страшным криком стряхнул с себя державших его людей и бросился с ножом на Винченцо. Но испольщик с необыкновенным проворством проскользнул между окружавшими его людьми и помчался вниз по тропинке. Филиппо хотел бежать за ним, но тут же понял, что не сможет его догнать: у Филиппо были короткие ноги, и он был очень толст и
брюхат, а Винченцо был высокий и худой, с длинными, как у страуса, ногами. Тогда он подобрал с земли камень и бросил им в Винченцо, крича:
— Вор! Вор!
Но если Филиппо и не побежал за Винченцо, побе* жали другие беженцы, не потому, что были так уж озабочены судьбой вещей Филиппо, а потому, что драка возбудила их и им самим захотелось помахать кулаками. Двое или трое мужчин помоложе побежали за старым Винченцо, удиравшим, как заяц, догнали его, схватили за руки и привели обратно. Филиппо, продолжавший все время бросать вниз огромные камни, которыми можно было смело убить человека, теперь уже выдохся и, тяжело дыша, ждал на краю мачеры своего испольщика, все еще держа в руке окровавленный нож Иньяцио. Тогда Микеле подошел к отцу и сказал:
— Я советую тебе вернуться домой.
— Я убью его.
— Ты вернешься домой.
— Но я хочу убить его, я должен убить его.
— Дай мне нож и возвращайся домой.
К моему удивлению, спокойствие сына подействовало на отца — Филиппо тоже успокоился: положил нож на стол и пошел по направлению к дому, откуда теперь неслись крики и стоны, как из чистилища. Посреди мачеры осталась только коза с разрезанным животом, подвешенная на двух столбах. А дождь все продолжал идти.
Тем временем Винченцо и его преследователи вернулись на мачеру, крестьяне и беженцы сейчас же столпились вокруг них, расспрашивая Винченцо, больше из любопытства. Винченцо не заставил себя упрашивать.
— Я этого не хотел,— сказал он своим загробным голосом,— никто из нас не хотел этого... ведь все-таки святой Джованни... он крестил моего сына, а я — его дочь... кровь не вода, разве не так? Клянусь, что предпочел бы отрезать себе руку, чем украсть... разрази меня гром вот на этом месте, если я вру.
— Мы вам верим, Винченцо, верим... Ну а как же все-таки случилось, что вы украли?
— Это все чей-то голос... целыми днями какой-то голос во мне повторял: «Возьми молоток и разбей стенку... 15. А. Моравиа 449
возьми молоток и разбей стенку...» Этот голос не давал мне покоя ни днем, ни ночью.
— И ты, Винченцо, в конце концов взял молоток и разбил стену... не так ли?
— Именно так.
Беженцы и крестьяне громко расхохотались и, задав Винченцо еще несколько вопросов, оставили его в покое и вернулись к Иньяцио и его козе. Но Винченцо не ушел сразу отсюда, а стал ходить из дома в дом и, попросив сначала выпить вина, рассказывал ту же историю про голос; все смеялись, а он не смеялся, даже, казалось, не понимал, почему над ним смеются, и был похож на общипанную грустную птицу. Только к вечеру, еле передвигая ноги, Винченцо ушел от нас с таким видом, как будто обокрали его, а не Филиппо.
В тот же вечер Микеле, придя в шалаш, где я жарила козьи кишки, а семья Париде сидела вокруг огня, сказал:
— Мой отец неплохой человек... но из-за нескольких простынь и золотых безделушек он чуть не убил человека... а мы все даже во имя нашей идеи неспособны убить цыпленка.
Париде сказал медленно, глядя на огонь:
— Ты разве не знаешь, Микеле, что для людей их добро значит гораздо больше, чем всякие там идеи?.. Возьмем, например, патера. Если ты ему скажешь на исповеди, что ты украл, он наложит на тебя епитимью, велит прочитать несколько молитв святому Джузеппе, а потом даст тебе отпущение грехов. Но если ты пойдешь к нему в дом и украдешь у него хотя одну серебряную ложку, то он подымет страшный крик, позовет карабинеров и пошлет тебя в тюрьму. Ну, а если патер, священнослужитель, поступает таким образом, то что же и говорить о нас, простых смертных.
Это было единственное происшествие за все время, пока шел дождь. В остальном жизнь шла по раз и навсегда заведенному порядку: разговоры о дожде и вообще о погоде, о том, что мы будем делать, когда придут англичане и после, и бесконечное лежание в постели по двенадцать и четырнадцать часов в сутки. Мы спали и просыпались, прислушиваясь некоторое время к дождю, который шумел по крыше и журчал по водосточным
трубам, потом опять засыпали, прижавшись одна к другой, глубоким и спокойным сном, несмотря на то, что под нами был мешок, набитый сухими кукурузными листьями, а доски иногда раздвигались, и мы рисковали каждый момент свалиться на землю. Для Филиппо и других беженцев единственным важным занятием была еда. Можно было подумать, что они ничего другого не делали с утра до вечера, как только пировали. Они говорили, что за едой быстрее проходит время, что еда — единственный способ разогнать грусть; говорили, что надо съесть все продукты до прихода англичан, которые принесут с собой изобилие всего, цены сразу понизятся, и все их запасы будут обесценены и никому не нужны. Но я думала про себя: «Береженого и бог бережет». Я тоже была уверена, что англичане придут, ко когда? Достаточно было им по каким-нибудь причинам запоздать на месяц или два, как мы окажемся под угрозой голодной смерти. Пусть другие объедаются, я же ввела для себя и Розетты строгую экономию. Ели мы один раз в день около семи часов: кастрюльку фасоли с небольшим кусочком мяса, по большей части козлиного, немного хлеба, всегда в одном и том же количестве, несколько сухих фиг. Иногда я варила мамалыгу, иногда фасоль заменяли бобы или чечевица, а козье мясо — говядина. По утрам я отрезала для себя и Розетты по куску хлеба, который мы и съедали с сырой луковицей. Иногда мы совсем не ели хлеба, а грызли сладкие рожки, которыми обычно кормят лошадей, но в голодное время они были хороши и для людей. Розетта часто жаловалась на голод, она была молода; я предлагала ей поспать, потому что знала, что сон заменяет еду: во сне организм отдыхает и набирается сил. Одним словом, я поступала, как крестьяне, которые не в пример беженцам были очень экономны, даже скупы и расходовали свои запасы чуть ли не по золотникам. Они, правда, привыкли к голоду и знали испокон веков, что кто бы ни пришел, немцы или англичане, еды им будет всегда не хватать, так как денег у них нет, а продуктов от одного урожая никогда не хватает до следующего. В некотором смысле я чувствовала себя скорее крестьянкой, чем беженкой, и испытывала глубокую антипатию к беженцам, в большинстве своем лавочникам, нажившим деньги,
обирая других людей, и рассчитывавшим после прихода англичан опять заниматься тем же самым. Кто-нибудь может сказать, что я сама тоже была лавочницей; это, конечно, так, но я родилась крестьянкой и, вернувшись в деревню, опять почувствовала себя крестьянкой, как в те времена, когда вышла замуж и переехала из деревни в Рим.
Ну, хватит об этом. Около сорока дней мы жили так, пока наконец в конце декабря, проснувшись утром, я не заметила, что за ночь ветер переменил направление. Небо было такое синее, что казалось твердым, но в то же время глубоким и сверкающим, утренняя заря еще розовела на нем, а на горизонте быстро убегали серые и розовые облака, уносившие с собой даже воспоминание о бесконечном дожде. Вдали, там, где была Понца, первый раз за долгое время было видно сверкание моря, казавшегося темно-синим, почти черным. Серо-зеленая долина Фонди, облачившаяся уже в зимний наряд, курилась утренним туманом, как это всегда бывает, когда за утром должен наступить сухой и безоблачный день. С гор тянуло трамонтаной — сухим, ледяным, резким ветром, и голые ветви дерева у нашей хижины издавали какой-то стеклянный звон. Выйдя из дому, я сразу заметила, что грязь затвердела, покрылась колючей коркой, а местами блестела, как будто посыпанная толченым стеклом: ночью подморозило. Перемена погоды вновь разбудила в беженцах надежды; они высыпали из домиков и, несмотря на холодное утро, оставались снаружи, обнимались и поздравляли друг друга, говоря, что теперь англичане непременно начнут наступление и все страдания будут кончены.
Англичане оказались на самом деле очень пунктуальными, но прибыли они совсем не таким образом, как их ожидали беженцы. Тем же утром, часов около одиннадцати, мы все находились на мачере и грелись на солнце, словно замерзшие ящерицы, как вдруг услышали далекий шум, он приближался к нам и становился все более гулким и торжественным, шум этот, казалось, заполнял все пространство между небом и землей. Беженцы сейчас же поняли, что это был за шум, я тоже поняла, потому что часто слышала его в Риме и днем и ночью:
— Англичане! Самолеты! Английские самолеты!
И вот из-за горы показалось первое звено из четырех самолетов; они были хорошо видны на ясном небе, их белые крылья сверкали на солнце, и были они похожи на венецианские брошки из серебряной филиграни. Вслед за ними показалось еще четыре самолета и еще четыре, всего двенадцать. Самолеты летели прямо и уверенно, следуя какой-то своей, невидимой дорогой; шум их становился все громче, и хотя это напоминало мне о многих неприятных часах, проведенных в Риме в убежище, сейчас он показался мне грозным, но добрым для нас, итальянцев, голосом, повелевающим немцам и итальянским фашистам убраться отсюда. С сильно бьющимся, полным надежды сердцем я смотрела, как эти самолеты летели прямо к городу Фонди, белые домики которого виднелись в долине среди темно-зеленых апельсиновых садов. Вдруг на небе вокруг самолетов стали возникать белые облачка, и сейчас же послышался сухой и торопливый грохот немецких зениток, расставленных по всей долине. Беженцы заволновались:
— Стреляйте, дураки, стреляйте, все равно не попадете... стреляйте в воздух... плевать они хотели на ваши выстрелы.
И действительно, снаряды зениток как будто не причиняли никакого вреда самолетам, продолжавшим лететь вперед. Но вдруг мы услышали сильный взрыв, более гулкий, чем выстрелы зениток, и белое облачко показалось уже не на небе, а на земле, среди домов и садов Фонди. Самолеты начали бомбить город.
Никогда не забуду я того, что случилось после этого первого взрыва, не забуду хотя бы потому, что мне никогда не приходилось видеть такое количество людей, радость которых в один момент сменилась отчаянием. Бомбы теперь падали одна за другой на город, белые облачка взрывов возникали совсем близко друг от друга; и все эти беженцы, еще минуту назад радовавшиеся появлению самолетов, теперь плакали и кричали, как это делали жена и дочь Филиппо, когда Винченцо сказал им, что немцы украли у них приданое. Все кричали, бегали по мачере, махали руками, как бы желая остановить самолеты:
— Мой дом, мой дом! Убийцы! Они бросают бомбы на наши дома, дома, дома!..
А бомбы между тем продолжали падать, как спелые фрукты с дерева, если его потрясешь; а зенитки стреляли зло и отчаянно, с оглушающим шумом, наполнившим теперь не только все небо, но заставлявшим содрогаться и землю. Самолеты пролетели до конца долины в сторону моря и там, у самого сверкающего моря, повернули обратно, чтобы сбросить на Фонди новые бомбы. Беженцы, примолкшие немного, думая, что самолеты улетели, теперь опять стали кричать и плакать еще громче, чем раньше. Но когда эскадрилья самолетов, уверенная в своей недосягаемости, уже удалялась в том направлении, откуда прилетела, предпоследний самолет вдруг вспыхнул, загорелся красным пламенем, развевавшимся, как шарф, в ясном небе. Один из зенитных выстрелов попал в цель, подбитый самолет стал отставать, хвост из огня и дыма окутывал маленькую белую машину, становясь все больше и все краснее. Беженцы теперь кричали:
— Молодцы немцы, так им и надо! Сбивайте этих убийц! Жгите их самолеты!
Вдруг Розетта закричала:
— Посмотри, мама, посмотри, вон парашютисты!
И действительно, в то время, как горящий самолет
удалялся по направлению к морю, в небе один за другим раскрывались белые зонтики парашютов, а под каждым зонтиком висела и двигалась черная букашка: летчик. Всего в небе было сем(ь или восемь таких белых парашютов, очень медленно спускавшихся вниз: зенитки теперь уже больше не стреляли; подбитый самолет, неровно снижаясь, скрылся за холмом, откуда вскоре послышался очень сильный взрыв и больше ничего. Вокруг опять царила тишина, только издали, с той стороны, куда скрылись самолеты, едва доносилось какое-то металлическое жужжание; на мачере кричали и плакали беженцы; серебристые парашюты продолжали медленно опускаться вниз; а вся долина Фонди была теперь окутана дымом, через который там и тут пробивалось пламя пожаров.
Англичане пришли наконец, но только для того, чтобы разрушить дома беженцев; и в этом случае странное жестокосердие Микеле подтвердилось совершенно неожиданным для меня образом. В тот же вечер, когда мы
разговаривали в шалаше, обсуждая бомбежку, Микеле вдруг сказал:
— Вы знаете, что говорили эти же самые беженцы, которые теперь хнычут над своими домами, когда газеты сообщали, что наши самолеты бомбили какой-нибудь город противника? Я своими собственными ушами слышал, как они говорили, что если эти города бомбят, значит, они этого и заслужили.
Я спросила:
— Разве тебе не жалко этих несчастных людей, которые потеряли свои дома, остались без ничего и должны будут бродить теперь по свету, как какие-нибудь цыгане?
А он мне:
— Мне жаль их, но не больше, чем тех, кто потерял свой дом еще до них. Я уже говорил тебе, Чезира: сегодня меня, завтра тебя. Они хлопали в ладоши, когда бомбили дома англичан, французов, русских; и вот теперь бомбят их дома. Разве в этом нет справедливости? А ты, Розетта, ты ведь веришь в бога, так скажи, не видишь ли ты в этом перста божиего?
Но Розетта, как всегда, когда речь шла о религии, ничего не ответила, и разговор на этом закончился.
После этой первой бомбежки беженцы всем скопом устремились в долину, чтобы убедиться своими глазами, что сталось с их домами, и почти все вернулись с радостной вестью, что их дома стоят невредимыми и что разрушения не были такими ужасными, как это казалось отсюда сверху. Было, правда, несколько убитых: старый нищий, спавший в полуразрушенном доме на окраине, и по странной случайности тот самый фашист по прозвищу Обезьяна, который грозил нам своим ружьем во время нашего пребывания у Кончетты, Погиб Обезьяна так же, как и жил:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40