А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

«Папа» и «мама» очень похожи друг на друга (кстати, и во многих других языках тоже), а в иврите они к тому же оба начинаются с первой буквы алфавита «алеф», и если уловить эту симметрию, то и букву узнаешь сразу…

Самая-самая первая книжка, которую я помню едва ли не с колыбели, — это рассказ в картинках про огромного, толстого, самодовольного медведя. Этот медведь был ленивцем и соней, он был немного похож на нашего господина Абрамского, и еще этот медведь любил есть мед без спросу. Да не просто есть, а поглощать его в несметных количествах. У книги был печальный конец, и только после плохого, очень плохого конца, наконец, появлялся конец хороший. Этого ленивого, любящего поспать медведя кусает целый рой разъяренных пчел. Но и этого мало — медведь-сладкоежка наказан еще и зубной болью. Щеки его на картинке распухли, они похожи на маленькие горки, а лицо его, такое несчастное, надрывавшее мое маленькое сердце, обвязано белой повязкой, толстый узел от которой виднеется на голове, как раз между торчащими ушами этого мишки, не умеющего совладать со своими желаниями. И мораль прописана красными широкими буквами:
НЕХОРОШО ЕСТЬ МНОГО МЕДА!
По понятиям моего отца не существовало такого несчастья, за которым, в конце концов, не следовало бы избавления. Евреям было плохо и горько в рассеянии? Но ведь еще немного — и поднимется Еврейское государство, а тогда все изменится к лучшему. Потерялась точилка для карандашей? Завтра купим новую, еще лучше прежней. Сегодня у нас побаливает живот? До свадьбы заживет. Медведь, ужаленный пчелами, печальный медведь с такими несчастными глазами, что и мои глаза наполняются слезами? Но вот же он, на следующей странице, словно заново родившийся — вновь он здоров и счастлив. К тому же отныне он еще и трудолюбив и может служить для всех примером: потому что хватило ему ума извлечь из случившегося правильные уроки. Скажем, с пчелами медведь уже заключил мирный договор ко взаимной пользе обеих сторон. Есть там и параграф, по которому выделяется ему, медведю, постоянная небольшая порция меда, скромная — чтобы не объедался. Но зато до конца его жизни.
Итак, медведь на последней картинке весел и симпатичен, он строит себе дом, будто после всех своих диких выходок решил он чуть-чуть обуржуазиться и присоединиться, наконец, к среднему классу. Этот медведь на последней картинке в книжке немного походил на папу, когда был тот в хорошем настроении: казалось, что вот-вот, еще секунда — и этот спокойный медведь одарит нас рифмованными строчками или игрой слов, которая называлась каламбур , или наделит меня титулом («Только в шутку!») «ваше величайшее высочество».
И в самом деле, все это, по сути, было там написано — в одной единственной строчке на последней странице. И, возможно, это и была первая строчка в моей жизни, которую я прочел. Не угадывая слова по их общему виду, а, как и положено, букву за буквой. И отныне и навсегда каждая буква — это уже не картинка, а звук, только ей, этой букве присущий.
МИША-МИШУК ОЧЕНЬ СЧАСТЛИВ И РАД!
Вот только радость спустя неделю-другую превратилась в страсть, в манию, в неутолимый голод: никакими силами не могли родители оторвать меня от книг. С утра до вечера. И позднее.
Не я, а они, которые подталкивали меня учиться читать, они были сейчас подмастерьями волшебника: я был потоком воды, который невозможно остановить. Потоком, который стремится к морю. И подобно тому, как Голем — человекоподобное существо, которое создал в шестнадцатом веке пражский раввин Иехуда Лива бен Бецалель, — замирал только, если его хозяин вынимал у него из-под языка записку с четырехбуквенным именем Всевышнего, так и я не мог остановиться, поскольку некому было вытащить записку, вложенную под язык.
«Ну, только пойди и погляди, твой сын снова уселся, почти голый, на пол посреди коридора и читает. Парень прячется под столом и читает. Этот ненормальный ребенок снова заперся в ванной и читает, усевшись на унитаз, если только не нырнул туда вместе со своей книгой и со всеми своими потрохами. Мальчик прикидывался спящим. А сам только и ждал, чтобы я его оставил, а когда я вышел, он выждал несколько минут и зажег без разрешения свет: теперь он, по-видимому, сидит, опершись спиной на дверь, чтобы ни ты, ни я не могли войти, — и угадай, что же он там делает? Этот мальчик уже читает вполне бегло. Ты и вправду хочешь знать? Значит так: теперь мальчик утверждает, что он просто сидит и ждет, пока я закончу читать хотя бы часть газеты. Отныне у нас в доме есть еще один выдающийся читатель прессы. Этот мальчик всю субботу не вставал с кровати, разве что в туалет, но и туда он тащит за собой книгу. С утра до вечера он лежит и глотает все без разбора: рассказы Ашера Бараша и Гершома Шофмана, роман Перл Бак о Китае, книгу «Агада», путешествия Марко Поло, приключения Магеллана и Васко да Гама, наставления пожилому человеку, заболевшему гриппом, листок, выпускаемый комитетом жителей квартала Бейт ха-Керем, историю царей дома Давидова, дневник арабских беспорядков и резни в Хевроне в 1929 году, брошюры о поселениях в сельской местности, выпуски «Слово работницы»… Еще немного, и он станет пожирать переплеты, запивая их типографской краской. Мы, воистину, будем вынуждены вмешаться. Мы обязаны положить этому конец: ведь это, и в самом деле, становится довольно странным и не может не вызвать некоторую озабоченность…»



37

В доме, стоявшем на спуске улицы Зхария, было четыре квартиры. Квартира супружеской четы Нахлиэли находилась на втором этаже, с внутренней стороны дома. Из окон виднелся запущенный внутренний двор, одна часть которого была замощена, а другая каждую зиму зарастала буйными дикими травами, превращавшимися после первых летних хамсинов в западню из колючек. Еще были в том дворе провисающие веревки для сушки белья, мусорные баки, следы от костров, старый ящик, навес из жести, остатки упавшего шалаша, который по традиции положено ставить в праздник Суккот, и забор, увитый голубыми цветками страстоцвета.
В самой квартире имелись кухня, ванная, прихожая и восемь или девять кошек. В час пополудни первая комната служила гостиной учительнице Изабелле и ее мужу, кассиру Нахлиэли, а вторая тесная комнатка была спаленкой для супругов и всего их кошачьего воинства. Каждое утро, проснувшись, супруги вытаскивали всю свою мебель в прихожую, а две свои комнаты превращали в классы, где размещались три-четыре маленьких столика со скамеечками, на каждой из которых усаживалось двое детей.
Таким образом, каждый день, с восьми утра и до двенадцати, квартира их превращалась в домашнюю частную школу, которая называлась «Отчизна ребенка».
В школе были два класса и две учительницы: столько могла вместить тесная квартирка — восемь учеников в первом классе и шесть во втором. Учительница Изабелла Нахлиэли была хозяйкой школы и исполняла обязанности директора, кладовщицы, счетовода, завуча, классной дамы, следящей за дисциплиной, школьной медсестры, уборщицы-поломойки, преподавательницы в первом классе, обучавшей нас всем предметам. Мы звали ее «учительница-изабелла», произнося это одним словом, на одном дыхании.
Была она женщиной лет сорока, располневшей, шумной, смешливой, с волосатой бородавкой, похожей на таракана, заблудившегося над ее верхней губой. Она легко в впадала в гнев, была сентиментальной, но вместе с тем, властной и настойчивой. От нее исходила грубоватая теплота. Одевалась она в простые льняные платья с множеством карманов, украшенных большими белыми кругами. И походила на опытную сваху из еврейского местечка, эдакую прожженную сваху с толстыми руками и острым взглядом, которой достаточно этого пронзительного взгляда и трех-четырех наивно-хитрых вопросов, чтобы оценить тебя со всеми твоими потрохами. В течение двух секунд она способна увидеть тебя насквозь, до самого донышка — чего ты стоишь и чем дышишь. Она еще прочесывает тебя оценивающим взглядом, словно перетряхивает все твои внутренности, а руки ее, красные, словно лишенные кожи, уже беспокойно роются по всем карманам, будто сейчас, именно в эту минуту, она собирается извлечь из недр одного из карманов красивую, точь-в-точь соответствующую твоим запросам подругу, либо щетку для волос, либо пузырек с каплями от насморка, либо, по крайней мере, чистый носовой платок, чтобы с его помощью снять зеленый, затвердевший и высохший нарост, который — стыд и позор! — повис у тебя на кончике носа.

Учительница-Изабелла была к тому же большой любительницей кошек: стада этих животных, жаждавших ее любви, толпились вокруг нее, крутились под ногами, куда бы она ни шла, постоянно прижимались к подолу ее платья, мешая ходить, путались у нее в ногах, не отступая, едва ли не сбивая ее с ног от великой преданности и любви. Цепляясь за платье, кошки взбирались вверх — серые, белые, пятнистые, рыжие, полосатые, дымчатые. Они лежали на ее широких плечах сворачивались клубочком в ее корзинке для книг, забирались в ее туфли, с отчаянным мяуканьем сражались друг с другом за право понежиться в ее объятиях. На каждом ее уроке в классе присутствовало больше котов, чем учеников. Все коты сидели тихо, в трепетном страхе и глубоком уважении, боясь помешать ходу урока. Все — прирученные, как комнатные собачки, все воспитанные и вежливые, как обитательницы пансиона для благородных девиц. Коты и кошки забирались на стол учительницы-Изабеллы, на ее колени и бедра, на наши маленькие коленки, на наши портфели, на подоконник, на ящик, где хранилось все необходимое для уроков физкультуры, рисования и ручного труда.
Временами учительница-Изабелла покрикивала на них или отдавала суровые команды. Подняв палец, грозила тому или иному из котов, а то и дергала за ушки, таскала за хвост, если проказник сию же минуту не исправлял своего поведения к лучшему. Коты, со своей стороны, всегда слушались ее мгновенно, без всяких условий или возражений. «Стыдись, Зерубавель!» — вдруг громко восклицала она. И в ту же секунду этот несчастный встает, выбирается из компании собратьев, расположившихся на циновке возле учительского стола, и, приниженный, пристыженный — живот почти касается пола, хвост между ногами, ушки оттянуты назад, — держит свой скорбный путь в угол комнаты. Все глаза — и котов, и учеников — устремлены на провинившегося и видят весь его жалкий позор. А он удаляется, словно ползет на брюхе в направлении угла — жалкий, презренный, признающий свою вину, стыдящийся своих грехов и горько раскаивающийся в них. Возможно, до последней минуты смиренно надеется он на чудо всемилостивейшего прощения, которое придет — если придет! — только после полного отчаяния.
Из угла комнаты несчастный посылал нам этакий сладкий, жалостливо моргающий взгляд, исполненный вины, мольбы, глубокого страдания и как бы говорящий: «Недостоин я и неразумен».
— Позорный сын помойки! — заключала учительница-Изабелла с усталой радостью, возвещающей конец наказанию, и прощала кота легким взмахом руки:
— Хорошо. Ладно. Возвращайся. Но только помни, что если еще хоть раз…
Завершать эту угрозу не было никакой необходимости: обвиняемый, удостоившийся помилования свыше, уже, притопывая, направлялся к ней. Он двигался танцующим шагом, словно заигрывал с ней, словно поклялся обворожить ее на сей раз до головокружения. Он с трудом может совладать со своим счастьем, хвост у него трубой, ушки торчком, он движется к нам, вспархивая-подпрыгивая на мягких подушечках лап. Он обаятелен и отлично знает тайную силу своего обаяния, и пользуется ею, завоевывая сердца. Усы его в образцовом порядке, блестящая шерсть слегка вздыбилась, а в сверкающих глазах мерцает искорка хитрой кошачьей праведности: он словно подмигивает нам и клянется, что отныне во всем мире не будет более благочестивого кота.
Кошки учительницы-Изабеллы воспитаны так, чтобы быть полезными, и они на самом деле были полезными: хозяйка научила их приносить карандаш, мел, пару носков из шкафа, вытаскивать из-под мебели закатившуюся туда чайную ложку, которая безуспешно пыталась укрыться от глаз людских. Стоя в окне, они приветственно мяукали, если приближался к дому знакомый или друг семьи, если же появлялся чужой, они предупреждали хозяев мяуканьем, в котором звучала угроза. (Большинство этих чудес мы, ученики, не видели собственными глазами, но верили нашей учительнице. Мы бы поверили ей, скажи она нам, что ее коты решают кроссворды).
Что же до господина Нахлиэли, низенького мужа учительницы-Изабеллы, то мы почти никогда не видели его: как правило, уходил Нахлиэли на службу еще до нашего прихода, а если он находился дома, то предписано было ему пребывать на кухне и тихонько исполнять порученное дело, пока шли наши занятия. Если бы и он, и мы не получали иногда одновременно высочайшее соизволение выйти в туалет, то никогда бы мы не узнали, что господин Нахлиэли — это никто иной, как низкорослый, невзрачный парнишка-кассир из кооперативного магазина. Был он моложе своей жены почти на двадцать лет: идя по улице, они, если бы захотели, легко могли сойти за мать и сына. И в самом деле, когда пару раз он был вынужден — либо набрался смелости! — вызвать ее на кухню во время урока (то ли котлеты подгорели, то ли он обварился кипятком), он обращался к ней не по имени, а называл ее «мама». Так, наверно, называла ее и вся стая котов и кошек. Она же, со своей стороны, называла малолетку-мужа каким-то именем из мира птиц: то ли певчей птичкой славкой, то ли воробышком, то ли щеглом, то ли дроздом. Только не трясогузкой, хотя именно так и переводится с иврита фамилия «Нахлиэли».

Примерно в получасе ходьбы от нашего дома находились две начальные школы. Одна — уж слишком социалистическая, а вторая — уж чересчур религиозная.
«Дом просвещения для детей трудящихся» имени Берла Кацнельсона на улице Турим взметнул над своей крышей рядом с национальным флагом красный флаг рабочего класса. В этой школе с огромным воодушевлением и со всякими церемониями праздновали Первое Мая. И учителя и ученики называли директора школы «товарищ». Летом воспитатели носили шорты цвета хаки и библейские сандалии с ремешками. Работа на овощных грядках во дворе школы готовила учащихся к сельскохозяйственному труду, к личной самореализации в рамках рабочего поселенческого движения. В мастерских обучали производственным профессиям — готовили столяров, слесарей, механиков, арматурщиков, строителей, а также преподавали нечто не совсем понятное, но покоряющее сердце, — называлось это «точная механика».
В классах «Дома просвещения» детям разрешалось сидеть на любом понравившемся им месте, даже мальчику рядом с девочкой. Почти все носили там голубые блузы, у которых вместо пуговиц была вверху белая или красная шнуровка. Мальчики ходили в шортах, штанины которых они закатывали до самого паха. Что же до девичьих шортов, тоже коротких до неприличия, то они внизу были стянуты резинками. Ученики обращались к учителям, называя только их имя — Надав, Эльяхин, Эдна, Хагит (все, конечно, с ударением на последнем слоге). Изучали там арифметику, краеведение, литературу, историю, а кроме того, такие предметы, как история еврейского заселения Эрец-Исраэль, история рабочего движения, принципы рабочего поселенчества, этапы классовой борьбы. И пели громовыми голосами всевозможные гимны и марши, начиная с «Интернационала» и включая «Все мы будем первопроходцами-поселенцами» и «Синяя блуза дороже любых украшений».
ТАНАХ в «Доме просвещения для детей трудящихся» изучался как серия актуальных статей: пророки сражаются во имя прогресса, во имя справедливости, ради благосостояния бедняков, а вот цари и священники олицетворяли собой все злодеяния и несправедливости существующего социального порядка. Юный пастух Давид был смелым бойцом-партизаном в рядах движения за национальное освобождение от ига филистимлян, однако в старости превратился этот Давид в царя — колониалиста и империалиста, захватчика чужих земель, поработителя народов, не остановившегося и перед тем, чтобы отобрать, как говорится, «последнюю овечку бедняка», бесстыдно выжимающего кровь и пот из эксплуатируемых трудящихся.
А всего на расстоянии примерно четырехсот метров от этого красного «Дома просвещения» на параллельной улице располагалась школа «Тахкемони», ориентированная на национально-религиозные традиции еврейского народа, основанная сионистским религиозным движением «Мизрахи». Учились там только мальчики и сидели они в классах с покрытыми головами. Большинство учеников были из бедных семей, и лишь немногие принадлежали к старой иерусалимской сефардской аристократии, оттесненной в сторону вторжением прибывших из Европы религиозных ашкеназов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94