костюмы, шляпы, галстуки, вежливейшее обхождение и какая-то салонная изысканность, которая уже тогда, в начале пятидесятых годов двадцатого века, отдавала легким душком нафталина и плесени.
А вот за пределами трех-четырех рядов, где сидели люди, принадлежавшие к «внутреннему кругу», бушевало и шумело море восторженных приверженцев: исполненные преданности и веры, теснились там ремесленники, зеленщики, рабочие, среди них — много людей религиозных, с кипами на головах, пришедших прямо из синагоги после утренней молитвы, чтобы послушать своего героя, своего военачальника, господина Бегина. Это были те, кто жил трудно, был одет бедно, но кого обуревала жажда справедливости, у кого было горячее сердце и неистовый темперамент, это были люди, легко приходящие в восторг, легко взрывающиеся аплодисментами и криками одобрения.
Перед началом собрания пели песни движения Бетар, а в конце — гимн Бетара и национальный гимн. Сцена зала «Эдисон» была украшена национальными флагами, гигантской фотографией Зеева Жаботинского, на ней стояли, выстроившись в линейку юноши Бетара — во всей красе их униформы и черных галстуков. Это возбуждало во мне желание поскорее вырасти и стать одним из них, тем более что их лозунги потрясали мое сердце: «Смерть или победный удар — Йодефет, Масада, Бетар!» Или: «Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя!» И еще: «В крови и огне Иудея пала — в крови и огне Иудея восстанет!»
После двух-трех речей «для разминки», произнесенных лидерами иерусалимского отделения движения Херут, сцену вдруг покинул весь президиум. Юноши Бетара тоже ушли со сцены, печатая строевой шаг. Глубокая, едва ли не религиозная тишина опустилась на зал «Эдисон», словно прошелестели над ним неслышные крылья. Все глаза напряженно вглядывались в пространство пустой сцены, едва заметная щель образовалась на миг между двумя крыльями бархатного занавеса в глубине сцены, и маленький, худенький человек в одиночестве робкими шагами подошел к микрофону и встал перед публикой, смиренно и смущенно склонив голову. Лишь спустя несколько мгновений наступившего изумления начали возникать в разных концах зала первые неуверенные аплодисменты: казалось, людям трудно поверить в то, что видят их глаза, казалось, каждый раз заново они с удивлением убеждались, что Бегин отнюдь не изрыгающий пламя великан из страны исполинов, а напротив, он тонок и хрупок. Но уже набирали силу оживление, шумное выражение чувств, очень быстро вылившееся в бурное одобрение, сопровождавшее речь Бегина почти на всем ее протяжении.
Несколько секунд он стоял неподвижно, склонив голову и опустив плечи, словно хотел сказать: «Я из малых сих, недостоин этого обожания». А может, вспомнился ему Бялик: «Унизилась до праха земного душа моя под ношей вашей любви». Затем распростер он руки, словно благословляя собравшихся, смущенно улыбнулся, успокоил зал и начал неуверенным голосом, будто начинающий актер, испытывающий страх пред публикой:
— Доброй субботы всем собравшимся, моим братьям и сестрам. Сынам моего народа. Иерусалимцам, жителям святого вечного города.
И замолчал. И вдруг произнес тихо, с огромной печалью, словно человек, пребывающий в трауре:
— Братья и сестры. Трудные дни переживает наша дорогая молодая страна. Трудные, ни с чем не сравнимые дни. Дни трепета для всех нас.
Постепенно он поборол свою печаль и, словно придя в себя и набравшись сил, добавил все еще тихо, но теперь в этой тишине уже заключена была некая скрытая внутренняя сила, будто пряталось за этой тихой сдержанностью некое очень серьезное предупреждение:
— Вновь недруги наши со скрежетом зубовным вынашивают во тьме планы мести нам за свое позорное поражение на поле боя. Великие державы вновь задумали недоброе. Ничто не ново в этом мире. В каждом поколении появляются те, кто намерен погубить нас. Но мы, братья и сестры, на сей раз мы все превозможем и победим их. Как побеждали мы не раз и не два. Одолеем их мужеством нашим. Верою великою превозможем. Распрямив плечи. Никогда, никогда не удастся им увидеть этот народ коленопреклоненным. Никогда! Пока стоит мир!
Произнося: «Никогда, никогда!» — он возвысил голос, и это был пронзительный, вибрирующий от боли крик сердца. И толпа не приветствовала его на сей раз, а рычала от гнева и боли.
— Вечность Израиля, — сказал оратор тихо, внушительно, словно он только что вернулся с оперативного совещания, состоявшегося в Верховном штабе Вечности Израиля, — вечность и стойкость Израиля поднимутся снова и уничтожат, раздробят на мельчайшие ос-кол-ки все замыслы наших врагов!
В этот миг толпа, охваченная чувствами благодарности и любви, принялась скандировать: «Бе-гин! Бе-гин!»
Я тоже вскочил на ноги, выкрикивая его имя во всю силу своего голоса, который как раз в этот период начал ломаться.
— При одном условии, — оратор произнес это, вскинув руку, сурово, почти гневно, но замолк, словно раздумывая об особенностях этого условия и сомневаясь, можно ли обнародовать его перед собравшимися. — Полная тишина царила в зале. — При одном-единственном условии — необходимом, жизненно важном, судьбоносном.
И вновь умолк. Голова его склонилась, словно не выдержав страшной тяжести этого условия. Весь зал напрягся до предела, я даже мог слышать жужжание вентиляторов, укрепленных на потолке высокого зала.
— При условии, братья и сестры, что наше руководство будет истинно национальным руководством, а не кучкой людей из гетто, людей растерянных, боящихся собственной тени! При условии, что правительство Бен-Гуриона, правительство провалившееся, тянущее всех нас в пропасть, правительство, потерпевшее поражение и проводящее пораженческую политику, правительство, которому есть чего стыдиться и которое постоянно заставляет нас испытывать стыд, — при условии, что это правительство немедленно уступит место смелому и гордому еврейскому правительству, правительству чрезвычайного положения, которое сумеет навести ужас на всех наших врагов. Так, как это умеет делать наша прославленная армия, Армия обороны Израиля, одно имя которой вызывает страх и трепет у всех врагов Израиля, где бы они ни находились!
Тут зал всколыхнулся и, похоже, вышел из берегов: слова «провалившееся правительство Бен-Гуриона» и все, что за ними последовало, вызвали рев ненависти и презрения в разных концах переполненного зала. На одном из балконов кто-то хриплым голосом вопил: «Смерть предателям!» В другом углу разбушевавшаяся капелла вновь и вновь заводила свою песню:
Бегину, Бегину — власть! А Бен-Гуриону — пропасть!
Но оратор очень сдержанно, тоном педантичного учителя, не дающего ученикам поблажек, успокоил всех:
— Нет, нет, братья мои и сестры. Не так. Пожалуйста, успокойтесь. Не криками, и не насилием, а спокойно и с уважением — демократическим голосованием. Не с помощью мошенничества и хулиганства, свойственных этим «красным», а честно и достойно. Как учил нас славный Зеев Жаботинский, указавший нам путь. Не войной с братьями нашими, не бунтом и не мятежом, а холодным презрением мы вот-вот лишим их власти. Их всех. Торгующих землей нашей Родины. Обожателей Сталина. Разжиревших функционеров-кибуцников. Всех наглых, высокомерных диктаторов большевистского профсоюза. Всех этих маленьких Ждановых вместе с большими ворюгами. Долой! Не они ли каждый день произносят напыщенные слова о труде собственными руками, об осушении болот? Отлично. Прекрасно. Мы их со всем по-о-че-том выпроводим на работу, пусть поработают собственными руками. Они ведь уже забыли, что такое настоящая работа! Хорошо бы поглядеть, кто из них вообще в состоянии держать в руках мотыгу? Мы, братья и сестры, станем самыми великими осушителями болот: еще немного терпения, всего лишь еще немного терпения — и мы раз и навсегда осушим болото грязной власти этой социалистической партии МАПАЙ! Осушим раз и навсегда, братья мои и сестры! Осушим — навсегда! А теперь, пожалуйста, повторите со мной, все как один, громко-громко эти замечательные слова: «Раз и навсегда! Раз и навсегда!! Раз и навсегда!!! Бесповоротно! Бесповоротно! Бесповоротно!!!»
Толпа вышла из себя. И я вместе с ней. Будто все мы разом стали клеточками одного гигантского тела, извергающего гнев, кипящего от обиды и стремления к справедливости.
Тут-то для меня все и рухнуло. Пришел час изгнания из рая. Бегин заговорил о грядущей войне, о нарастающей и охватывающей весь Ближний Восток гонке вооружений. Бегин, как и все люди его поколения, без различия партийной принадлежности, называл оружие библейским словосочетанием, в котором главной частью было древнее ивритское слово «заин», однако у нового поколения израильтян слово это означало просто мужской детородный орган. Старшее поколение этого просто не знало, оно не подозревало, что глагол «вооружаться» — правильный, литературный, библейский — в устах нового поколения звучит как «совокупляться» и даже грубее — «трахать»…
Пограничная линия примерно проходила между молодыми уроженцами Эрец-Исраэль, которым к тому времени не было еще двадцати пяти, и теми, кто был старше этого возраста и учил иврит по Священному Писанию. (Скажем, папа мой с удовольствием позаимствовал из сленга словечки «зифт» и «мезупат» — производные от древнейшего, еще в Пятикнижии встречаемого слова «зефет» (смола) и означавшие на сленге — «дело дрянь». Только усвоил он это выражение тогда, когда молодежь почти перестала им пользоваться. Со всей возможной веселостью отец острил перед своими гостями: «У нас в стране все покрыто смолой («дело дрянь!»), кроме шоссейных дорог».
Господин Бегин отпил два-три глотка из своего стакана, оглядел свою аудиторию, несколько раз покачал головой вниз-вверх, словно соглашаясь с собственными словами, а может, горюя в связи с ситуацией, и продолжил речь. В голосе его звучали горечь, насмешка, издевка и обвинительные ноты, как у прокурора, припечатывающего оппонента неоспоримыми доводами:
— Президент Эйзенхауэр трахает режимом Насера!
(О, конечно, он сказал «вооружает», но я-то слышу только привычное сленговое — «трахает»).
— Булганин трахает Насера!
— Ги Молле и Антони Иден трахают Насера!
— Весь мир днем и ночью трахает наших врагов — арабов!
Пауза. Голос оратора исполнен презрения:
— А кто трахает правительство Бен-Гуриона?
Гробовое молчание воцарилось в зале. Но господин Бегин ничего не почувствовал. Он возвысил голос и победно провозгласил:
— Если бы я сейчас был главой правительства — все, все трахали бы нас! Все-все!
Несколько слабых, неуверенных хлопков раздались там и сям — в рядах пожилых слушателей, уроженцев Европы. Но вся публика, исключая первые ряды, по-видимому, колебалась. Не веря собственным ушам, а возможно, пребывая в легком шоке. В этой неловкой тишине, воцарившейся на минуту в зале «Эдисон», был только один мальчик, лет двенадцати, национально ориентированный мальчик, вовлеченный в политику по самую макушку, пламенный бегинец, в белой рубашке и ботинках, начищенных до блеска, мальчик, который не мог больше выдержать и взорвался смехом.
Мальчик изо все сил старался подавить смех, готов был умереть на месте от стыда, но испуганный, истерический смех, сколько ни пытался он его подавить, только становился сильнее и прорывался через все препоны: смех сквозь слезы, сдавленный, грубый, со взвизгиваниями, режущими слух, смех, похожий на рыданья, на удушье.
Со всех сторон вонзались в этого мальчика взгляды, полные удивления, потрясения, ужаса. Со всех сторон было множество пальцев, приложенных к губам, со всех сторон послышалось шиканье и шушуканье. Стыд! Стыд и позор! Со всех сторон поднялись уважаемые люди и стали выговаривать ошеломленному дедушке Александру. И, возможно, далеко в задних рядах — так показалось мальчику — какой-то анархистский смешок в открытую отозвался на его смех. Смешок прозвучал в одном из углов зала, а за ним еще и еще. Но все эти смешки, если и возникали, то происходило это где-то на окраинах зала. А вот потоп смеха, вырвавшийся у мальчика, набирая силу, затопил середину третьего почетного ряда, заполненного ветеранами движения Бетар, видными деятелями партии Бегина Херут, иначе говоря, личностями известными и уважаемыми.
И оратор уже заметил это, прервал свою речь и терпеливо, с доброжелательной и тактичной улыбкой, дожидался, пока побагровевший, кипящий дедушка Александр, чей мир рухнул в одно мгновение, схватил мальчика за ухо, поднял его на ноги и поволок через весь третий почетный ряд. Вот так, на глазах у всей публики, любящей свою Родину, свой Иерусалим, дедушка, рыча от отчаяния, тащил, тянул мальчика за ухо (и, возможно, именно так, «за ушко», тащила самого дедушку бабушка Шломит, грозная, как «войско со знаменами», упомянутое в Песни песней, тащила его до самого дома раввина в Нью-Йорке после того, как, обручившись с ней, дедушка на корабле по пути в Америку влюбился в какую-то совершенно постороннюю женщину).
И когда все трое вышли из зала «Эдисон» — тот, кто, кипя от гнева, выволакивал, тот, кого, задыхающегося от смеха, выволакивали, и несчастное ухо, уже покрасневшее, как свекла, — поднял дедушка свою правую длань и отвесил мне оплеуху, пришедшуюся на правую щеку. Затем поднял он свою левую руку, и эта оплеуха досталась левой щеке — она была влеплена со всей силой, рожденной жгучей ненавистью ко всему левому. А поскольку по своему мировоззрению дедушка был очень даже правым, то не хотелось ему завершать дело левой, и потому он вновь размахнулся и огрел меня по правой щеке — и это была не какая-то там слабенькая галутская пощечина в духе «червей Яакова», а мужественная, национально-ориентированная пощечина, данная человеком с распрямленными плечами, исполненным достоинства и гнева.
«Йодефет, Масада, Бетар захвачены. Повержены», но, возможно, они и вправду «поднимутся в силе и славе», как поется в гимне движения Бетар. Однако — без меня. Что же до движения Херут и партии Ликуд, то они потеряли в то утро того, кто, возможно, со временем мог бы превратиться в одного из захудалых «принцев», неутомимого оратора, напыщенного и велеречивого члена Кнесета, и, даже, предположительно, заместителя министра без портфеля.
С тех пор никогда за всю свою жизнь не растворялся я радостно и весело в экстатически настроенной толпе, никогда больше не ощущал я себя и слепой, счастливой частичкой сверхчеловеческого гигантского организма. Напротив, во мне выработался страх перед толпой, очевидная фобия, побуждающая меня всегда бежать из любого места массового скопления людей. Фразу из гимна Бетара «молчание — трусость и грязь» я воспринимаю как симптом некой болезни, широко распространенной и весьма опасной. Словосочетание «кровь и огонь» для меня — это вкус крови и запах паленого красного мяса. Как на просторах северного Синая в Шестидневную войну 1967 года, как на Голанских высотах, среди сожженных танков, в войну Судного дня 1973 года.
Автобиографическая книга профессора Клаузнера, дяди Иосефа, из которой я много почерпнул для своего повествования об истории нескольких поколений семейства Клаузнеров, эта книга называется «Мой путь к Возрождению и Избавлению». В ту субботу, пока мой добрый дедушка Александр, брат дяди Иосефа, едва ли не рыдая от гнева и ужаса, выводил меня за ухо из зала, именно в тот день, по-видимому, началось мое бегство от Возрождения и Избавления. И по сей день бегство мое продолжается.
Но бежал я не только от этого: я бежал от удушья подвальной жизни, которую вели мой отец и моя мать, от их жизни среди множества книг и множества амбиций, я бежал от сдавленной, загнанной в подполье тоски по Ровно и Вильне, по какой-то Европе, напоминанием о которой в нашем доме были черный чайный столик на колесиках и белоснежная кружевная скатерть… Крушение их жизней, та роль, которая без слов была возложена на меня — их поражение я с течением времени должен был превратить в победу — все это тяготило меня, вызывая даже желание спастись бегством.
Было время, когда молодые оставляли родительский дом, отправляясь искать самих себя (или потерять себя) в Эйлат или в Синайскую пустыню. Потом пришла пора, когда они направлялись в Нью-Йорк или в Париж, а спустя еще какое-то время они держали путь в Индию, к ее храмам, в джунгли Южной Америки, в Гималаи, куда после смерти матери спасается бегством ее единственный сын Рико в моей книге «И то же море». Но в начале пятидесятых полюсом, противоположным стесняющему укладу родительского дома, был кибуц: там, вдали от Иерусалима, «за темными горами», в Галилее, в долине Шарона, в Негеве, в Изреельской долине созидалась (так казалось нам тогда, в те дни, в Иерусалиме) — новая, твердая, несгибаемая порода людей — пионеров-первопроходцев, серьезных, но не знающих душевных метаний, неразговорчивых и скрытных, крепких парней и девушек, готовых жить в поле, в палатке, заниматься любой тяжелой работой, способных пуститься в бурный, опьяняющий пляс и в то же время умеющих размышлять в одиночестве, сохраняющих душевную тонкость и нерастраченное богатство чувств.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
А вот за пределами трех-четырех рядов, где сидели люди, принадлежавшие к «внутреннему кругу», бушевало и шумело море восторженных приверженцев: исполненные преданности и веры, теснились там ремесленники, зеленщики, рабочие, среди них — много людей религиозных, с кипами на головах, пришедших прямо из синагоги после утренней молитвы, чтобы послушать своего героя, своего военачальника, господина Бегина. Это были те, кто жил трудно, был одет бедно, но кого обуревала жажда справедливости, у кого было горячее сердце и неистовый темперамент, это были люди, легко приходящие в восторг, легко взрывающиеся аплодисментами и криками одобрения.
Перед началом собрания пели песни движения Бетар, а в конце — гимн Бетара и национальный гимн. Сцена зала «Эдисон» была украшена национальными флагами, гигантской фотографией Зеева Жаботинского, на ней стояли, выстроившись в линейку юноши Бетара — во всей красе их униформы и черных галстуков. Это возбуждало во мне желание поскорее вырасти и стать одним из них, тем более что их лозунги потрясали мое сердце: «Смерть или победный удар — Йодефет, Масада, Бетар!» Или: «Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя!» И еще: «В крови и огне Иудея пала — в крови и огне Иудея восстанет!»
После двух-трех речей «для разминки», произнесенных лидерами иерусалимского отделения движения Херут, сцену вдруг покинул весь президиум. Юноши Бетара тоже ушли со сцены, печатая строевой шаг. Глубокая, едва ли не религиозная тишина опустилась на зал «Эдисон», словно прошелестели над ним неслышные крылья. Все глаза напряженно вглядывались в пространство пустой сцены, едва заметная щель образовалась на миг между двумя крыльями бархатного занавеса в глубине сцены, и маленький, худенький человек в одиночестве робкими шагами подошел к микрофону и встал перед публикой, смиренно и смущенно склонив голову. Лишь спустя несколько мгновений наступившего изумления начали возникать в разных концах зала первые неуверенные аплодисменты: казалось, людям трудно поверить в то, что видят их глаза, казалось, каждый раз заново они с удивлением убеждались, что Бегин отнюдь не изрыгающий пламя великан из страны исполинов, а напротив, он тонок и хрупок. Но уже набирали силу оживление, шумное выражение чувств, очень быстро вылившееся в бурное одобрение, сопровождавшее речь Бегина почти на всем ее протяжении.
Несколько секунд он стоял неподвижно, склонив голову и опустив плечи, словно хотел сказать: «Я из малых сих, недостоин этого обожания». А может, вспомнился ему Бялик: «Унизилась до праха земного душа моя под ношей вашей любви». Затем распростер он руки, словно благословляя собравшихся, смущенно улыбнулся, успокоил зал и начал неуверенным голосом, будто начинающий актер, испытывающий страх пред публикой:
— Доброй субботы всем собравшимся, моим братьям и сестрам. Сынам моего народа. Иерусалимцам, жителям святого вечного города.
И замолчал. И вдруг произнес тихо, с огромной печалью, словно человек, пребывающий в трауре:
— Братья и сестры. Трудные дни переживает наша дорогая молодая страна. Трудные, ни с чем не сравнимые дни. Дни трепета для всех нас.
Постепенно он поборол свою печаль и, словно придя в себя и набравшись сил, добавил все еще тихо, но теперь в этой тишине уже заключена была некая скрытая внутренняя сила, будто пряталось за этой тихой сдержанностью некое очень серьезное предупреждение:
— Вновь недруги наши со скрежетом зубовным вынашивают во тьме планы мести нам за свое позорное поражение на поле боя. Великие державы вновь задумали недоброе. Ничто не ново в этом мире. В каждом поколении появляются те, кто намерен погубить нас. Но мы, братья и сестры, на сей раз мы все превозможем и победим их. Как побеждали мы не раз и не два. Одолеем их мужеством нашим. Верою великою превозможем. Распрямив плечи. Никогда, никогда не удастся им увидеть этот народ коленопреклоненным. Никогда! Пока стоит мир!
Произнося: «Никогда, никогда!» — он возвысил голос, и это был пронзительный, вибрирующий от боли крик сердца. И толпа не приветствовала его на сей раз, а рычала от гнева и боли.
— Вечность Израиля, — сказал оратор тихо, внушительно, словно он только что вернулся с оперативного совещания, состоявшегося в Верховном штабе Вечности Израиля, — вечность и стойкость Израиля поднимутся снова и уничтожат, раздробят на мельчайшие ос-кол-ки все замыслы наших врагов!
В этот миг толпа, охваченная чувствами благодарности и любви, принялась скандировать: «Бе-гин! Бе-гин!»
Я тоже вскочил на ноги, выкрикивая его имя во всю силу своего голоса, который как раз в этот период начал ломаться.
— При одном условии, — оратор произнес это, вскинув руку, сурово, почти гневно, но замолк, словно раздумывая об особенностях этого условия и сомневаясь, можно ли обнародовать его перед собравшимися. — Полная тишина царила в зале. — При одном-единственном условии — необходимом, жизненно важном, судьбоносном.
И вновь умолк. Голова его склонилась, словно не выдержав страшной тяжести этого условия. Весь зал напрягся до предела, я даже мог слышать жужжание вентиляторов, укрепленных на потолке высокого зала.
— При условии, братья и сестры, что наше руководство будет истинно национальным руководством, а не кучкой людей из гетто, людей растерянных, боящихся собственной тени! При условии, что правительство Бен-Гуриона, правительство провалившееся, тянущее всех нас в пропасть, правительство, потерпевшее поражение и проводящее пораженческую политику, правительство, которому есть чего стыдиться и которое постоянно заставляет нас испытывать стыд, — при условии, что это правительство немедленно уступит место смелому и гордому еврейскому правительству, правительству чрезвычайного положения, которое сумеет навести ужас на всех наших врагов. Так, как это умеет делать наша прославленная армия, Армия обороны Израиля, одно имя которой вызывает страх и трепет у всех врагов Израиля, где бы они ни находились!
Тут зал всколыхнулся и, похоже, вышел из берегов: слова «провалившееся правительство Бен-Гуриона» и все, что за ними последовало, вызвали рев ненависти и презрения в разных концах переполненного зала. На одном из балконов кто-то хриплым голосом вопил: «Смерть предателям!» В другом углу разбушевавшаяся капелла вновь и вновь заводила свою песню:
Бегину, Бегину — власть! А Бен-Гуриону — пропасть!
Но оратор очень сдержанно, тоном педантичного учителя, не дающего ученикам поблажек, успокоил всех:
— Нет, нет, братья мои и сестры. Не так. Пожалуйста, успокойтесь. Не криками, и не насилием, а спокойно и с уважением — демократическим голосованием. Не с помощью мошенничества и хулиганства, свойственных этим «красным», а честно и достойно. Как учил нас славный Зеев Жаботинский, указавший нам путь. Не войной с братьями нашими, не бунтом и не мятежом, а холодным презрением мы вот-вот лишим их власти. Их всех. Торгующих землей нашей Родины. Обожателей Сталина. Разжиревших функционеров-кибуцников. Всех наглых, высокомерных диктаторов большевистского профсоюза. Всех этих маленьких Ждановых вместе с большими ворюгами. Долой! Не они ли каждый день произносят напыщенные слова о труде собственными руками, об осушении болот? Отлично. Прекрасно. Мы их со всем по-о-че-том выпроводим на работу, пусть поработают собственными руками. Они ведь уже забыли, что такое настоящая работа! Хорошо бы поглядеть, кто из них вообще в состоянии держать в руках мотыгу? Мы, братья и сестры, станем самыми великими осушителями болот: еще немного терпения, всего лишь еще немного терпения — и мы раз и навсегда осушим болото грязной власти этой социалистической партии МАПАЙ! Осушим раз и навсегда, братья мои и сестры! Осушим — навсегда! А теперь, пожалуйста, повторите со мной, все как один, громко-громко эти замечательные слова: «Раз и навсегда! Раз и навсегда!! Раз и навсегда!!! Бесповоротно! Бесповоротно! Бесповоротно!!!»
Толпа вышла из себя. И я вместе с ней. Будто все мы разом стали клеточками одного гигантского тела, извергающего гнев, кипящего от обиды и стремления к справедливости.
Тут-то для меня все и рухнуло. Пришел час изгнания из рая. Бегин заговорил о грядущей войне, о нарастающей и охватывающей весь Ближний Восток гонке вооружений. Бегин, как и все люди его поколения, без различия партийной принадлежности, называл оружие библейским словосочетанием, в котором главной частью было древнее ивритское слово «заин», однако у нового поколения израильтян слово это означало просто мужской детородный орган. Старшее поколение этого просто не знало, оно не подозревало, что глагол «вооружаться» — правильный, литературный, библейский — в устах нового поколения звучит как «совокупляться» и даже грубее — «трахать»…
Пограничная линия примерно проходила между молодыми уроженцами Эрец-Исраэль, которым к тому времени не было еще двадцати пяти, и теми, кто был старше этого возраста и учил иврит по Священному Писанию. (Скажем, папа мой с удовольствием позаимствовал из сленга словечки «зифт» и «мезупат» — производные от древнейшего, еще в Пятикнижии встречаемого слова «зефет» (смола) и означавшие на сленге — «дело дрянь». Только усвоил он это выражение тогда, когда молодежь почти перестала им пользоваться. Со всей возможной веселостью отец острил перед своими гостями: «У нас в стране все покрыто смолой («дело дрянь!»), кроме шоссейных дорог».
Господин Бегин отпил два-три глотка из своего стакана, оглядел свою аудиторию, несколько раз покачал головой вниз-вверх, словно соглашаясь с собственными словами, а может, горюя в связи с ситуацией, и продолжил речь. В голосе его звучали горечь, насмешка, издевка и обвинительные ноты, как у прокурора, припечатывающего оппонента неоспоримыми доводами:
— Президент Эйзенхауэр трахает режимом Насера!
(О, конечно, он сказал «вооружает», но я-то слышу только привычное сленговое — «трахает»).
— Булганин трахает Насера!
— Ги Молле и Антони Иден трахают Насера!
— Весь мир днем и ночью трахает наших врагов — арабов!
Пауза. Голос оратора исполнен презрения:
— А кто трахает правительство Бен-Гуриона?
Гробовое молчание воцарилось в зале. Но господин Бегин ничего не почувствовал. Он возвысил голос и победно провозгласил:
— Если бы я сейчас был главой правительства — все, все трахали бы нас! Все-все!
Несколько слабых, неуверенных хлопков раздались там и сям — в рядах пожилых слушателей, уроженцев Европы. Но вся публика, исключая первые ряды, по-видимому, колебалась. Не веря собственным ушам, а возможно, пребывая в легком шоке. В этой неловкой тишине, воцарившейся на минуту в зале «Эдисон», был только один мальчик, лет двенадцати, национально ориентированный мальчик, вовлеченный в политику по самую макушку, пламенный бегинец, в белой рубашке и ботинках, начищенных до блеска, мальчик, который не мог больше выдержать и взорвался смехом.
Мальчик изо все сил старался подавить смех, готов был умереть на месте от стыда, но испуганный, истерический смех, сколько ни пытался он его подавить, только становился сильнее и прорывался через все препоны: смех сквозь слезы, сдавленный, грубый, со взвизгиваниями, режущими слух, смех, похожий на рыданья, на удушье.
Со всех сторон вонзались в этого мальчика взгляды, полные удивления, потрясения, ужаса. Со всех сторон было множество пальцев, приложенных к губам, со всех сторон послышалось шиканье и шушуканье. Стыд! Стыд и позор! Со всех сторон поднялись уважаемые люди и стали выговаривать ошеломленному дедушке Александру. И, возможно, далеко в задних рядах — так показалось мальчику — какой-то анархистский смешок в открытую отозвался на его смех. Смешок прозвучал в одном из углов зала, а за ним еще и еще. Но все эти смешки, если и возникали, то происходило это где-то на окраинах зала. А вот потоп смеха, вырвавшийся у мальчика, набирая силу, затопил середину третьего почетного ряда, заполненного ветеранами движения Бетар, видными деятелями партии Бегина Херут, иначе говоря, личностями известными и уважаемыми.
И оратор уже заметил это, прервал свою речь и терпеливо, с доброжелательной и тактичной улыбкой, дожидался, пока побагровевший, кипящий дедушка Александр, чей мир рухнул в одно мгновение, схватил мальчика за ухо, поднял его на ноги и поволок через весь третий почетный ряд. Вот так, на глазах у всей публики, любящей свою Родину, свой Иерусалим, дедушка, рыча от отчаяния, тащил, тянул мальчика за ухо (и, возможно, именно так, «за ушко», тащила самого дедушку бабушка Шломит, грозная, как «войско со знаменами», упомянутое в Песни песней, тащила его до самого дома раввина в Нью-Йорке после того, как, обручившись с ней, дедушка на корабле по пути в Америку влюбился в какую-то совершенно постороннюю женщину).
И когда все трое вышли из зала «Эдисон» — тот, кто, кипя от гнева, выволакивал, тот, кого, задыхающегося от смеха, выволакивали, и несчастное ухо, уже покрасневшее, как свекла, — поднял дедушка свою правую длань и отвесил мне оплеуху, пришедшуюся на правую щеку. Затем поднял он свою левую руку, и эта оплеуха досталась левой щеке — она была влеплена со всей силой, рожденной жгучей ненавистью ко всему левому. А поскольку по своему мировоззрению дедушка был очень даже правым, то не хотелось ему завершать дело левой, и потому он вновь размахнулся и огрел меня по правой щеке — и это была не какая-то там слабенькая галутская пощечина в духе «червей Яакова», а мужественная, национально-ориентированная пощечина, данная человеком с распрямленными плечами, исполненным достоинства и гнева.
«Йодефет, Масада, Бетар захвачены. Повержены», но, возможно, они и вправду «поднимутся в силе и славе», как поется в гимне движения Бетар. Однако — без меня. Что же до движения Херут и партии Ликуд, то они потеряли в то утро того, кто, возможно, со временем мог бы превратиться в одного из захудалых «принцев», неутомимого оратора, напыщенного и велеречивого члена Кнесета, и, даже, предположительно, заместителя министра без портфеля.
С тех пор никогда за всю свою жизнь не растворялся я радостно и весело в экстатически настроенной толпе, никогда больше не ощущал я себя и слепой, счастливой частичкой сверхчеловеческого гигантского организма. Напротив, во мне выработался страх перед толпой, очевидная фобия, побуждающая меня всегда бежать из любого места массового скопления людей. Фразу из гимна Бетара «молчание — трусость и грязь» я воспринимаю как симптом некой болезни, широко распространенной и весьма опасной. Словосочетание «кровь и огонь» для меня — это вкус крови и запах паленого красного мяса. Как на просторах северного Синая в Шестидневную войну 1967 года, как на Голанских высотах, среди сожженных танков, в войну Судного дня 1973 года.
Автобиографическая книга профессора Клаузнера, дяди Иосефа, из которой я много почерпнул для своего повествования об истории нескольких поколений семейства Клаузнеров, эта книга называется «Мой путь к Возрождению и Избавлению». В ту субботу, пока мой добрый дедушка Александр, брат дяди Иосефа, едва ли не рыдая от гнева и ужаса, выводил меня за ухо из зала, именно в тот день, по-видимому, началось мое бегство от Возрождения и Избавления. И по сей день бегство мое продолжается.
Но бежал я не только от этого: я бежал от удушья подвальной жизни, которую вели мой отец и моя мать, от их жизни среди множества книг и множества амбиций, я бежал от сдавленной, загнанной в подполье тоски по Ровно и Вильне, по какой-то Европе, напоминанием о которой в нашем доме были черный чайный столик на колесиках и белоснежная кружевная скатерть… Крушение их жизней, та роль, которая без слов была возложена на меня — их поражение я с течением времени должен был превратить в победу — все это тяготило меня, вызывая даже желание спастись бегством.
Было время, когда молодые оставляли родительский дом, отправляясь искать самих себя (или потерять себя) в Эйлат или в Синайскую пустыню. Потом пришла пора, когда они направлялись в Нью-Йорк или в Париж, а спустя еще какое-то время они держали путь в Индию, к ее храмам, в джунгли Южной Америки, в Гималаи, куда после смерти матери спасается бегством ее единственный сын Рико в моей книге «И то же море». Но в начале пятидесятых полюсом, противоположным стесняющему укладу родительского дома, был кибуц: там, вдали от Иерусалима, «за темными горами», в Галилее, в долине Шарона, в Негеве, в Изреельской долине созидалась (так казалось нам тогда, в те дни, в Иерусалиме) — новая, твердая, несгибаемая порода людей — пионеров-первопроходцев, серьезных, но не знающих душевных метаний, неразговорчивых и скрытных, крепких парней и девушек, готовых жить в поле, в палатке, заниматься любой тяжелой работой, способных пуститься в бурный, опьяняющий пляс и в то же время умеющих размышлять в одиночестве, сохраняющих душевную тонкость и нерастраченное богатство чувств.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94