А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Значит вся ваша власть – бесконечная ежовщина, сплошное беззаконие, сплошное хамство и невежество. Раньше братишки были с клешами, семечками, с маузерами, так они хоть не лицемерили, батеньки мои, не кричали про любовь к родине, про социалистическую законность, про «патриотицкое искусство»… Они кричали: «Грабь награбленное!», «Даешь!», «К стенке!». Так они же лучше вас были – честнее, не скрывали своего хамства, гордились неграмотностью. А вы бумажки пишете, юриспруденцию разводите, вы с проборами, маникюрами, а как издеваетесь, как палачествуете… Ну что ж, говорю, батеньки мои, убивайте, расстреливайте меня. Она смиренная христианка, кроткая, и сейчас, наверное, вас прощает, молится за вас, за врагов, за убийц своих, а я вас ненавижу и проклинаю, трижды и четырежды проклинаю! Пусть вам отольются невинные слезы, чтоб вам еще хуже страдать, чтоб и вас разлучали с женами, с детьми, чтоб и вам в тюрьмах томиться, голодать, холодать, локти себе грызть, подыхать в отчаянии…
…Говорю, говорю, а они слушают и только переглядываются, а потом этот новенький незнакомый франт вежливо так и с улыбочкой:
– Ну что ж, пожалуй, хватит, Сергей Федорович, мы вас поняли. Нам теперь все ясно, и дело ваше мы переквалифицируем. Товарищ младший советник юстиции – это мой прежний следователь – будет теперь уже в качестве свидетеля. И мы пока составим первый протокол нового следствия по статье 58 пункт 10 – антисоветская агитация и пропаганда. Вы напрасно так волновались, ваша жена пока дома, на свободе, но зато вы наконец откровенно высказались, раскрыли свое контрреволюционное нутро. И теперь уж действительно только от вас зависит – будет ли ваша жена вам передачи носить или мы арестуем ее как вашу подельницу.
…Вот так я сам на себя и донес, батеньки мои. Теперь следствие закончено по новой статье. Жена две недели тому назад еще приносила передачу. Значит, ее не тронули, и то слава Богу, а мое дело за ОСО, значит уж милости не жди. Одно преимущество, батеньки мои, заочно осудят, не будут больше душу мотать. Я покаялся, конечно, мол, в сердцах, батеньки мои, нивесть что наговорил. Но кому говорил? Им же самим, гражданам следователям. Какая тут может быть агитация и пропаганда в тюрьме? Какой подследственный следователю агитатор?… Прокурор такой вальяжный, обходительный, – он присутствовал при окончании следствия, – сказал, что все это учтут, но он думает, что мне полагается лет пять лагерей, не меньше.
…Ну что ж, мне сейчас сорок восемь, так сказать, ровесник века. Если даже десять лет дадут, я думаю, мог бы выжить, а пять и подавно. Ведь в лагере, должно быть, нужны фотографы: а я мастер высшего класса, батеньки мои, гроссмейстер… Но как подумаю о моей бедной Оленьке, что она пережила и переживает из-за меня, из-за моих увлечений, так в пору бы руки на себя наложить, и, верьте, батеньки мои, я убил бы себя, не моргнув глазом, просто разбил бы голову о стенку, не промахнулся бы, если б о ней не думал. Ведь ей от моей смерти еще хуже станет. Ведь все же легче так, как сейчас горевать, но ожидая меня, грешного, чем вдовье горе, вовсе безысходное…
Ему приятно было, когда мы соглашались с ним и находили все новые утешающие доводы. Всем нашим родным худо, все горюют. Но его жене все же полегче, она верующая, может молиться и должна верить, что он, страдая, искупает грехи… Да и сам он ведь тоже не атеист. И если на свидании скажет жене, что начал молиться, вернулся к религии, то ей будет настоящая радость, а для этого и приврать не зазорно…
Наш третий сокамерник говорил быстро, то размахивая длинными руками, то взволнованно потирая угловатую стриженую голову.
– Хорошо тем, кто верит. Кто хоть что-то понимает в этом. А то как нас учили: «Бога нет и не предвидится», «Долой, долой монахов, раввинов и попов, мы на небо залезем, разгоним всех богов!», «Религия – опиум, даешь науку!». А на правде выходит не совсем так. Наука наукой, но сколько я видел малограмотных безбожников. И знаю нескольких даже очень образованных интеллигентов, которые верующие. И у нас, и за границей встречал таких. Мне один военинженер высшей квалификации объяснил, мы с ним еще до войны знакомые были, выпивали иногда. Так он по душам, как говорится, так прямо и высказывался – наука себе наукой, она тебе объясняет, отчего мотор работает, какая сталь лучше, какая хуже… Но вот отчего человек живет, думает, говорит, этого никакая наука не понимает. Ученый доктор может тебе в легкие заглянуть рентгеном или в кишках чегонибудь там резать, чинить, лечить. Но в душу, как говорится, никто не залезет… Так ведь, правда же? Я не знаю там за библию, за молитвы, но знаю, что на свете есть такое, чего никакие науки не объяснят. Ну, как говорится, чудеса. Именно чудеса. И вот, например, моя жизнь – это просто кусок чуда. Я сам урожденный с Ворошиловграда, объездил весь Донбасс вдоль и впоперек и еще пол-Украины, где учился, где работал, где по комсомольским мобилизациям, где в командировке. Профессия у меня самый высший сорт – автомеханик; в армии срочную службу служил в танковой части, потом в эмтээсах работал старшим механиком, в 39-м году меня обратно мобилизовали – техник-лейтенант в танковой бригаде на новой границе… И в плен попал в самые первые часы войны. Мы ж ничего не знали, у меня даже оружия не было, не выдали. Мы как раз в лагеря пошли за двадцать километров от границы, в лесу оборудовали ремонтную базу. Порядок у нас был, палатки чистенькие, дорожки песком посыпанные, души теплые – воду солнцем грели. За день намажешься коло тех машин. У нас в бригаде БТ-7 была роскошная машина, быстрая, как огонь. Но только потом нам другие пленные рассказывали, они и горели, как спички, с одного попадания. В ту субботу мы поработали ударно, штурм – ремонтировали машину одного майора. Свойский парень. Он принес нам канистру бимбера, польская самогонка, жуткая крепость, они туда карбид или махорку добавляют, с двух-трех стопок одуреть можно, а мы ж танкисты – фасон давили. Так мы войну, верьте, проспали… Я еле проснулся. Меня товарищи водой поливают.
– Вставай, лейтенант, мы пленные.
Я не верю, ругаюсь, а потом смотрю: стоят в серых мундирах. Темные каски. Гимнастерки расстегнуты. Рукава закатаны Автоматы выставили.
– Шнель, шнель, марш, марш…
Так я войны и не видел. В первом же лагере, еще в Польше, стали записывать специальности. И меня сразу же забрали в ихний автобат, в рембригаду. Там обер-лейтенант был такой худенький, в очках, очень приличный парень. Он мне сказал: «Ты молчи, что ты юде, а то тебе сразу капут будет, говори, что рус. Ты ж блонд, и шванц у тебя необрезанный». За это я ему сам объяснил. Мой папа, между прочим, в партии был с двенадцатого года. Шорник был в Луганске, потом в Сибири на каторге. Он меня обрезать не давал – предрассудки. Ну вот видите, разве это не чудо? Если бы мы в субботу не напились того бимбера, мы бы, конечно, воевали. И тогда или бы я погиб сразу, или попал в плен позже, когда уж строго отбирали: кто юде – налево… рра-аз… и ваших нет. И что я на такого приличного оберлейтенанта нарвался, разве не чудо? И что необрезанный был…
Наш автобат с Польши перебросили аж во Францию, сперва коло Парижа стояли, а через год на юг пересунули, к Лиону… Я за это время по-немецки насобачился. А в том автобате отношение к нам было хорошее, нас четверо было пленных автомехаников, один с Ленинграда и мы трое с Украины. Все были дружные. И работали хорошо. Немцы хвалили: рус гут арбейтен. Тот обер-лейтенант, что мне, можно сказать, жизнь спас, уже во Франции заболел. Вместо него другого назначили, горластого такого, красномордого. Но так ничего, справедливый. Он пил сильно, баб водил. Но и всем солдатам, и нам давал увольнительные в «пуф» – в бордель значит. Это, говорил, гезунд – для здоровья надо. Прямо скажу, в том автобате нас не обижали. Конечно, были фашисты, которые носы перед нами задирали или дразнили – Русслянд капут, Москва капут, Сталин капут, дойче зольдатен нах Вольга, нах Кауказус. Но другие нам тогда подмигивали – не обращай внимания, русский камрад… Нет, в общем жилось нам, если взять материально, очень даже неплохо. Питания такого мы раньше никогда не имели. Всегда мясное и разные шпроты, сардины, и мармелад, и шоколад. А по воскресеньям – девочки. Один с наших ребят, молодой пацан харьковский, первый год в армии, сказал, что он оттуда теперь ни за что обратно не уедет. Останется жить во Франции; тут никакой агитации, но зато все сытые, все одеты, как у нас только начальство или крупная интеллигенция одевается… Но мы же всетаки были патриоты и комсомольцы. И хотя немцы нам и говорили, и специальные газеты давали, которые по-русски и по-украински печатались, мы им все равно не верили. Мы знали, что Советский Союз должен победить. И я верил именно так. А это ведь обратно вроде чуда. Мы же сами все-таки знали наши недостатки и разные перегибы в коллективизации. В голодовку 33-го года мы ж такое видели, что другим и не снилось, когда люди на улицах помирали. А в 1937-м году что было, когда сажали и кого надо, и кого не надо.
Но перегибы перегибами, а родина – это ж родина. Я так понимаю: если у человека мать воровка или сифилис заимела, она же всетаки мать, и он все равно обязанный заботиться, помогать, ничего не жалеть. А родина – это не просто личная твоя мама, она же мать для всех. И если какие-то вредители или перегибщики, уклонисты чего-то испортили или поломали тебе личную жизнь, так не можешь ты через это отрекаться от родины. Это уже было бы подлостью… Ну, короче говоря, так мы думали, и я, и тот другой, с Донбасса, и ленинградец был с нами в общем и целом согласный… Мы там с французами познакомились. Один работал продавцом в пивной, безногий, по-немецки говорил. Так он был связан с партизанами. У них они назывались макизары. Мы тогда сперва передавали макизарам патроны, гранаты; у немцев никакой настоящей бдительности не было, особенно от своих. Только уже когда мы совсем нахально два пулемета унесли, начался скандал, следствие. Тогда мы трое удрали, ушли в горы. Там была целая рота из советских ребят. Я был сперва рядовой боец, мы ходили на аксион подальше от нашего леса, на железную дорогу и на шоссе, подрывали мосты, обстреливали автоколонны. Потом в штабе узнали, что я понемецки умею. И перевели меня в разведку.
Уже наоборот на Север, в Бретань. Там жители на таком языке говорят, что их другие французы не понимают. И стал я опять механиком в гараже, но только в частном, у бретонца, который был тайным партизаном. Он работал на немцев, чинил им машины, пил с офицерами. А его сын – ему еще 16 лет не было – учился в гимназии в городке километров за десять, ездил на велосипеде и возил туда все наши данные, какие немецкие части куда шли, все, что мы на дорогах видели, что в разговорах услышали. А когда в июне высадка началась, тут уже пошла горячка. Мы получили приказ: «Озарм!», в ружье, значит. Из города подъехали ребята, там тоже русские были – целый отряд набрался. Мы сразу же эшелон с танками сожгли, на другой станции склад взорвали, зенитную батарею захватили. Потери у нас были, трое убитых и семь раненых, меня вот сюда в бедро садануло. Но обратно чудо – неделю пролежал у крестьян, и они подлечили меня и еще одного нашего раненого.
Потом наш отряд пришел за нами. Немцев погнали, и мы все поехали на трофейных грузовиках. В городах всюду французские флаги, и американские, и английские. Мы тоже свой красный флаг сделали, как положено, со звездочкой, с серпом и молотом. И французы кричали нам: «Вив Люрс!», «Вив лярме руж!» А потом меня сам де Голль наградил. Да, да, именно лично де Голль награждал, хозяина гаража и меня, и еще нескольких наших ребят. Кому «Лежьон донер», это у них высший орден, кому крест Жанны Д'Арк, кому медаль. Мне «Жанна Д'Арк» досталась. Нас всех построили на площади. Пришел де Голль, высокий такой, выше меня на голову или даже на две, носатый. Подходил к каждому, кто в строю стоял, один адъютант за ним ящик со знаками нес, другой по списку вызывал, а он лично нацепит награду и тут же обнимет и вроде поцелует – так щекой прижимался. В общем, это красивый у них обычай. Ну, что скажете, разве не чудо? Меня – Яшку, комсомольца с Ворошиловграда – обнимал французский маршал, аристократ и такой, говорят, католик, что больше, чем папа римский.
Во Франции я оставался до самого конца войны. Лечиться надо было, рана сильно гноилась. Вон видите, какой шрам остался, и сейчас еще хромаю. Там какая-то жила задетая… Приехал к нашим сперва в фильтрационный лагерь, в Тюрингии; два месяца держали, спрашивали, допрашивали, но потом пустили, дали обратно звание даже с повышением – старший техник-лейтенант. В Германии в гарнизонах еще полгода служил на ремонтной базе. И носил французский орден. Командир подполковник все обещал к нашей медали представить. Хоть я начало войны и проспал, но в конце все-таки повоевал, с де Голлем обнимался. Маму я разыскал через свердловских родственников, она и жена брата с детьми эвакуировались аж в Сталинабад. Старший брат у меня – инженер, его под Москвой убили. А потом я и свою девушку нашел, мы перед войной вроде как поженились, только записаться не успели. Она тоже эвакуировалась, в Чкалов, переписку имела с мамой, про меня спрашивала. А как я нашелся – вроде воскрес, – прислала мне письмо, вот такое толстое, прямо целый роман, и пятна чернилом навела, где слезы капали. Я читал, так поверьте, тоже плакал. Ведь через четыре года, через войну, через тысячи километров нашлись! Скажите, не чудо? Хотел я, чтобы она ко мне в Германию приехала, писал заявление, но тут вдруг демобилизация, а я не знаю даже, куда бумаги выправлять: мама с невесткой хотели оставаться в Таджикистане, в Киеве сплошное разорение, ехать некуда, а моя Шурочка мечтает обратно на Владимирскую горку, где мы с ней гуляли. Ну пока там письма туда-сюда, мне литер в зубы, езжай с победою домой, куда сам хочешь.
Поехал я через Берлин, а там на вокзале патруль: что за орденский знак – это на мою «Жанну д'Арк», значит. Проверка документов. Потом в КПЗ объявляют: задержанный. Я – психовать: «Я ж уже профильтрованный, проверенный, демобилизовался, еду к маме, к жене». А мне:
– Пожалуйте на допрос – какое задание получил от французской разведки? Тебя де Голль за что наградил, за измену родине? И уже ордер на арест, 58 пункт 1 б – измена, и еще пункт 3 – сотрудничество с международной буржуазией, и еще пункт 6 – шпионаж. Держали два месяца, ну там все, что полагается, и в карцер сажали, и даже били. Верите ли, один следователь, такой франт в роговых очках, вроде интеллигентный, а бил кулаками в лицо и ногами, как в футбол, по ногам. «Признавайся, сволочь! Почему тебя немцы не убили, ты ведь жид?» Верите, так и говорил, как самые старорежимные черносотенцы – «жид», «жидовская морда», «ты Россию продавал сперва немцам, потом французам». Я тогда стал кричать, что он фашист, хуже немца, меня в плену так не мучали. Прибежали другие следователи. Я так кричал, что на всю их тюрьму слышно было. Они меня водой с ведра, как пьяного. Но потом дали закурить. И того франта, что жидом ругал, я больше не видел, другой следователь сказал, что его наказали за политическую ошибку, но что он нервный от сильной контузии, и у него немцы всю семью убили… Я говорю: это, конечно, большое горе, это я понимаю, но только не понимаю, при чем же тут я и почему он от этого стал антисемитом?
Там меня подержали еще месяц и перевезли сюда, в Москву, тут уже не били, но в карцер сажали два раза и все жилы тянули – за что у де Голля орден получил, почему немцы не убили, с каким заданием забросили… Я им правду, вот как вам, одну правду и всю правду, а они не верят. Московский следователь – капитан, вежливый, никогда не ругался, но страшно серьезный. Так он говорил: «Я вам не имею права верить, это была бы с моей стороны грубая ошибка, если бы я вам поверил: раз вы с первых дней войны служили врагу и, значит, полностью изменник родины, а потом обратно награждены кем? Пусть он формально вроде союзник, но по сути – наш классовый враг и, значит, наградить вас мог только за измену. Кто же вам может верить? И он все так убедительно говорил, что я уже и сам почти согласился, что я вроде преступник. Ну не по злобе, не нарочно. Ну, как бывает, например, шофер нечаянно задавил человека или попал в аварию. Не хотел, не думал, а так получилось. Но все равно он считается виноватый, ему никто не верит, раз видят факты – лежит на дороге мертвый человек, жертва от его машины, или обломки валяются, а он стоит живой, значит, виноватый. Тоже выходит вроде чуда, но только уже дурное… Я подписал протокол: признаю себя виновным, что попал в плен без сопротивления, и еще подписал, что работал в немецком военном автобате без саботажа, и тоже, значит, признаю вроде как измену родине. А насчет шпионажа стал на принцип. Это ж абсурд! Я наоборот искупал свою вину, воевал против фашизма… Вот уж месяц, как меня оставили в покое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79