Он поднялся и, держа пистолет в одной руке, поправил на себе другой рукой пояс.
Филиппо смотрел на него и как будто не понимал, чего тот хочет. Потом он судорожно глотнул и провел языком по губам: наверное, его мучило удушье. Вдруг, сама не зная почему, я вспомнила фразу, которую он так любил повторять: «Дураков здесь не водится». Бедняжка, теперь он был ни умным, ни дураком, а просто отцом, у которого хотели отнять сына. Несколько мгновений он стоял, как пораженный громом, потом опять закричал:
— Возьмите меня! Возьмите меня вместо моего сына. Я хорошо знаю горы. Прежде чем купить лавку, я был коробейником. Эти горы я исходил вдоль и поперек. Я вас за руку доведу до вашего штаба. Я знаю самые удобные и самые потайные тропинки. Я отведу вас, обещаю вам.
Он повернулся к жене и сказал:
— Иду я. Не беспокойтесь, я вернусь домой завтра к вечеру.— Сказав это, он подтянул штаны и даже попытался улыбнуться жалкой улыбкой, потом подошел к немцу, положил ему руку на плечо и сказал с наигранной развязностью:
— Ну что ж, идем, путь не близкий.
Но не тут-то было. Немец заявил совершенно спокойно:
— Вы слишком стары. С нами пойдет ваш сын, это его долг.
Дулом пистолета он отодвинул в сторону Филиппо, подошел к Микеле и так же, пистолетом, сделал ему знак, чтобы тот шел вперед, сказав только:
— Идем.
Кто-то из присутствующих крикнул:
— Микеле, беги!
Если бы видели в этот момент немца! Забыв о своей усталости, он резко обернулся в сторону, откуда раздался крик, и выстрелил. К счастью, пуля затерялась среди камней мачеры; но немец этим выстрелом все же добился своего — напугал беженцев и крестьян и помешал им сделать что-нибудь, чтобы помочь Микеле. Все в ужасе разбежались и остановились только тогда, когда были уже далеко от немцев. Они молча стали смотреть, как немец подталкивает Микеле дулом пистолета. Я никогда не забуду этой сцены, она до сих пор стоит у меня перед глазами: немец с пистолетом в руке, а впереди него Микеле: и я помню, что одна штанина у Микеле была длинная, так что он чуть ли не наступал на нее, а другая короткая — даже щиколотка была видна. Микеле шел медленно, может, надеялся, что мы возмутимся против немцев и дадим ему возможность убежать; он немного волочил ноги, как будто на них были надеты невидимые цепи. Группа, состоявшая из пяти немцев и Микеле, прошла под нами по дорожке, что спускается в долину, и медленно исчезла в кустах. Когда немец выстрелил, Филиппо убежал вместе с другими и остановился на некотором расстоянии; но увидев, что Микеле и белобрысый сворачивают в кусты, он издал какой- то звук, похожий на рев дикого зверя, и хотел броситься вслед за ними. Крестьяне и беженцы удержали его. Он продолжал реветь, повторял имя сына и заливался горючими слезами, струями катившимися по его щекам. Прибежали мать с сестрой; они сначала не могли понять, что случилось, и спрашивали у всех, но, как только поняли, стали плакать и выкрикивать имя Микеле. Сестра рыдала, крича между рыданиями:
— Надо было случиться этому именно теперь, когда уже все кончается, именно теперь?
Мы не знали, как их утешить, словами горю не поможешь, надо устранить причину горя, а этого мы не могли сделать. Наконец Филиппо немного пришел в себя, обнял жену за плечи и сказал, помогая ей идти к дому:
— Вот увидишь, он вернется... обязательно вернется... не может не вернуться... он покажет им дорогу и вернется.
Дочь, продолжая плакать, поддержала отца:
— Вот увидишь, мама, что он вернется к вечеру.
Но мать сказала то, что часто говорят матери в подобных случаях и что почти всегда подтверждается, потому что материнский инстинкт сильнее всяких рассуждений:
— Нет, я знаю, что он не вернется, у меня такое предчувствие, что я никогда больше не увижу его.
Надо сознаться, что среди всей этой кутерьмы: пушечной стрельбы, разгрома немецких войск, прорыва линии фронта, конца нашего пребывания в горах — случай с Микеле не произвел на нас с Розеттой того впечатления, которое должен был бы произвести. Мы тоже верили или хотели верить, что он вернется; может, эта вера была нам нужна для того, чтобы скрыть, что мы не принимаем участия в горе семьи Фестов. Мы не могли переживать, как они, потому что наши мысли были уже далеко. Мы обе были ужасно рады, что наконец дождались освобождения, и не понимали, что исчезновение Микеле, который был для нас отцом и братом, явилось событием более важным, чем само освобождение, и уж по крайней мере должно было омрачить нашу радость. К сожалению, эгоизм, молчавший в нас, пока мы находились в опасности, проснулся, как только эта опасность миновала. Когда мы возвращались в хижину после того, как увели Микеле, я невольно думала, что нам очень повезло, что немцы взяли Микеле, а не Розетту, потому что исчезновение Микеле в конце концов касалось его семьи, а мы все равно должны были расстаться с ними и никогда больше не встретиться. Мы вернемся в Рим, к прежней жизни, и о нашем житье в горах останется лишь одно воспоминание; только иногда мы скажем между прочим друг другу:
— Ты помнишь Микеле?.. Интересно, что с ним потом сталось? А ты помнишь Филиппо, его жену и дочь?.. Что-то они теперь делают?
Эту ночь, несмотря на жару, мы с Розеттой спали обнявшись, потому что стреляли пушки, взрывы их снарядов слышались совсем близко, и мы решили, что если снаряд угодит в нас, то по крайней мере мы умрем вместе. Но мы так и не поспали толком,- потому что каждые пять или десять минут нас будили сильные взрывы,
мы просыпались, садились в кровати; но иногда мы просыпались и без всяких взрывов: сами понимаете, причин для волнения у нас было достаточно. Розетту беспокоила судьба Микеле; теперь я понимаю, что она в противоположность мне чувствовала, что его исчезновение не было таким незначительным событием, как я старалась ее убедить. Время от времени я слышала в темноте ее голос:
— Что теперь делают с Микеле, мама?
Или:
— Ты на самом деле веришь, мама, что Микеле вернется?
Или еще:
— Что-то будет с нашим бедным Микеле, мама?
С одной стороны, я чувствовала правоту Розетты, что она беспокоится о судьбе Микеле, но, с другой стороны, меня это бесило, потому что, как я уже говорила, мне казалось, что раз мы скоро уезжаем из Сант Еуфемии, то должны заботиться только о самих себе. Поэтому я отвечала Розетте рассеянно и старалась ее успокоить, пока наконец, потеряв терпение, сказала:
— Спи, ты все равно не поможешь ему, если даже не будешь спать. И потом, я уверена, что с ним не случится ничего плохого. Он теперь, конечно, уже идет по горным тропинкам обратно.
Розетта еще раз сказала, но уже в полусне:
— Бедный Микеле.
После этих слов она действительно заснула.
Проснувшись на следующее утро, я увидела, что Розетты нет со мной рядом. Я выбежала из дому; было уже поздно, солнце стояло высоко на небе, артиллерийский огонь прекратился, и везде царило большое оживление. Беженцы сновали между хижинами, прощались с крестьянами, перетаскивали вещи, а некоторые из них уже спускались цепочкой по тропинке, ведущей в Фонди. Меня вдруг охватил ужас, что Розетта исчезла, как Микеле, и я начала метаться по мачере, зовя ее громким голосом. Никто не обращал на меня внимания, и я вдруг подумала, что бог наказал меня за дурные мысли. Розетта исчезла, а все занимаются своим делом, никто не хочет даже остановиться, чтобы выслушать меня. Отчаяние все больше овладевало мной, но в этот
момент, к счастью, жена Париде, Луиза, Высунулась из шалаша и сказала мне:
— Чего ты кричишь как оглашенная? Розетта здесь с нами ест мамалыгу.
Я вздохнула с облегчением, мне стало даже немного стыдно; я вошла в шалаш и села вместе с другими за стол, на котором стояла миска с мамалыгой. По обыкновению все молчали; даже в этот день, когда произошло так много событий и столько еще должно было произойти, крестьяне за едой думали об одной еде. Только Париде, как бы выражая общую мысль, вдруг сказал обычным тоном, которым говорят, например, о погоде:
— Значит, вы возвращаетесь в город, снова будете жить, как синьоры, а мы останемся здесь трудиться, как и раньше.
Он вытер рот, выпил половник ЕОДЫ и вышел из шалаша, не попрощавшись с нами, как он это делал обычно. Я сказала семье Париде, что мы с Розеттой пойдем укладывать вещи, а потом зайдем еще к ним проститься, и мы ушли.
Я только одного хотела, ждала радостно и нетерпеливо минуты, когда мы уйдем отсюда. Но все же, сама не знаю почему, я сказала:
— Надо заглянуть к Фесте, узнать, что случилось с Микеле.
Я сказала это неохотно, потому что Микеле, может, и не вернулся и в таком случае горе семьи Фесты омрачило бы мою радость. Но Розетта ответила мне спокойно:
— Фесты уже ушли отсюда... сегодня утром, на заре. Микеле не вернулся. Они надеются найти его в городе.
Услышав, что Фесты уже ушли, я облегченно вздохнула, с моей стороны это был, конечно, эгоизм, так же как и неохота, с которой я собиралась навестить Фесту. Я сказала Розетте:
— Тогда нам не остается ничего другого, как уложить вещи и скорей уйти отсюда.
Розетта ответила:
— Сегодня утром на рассвете, когда ты еще спала, я встала и пошла попрощаться с Фестами. Они были
просто в отчаянии. Для них этот радостный день полон печали, потому что Микеле не вернулся.
Я немного помолчала, думая о том, насколько Розетта лучше меня: она встала на рассвете и пошла к Фестам, не боясь, как я, что их горе испортит ее радость. Мне стало стыдно, и я сказала Розетте, обнимая ее:
— Дочка моя золотая, ты гораздо лучше, чем я, потому что ты сделала то, на что у меня не хватало храбрости. Я так счастлива, что кончились наши мучения, и я просто побоялась идти к Фестам.
Розетта ответила:
— О, мне не нужно было заставлять себя, я очень полюбила Микеле, и мне было бы трудно не пойти к ним. Я всю ночь не могла уснуть, все думала об этом несчастном. К сожалению, его мать была права: он не вернулся.
Пора было уходить. Мы вошли в нашу комнатку, вытащили чемоданы, с которыми пустились в путь еще из Рима, и положили в них оставшееся у нас тряпье: юбки, фуфайки, которые я связала в Сант Еуфемии из сальной деревенской шерсти, несколько пар чулок, носовые платки. Положила я в чемодан и остатки наших запасов: овечий сыр, купленный у евангелиста, кило с небольшим «глазастой» фасоли и маленькую буханку темного хлеба, которую я испекла из остатков кукурузной муки и отрубей. Я поколебалась, брать ли с собой тарелки и стаканы, которые купила у крестьян, но потом решила оставить их на подоконнике. Вот и все. Заперев чемоданы, мы на минутку уселись с Розеттой на кровать и осмотрелись вокруг: наша комнатка уже приняла печальный вид нежилого помещения, из которого люди уходят навсегда. Все мое нетерпение и радость сразу исчезли, на сердце стало как-то тревожно. Я думала о том, что в этих грязных четырех стенах, на этом земляном полу я провела самые горькие и ужасные дни своей жизни, мне и хотелось уйти отсюда и было жаль оставлять Сант Еуфемию. Я прожила в этой комнатке девять месяцев день за днем, час за часом, минуту за минутой, переходя от надежды к отчаянию, от боязни к решимости, от воли жизни к желанию смерти. Но больше всего я ждала одного: освобождения,— потому что свобода не только прекрасна, но л справедлива, если
все люди становятся в равной мере свободными. И я вдруг поняла, что жизнь людей, которые ждут и надеются на освобождение, полна более глубокого смысла, чем жизнь тех, кто ничего не ждет и ни на что не надеется. Переходя от своего личного и маленького к общему и большому, я стала думать, что то же самое можно сказать о людях, ожидающих более важных событий, как, например, второго пришествия Христа на землю или установления справедливости для бедняков. Уходя навсегда из этой комнатки, я на самом деле почувствовала, будто покидаю ну если не храм, то, во всяком случае, святое место, потому что здесь я много страдала и очень долго ждала и надеялась на что-то хорошее не только для себя, но для других.
Мы положили чемоданы на голову и уже направлялись к шалашу, чтобы попрощаться с крестьянами, но вдруг увидели, что среди людей на мачере началась паника. На этот раз люди разбегались не от пушечных залпов, доносившихся теперь издалека, как громовые раскаты удалявшейся грозы, а от размеренного яростного треска из зарослей под самой вершиной горы. Один из беженцев остановился и закричал нам:
— Пулеметы! Немцы обстреливают американцев из пулеметов!
Беженец тут же побежал дальше. Все бросились кто куда и попрятались по пещерам и всяким дырам, только мы с Розеттой стояли посреди мачеры, а стук пулемета становился все свирепее. Я было тоже решила бежать в какое-нибудь укрытие, но при мысли, что нам придется возвращаться к полной страхов жизни, которую мы вели здесь девять месяцев, и возвращаться именно теперь, когда мы собирались навсегда расстаться с этой жизнью, мне стало противно. Я зло крикнула Розетте:
— Пулеметы? А я тебе вот что скажу: наплевать мне на пулеметы, я все равно пойду вниз.
Розетта не стала возражать: скука и усталость сделали и ее храброй. Мы решили не прощаться с крестьянами, которые попрятались неизвестно где, и, не обращая внимания на стук пулемета, не спеша пошли по тропинке в долину. Мы спускались, переходя с одной мачеры на другую, и скоро убедились, что правильно сделали, уйдя из Сант Еуфемии: треск пулемета уже не был слышен, кругом все казалось спокойным и обычным, Был прекрасный майский день, солнце сильно пекло, живые изгороди по краям тропинки пахли дикими розами и пылью, над цветами жужжали пчелы, как будто войны никогда и не было.
Но война была, и очень скоро мы увидели ее следы. Прежде всего нам повстречались два солдата, я решила, что они американцы — по их разговору, конечно, а не по мундирам, которые были мне неизвестны. Оба они были молодые, смуглые и маленького роста: они выскочили из кустов прямо на нас. Один из них сказал: «Хелло» — или что-то вроде этого; другой сказал несколько слов по-английски, которых я не поняла. Они пересекли тропинку и продолжали подыматься прямо через заросли, пригнувшись, с ружьем в руке, посматривая из-под каски вверх на вершину горы, откуда опять доносился треск пулемета. Это были первые американцы, с которыми мы встретились, да и то случайно; но теперь, думая о войне, я прихожу к выводу, что во время войны все происходит случайно, без всякой на то причины: человек идет налево — и его убивают, а если бы пошел направо, то с ним ничего не случилось бы. Я сказала Розетте:
— Ты видела этих солдат?
А она мне:
— Я думала, что они все высокие и белокурые, а эти двое маленькие и смуглые.
Я не знала, что ей на это ответить, но позже убедилась, что в американской армии были люди всяких рас и всякого цвета кожи: негры и белокожие, блондины и брюнеты, высокие и низкие. Эти два солдата, как я узнала позже, были американцы итальянского происхождения, таких итало-американцев было очень много, по крайней мере в частях, занявших ту местность, где мы находились.
Продолжая идти вниз, мы наткнулись на пункт первой помощи Красного Креста, расположенный под большим деревом недалеко от тропинки. Прямо под деревом стояла раскладная койка и походная аптечка, около
них было несколько солдат, и как раз в тот момент, когда мы подходили, еще два солдата принесли на носилках раненого. Мы остановились и стали смотреть, с какими трудностями эти два солдата протаскивают носилки к пункту Красного Креста. Раненый лежал с закрытыми глазами и казался мертвым. Но он был жив, потому что те двое разговаривали с ним, наверно, успокаивали его, чтобы он потерпел, что скоро они будут на месте, а он слегка кивал им головой, как будто хотел сказать, что все понял, чтобы они не беспокоились о нем: он потерпит. Как-то страшно было видеть все это на горном склоне, под ярким майским солнцем, среди цветущих кустов, доходивших до пояса людям, несшим носилки. Сначала мне почудилось, что лежавший на носилках раненый умер, а теперь у меня все перепуталось: будто солдаты не были солдатами, что пункт Красного Креста не был пунктом Красного Креста, в общем что все это было не всамделишным, а каким-то странным, как во сне. Я сказала Розетте:
— Этого человека ранил пулемет... а ведь могло ранить нас.
Я сказала это только для того, чтобы убедить самое себя, что пулемет существует на самом деле и что опасность тоже существовала. Но и это меня не убедило.
Ну, хватит об этом. Переходя с мачеры на мачеру, мы пришли вниз, к развилине у реки, к домику, в котором когда-то жил покойный Томмазино. Последний раз, когда мы здесь были, все казалось пустынным, как все места, где были немцы, потому что немцы везде создавали Еокруг себя пустыню; не знаю, как это им удавалось, только люди, едва завидев их, прятались и исчезали. Теперь здесь было много народу — крестьян и беженцев, спускавшихся, как и мы, с гор, кто пешком, кто на ослах и мулах, нагруженных вещами,— все возвращались по своим домам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40