А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Говорю солдату постарше, который ругал бандитов, чтобы провел их до сборного.
– Так у меня ж тут фурманка и напарник. Прошу, приказывать здесь бессмысленно, ведь к ним по дороге опять могут пристать. Угощаю сигарами. Он соглашается. Солдат со стороны, то ли сочувственно, то ли насмешливо: «Вот-вот, конвоируй, чтоб опять не угребли где-нибудь в подворотне».
Но он уже закидывает автомат за спину: «Ну, давай, фрау, пошли, ком».
Женщина бледнеет, в ужасе сжимается. Объясняю, что он ее проводит, будет охранять. Глядит недоверчиво, умоляюще. Снова и снова повторяет: «Вольфганг, белокурый, сероглазый, синий костюм… Улица, номер… Вольфганг…» Девочка прижалась к ней, уже не плачет, судорожно икает.
Идут по середине мостовой. Впереди грузно шагает солдат в жеваной рыжей шинели, за плечом автомат стволом вниз.
Проглянуло солнце. Пустая длинная улица. Жидкие снежные полоски на асфальте. Красные, серые черепичные кровли. Чугунные узоры оград. Пруссия.
Женщина в окровавленной белой повязке, девочка на тонких дрожащих ногах… И наши солдаты, те, кто надругался над ними, и те, кто жалеет – вон ведь топочет, охраняет, вместо того чтоб грузить на фурманку трофеи, – и те, кто равнодушно смотрит со стороны…
Где-то, не очень далеко, знакомый рокот. Пушки. За городом идет бой. А мы собираем трофеи. Беляев, и я вместе с ним, и с жуликоватым сержантом, и с другими мародерами. Мы все вместе. И генерал на вокзале, командующий собиранием чемоданов, и лейтенант-сапер, который верит в интернационализм, и танкист, гнавшийся за полькой, и все, кто сейчас там перебегают, ползут по снегу в черных плешинах разрывов, и те, кто штурмуют Кенигсберг, стреляют, умирают, истекают кровью, и те, кто в безопасных армейских тылах пьют, куражатся, тискают баб… Мы все вместе. Честные и подлые, храбрые и трусливые, добрые и жестокие… Мы все вместе, и от этого не уйти никуда и никогда. И славу не отделить от позора…
Другая улица. Длинная каменная ограда; через верх топорщатся ветви. На противоположной стороне несколько маленьких домиков, низкие штакетные заборчики палисадников, огородов.
На тротуаре две женщины. Замысловатые шляпки, у одной даже с вуалью. Добротные пальто, и сами гладкие, холеные. Идут не спеша, переговариваются. По мостовой молодой солдат ведет в поводу хромающую лошадь. Навстречу ему двое катят тележку, груженную чемоданами и узлами.
Женщины смотрят на них с брезгливым любопытством, но без страха. Подхожу вплотную. Так же смотрят на меня.
– Почему вы на улице? Куда вы идете? Разве вы не знаете, что это опасно?
Обе рассматривают меня испытующе, недоверчиво и право же свысока. Долговязый, черный, лохматый, торчащие усы, трехсуточная щетина, шинель измята, расстегнута – уже пригревает, – увешан, как верблюд: полевая сумка, планшет, фляга, бинокль, сумка с автоматными обоймами, тяжелый пистолет и длинный кинжал из немецкого штыка с разноцветной плексигласовой ручкой… Та, что постарше, лет сорока, поджимает губы кисловато-вежливой улыбкой. Говорит с берлинским акцентом:
– О, наконец-то, господин офицер, с которым можно говорить. На нашей улице все продуктовые магазины закрыты или разбиты. Мы должны купить продукты, у нас есть карточки.
Вторая помоложе. Тот же говор.
– Да, да, у нас семьи, дети, второй день нет хлеба, нет масла.
– Сейчас вы ничего не достанете, в городе идут еще бои (вру, чтобы припугнуть), и к тому же здесь передовые части, есть разные солдаты, многие уже годами без женщин, с вами могут обойтись очень плохо… Возвращайтесь домой.
Старшая, с той же кисловатой улыбкой, тем же тоном:
– Но почему же, ведь мы не военные. Младшая, хихикнув:
– Нет, нет, мы не военные, мы только хотим купить продуктов, у нас карточки.
Гляжу на этих больших куриц. Они, видимо, даже не подозревают, не могут вообразить, что им грозит.
– Кто вы такие?
– Мы эвакуированные из Берлина.
– Где ваши мужья?
Несколько оживились. Начинается светская беседа.
– Мой в армии, лейтенант, славу Богу, ранен, в госпитале.
– А мой имеет бронь, инженер. Где-то в Померании, на военном заводе. Скажите, а когда можно будет их навестить?
Беляев подходит.
– Ишь, какие индюшки. Сами вышли мужиков ловить.
– Они ищут продуктовый магазин.
– А ты и поверил. Гляди, какие грудастые. Перестоялись без мужиков. Ну, их наши утешат.
Женщины перешептываются.
– Говорю вам очень серьезно, сейчас же возвращайтесь домой. Через день-два в городе установится порядок. А сейчас, поймите, вас могут убить, изнасиловать.
Старшая насупилась, поджала губы:
– Но это же невозможно! Это же недопустимо!…
Младшая испуганно моргает:
– За что? За что?
– Да ни за что, а потому что среди солдат есть много ожесточенных, жаждущих мести… Немецкие солдаты у нас грабили, убивали, насиловали.
Старшая сердито:
– Этого не может быть. Никогда не поверю.
Младшая всхлипывает:
– Но чем же мы виноваты?
У меня нет времени на беседу. Резко, жестко, снова казарменным тоном:
– Немедленно возвращайтесь домой! Ваш дом далеко?
Старшая оскорбленно молчит. Младшая робко:
– Здесь, за углом, два квартала.
– Немедленно домой! Живо! Потом еще будете благодарить меня.
Нерешительно поворачиваются, уходят. Обиженные, недоверчивые, презрительные.
Солдаты с тележкой и солдат с конем остановились, наблюдают за нами. Смеются.
– Вот бы такую гладкую… А майор здорово чешет по-ихнему.
Ругаются беззлобно.
Проезжаем еще несколько улиц. На тротуаре мужской труп в темном длинном пальто. Такие носят пасторы. Из разбитых дверей балкона третьего этажа торчит рояль. Видно, тщетно пытались вытолкнуть… Летает пух.
– Здесь все больше на перинах спят, – объясняет шофер.
В штабе корпуса обычная деловая суета. Немецкие части – еще не выяснено, какие и сколько, но танки и самоходки у них есть – пытаются прорваться с востока, обтекают город вдоль северной окраины. В штабе свои заботы. Нужно воевать, город разлагает солдат: трофеи, бабы, пьянство.
Рассказывают, что командир дивизии полковник Смирнов сам пристрелил лейтенанта, который в подворотне устанавливал очередь к распластанной на земле немке.
…Несколько русских девушек, угнанных на работу в Германию, стали официантками в штабной столовой. Обмундирования им не полагалось как вольнонаемным, зато щедро снабдили трофейными тряпками.
– Одна из них, – рассказчик говорил тоскливо-подробно, – такая красивая, молодая, веселая, волосы – чистое золото и на спину локонами спущены, знаете, как у полек и у немок… Шли какие-то солдаты, пьяные что ли… Гля, фрицыха, сука… и шарах с автомата поперек спины. И часа не прожила. Все плакала: за что? Ведь уже маме написала, что скоро приедет.
В штабе читали вслух приказ командующего фронтом Рокоссовского. За мародерство, насилия, грабеж, убийства гражданских лиц – трибунал; в необходимых случаях – расстрел на месте. Беляев сидел, уставившись в пол, но то и дело кивал одобрительно. Потом он сказал мне: «Ну, видишь, командование разобралось, порядок будет, а ты нервничал».
Смотрел пытливо и напряженно ухмылялся.
– Выпьем за здоровье маршала, правильные приказы дает.
Мы уезжали из Восточной Пруссии, обгоняя толпы штатских с ручными тележками, санками, «вьючными» велосипедами. Слышалась русская, польская, украинская, итальянская, голландская, французская речь.
Некоторые гнали с собой коров. Один раз увидели коровью упряжку: высокую телегу тянули черно-белые коровы, а вокруг шла гурьба веселых девушек, русских и полек, и несколько парней в беретах и каскетках с трехцветными французскими флажками.
На перекрестке воинский грузовик, вокруг толпа. Громкие сердитые голоса, женские крики, брань. Несколько солдат, судя по обмундированию, из тыловых, отнимают чемоданы у плачущих девушек, те кричат по-русски и по-украински, отпихивают прикладами их спутников, парней с французскими и итальянскими флажками. Франтоватый старшина в фуражке с черным околышем орет:
– Немецкие овчарки, бляди, изменницы! У молодого француза лицо разбито в кровь. Товарищи удерживают его, он лезет в драку. Мы с Беляевым подходим вплотную. Старшина объясняет:
– Вот гад фриц, лопочет: камрад, камрад…
– Отставить грабеж! – Кричу яростно: – Кого бьете, болваны! Он не фриц, а француз, союзник. Верните девчатам барахло! Их освободили из фашистского рабства, а вы грабите.
– Рабство? Гляди, какие рожи понаедали, суки! А французы тоже толстомордые камрады… в бога мать!
Девчата и их друзья почувствовали нашу поддержку, начинают вырывать свои чемоданы. Старшина изумленно глядит на нас. Я ругаюсь, Беляев вторит и вытаскивает пистолет.
– Приказ маршала Рокоссовского – стрелять мародеров на месте… Вот шлепнем сейчас гада, чтоб другим пример был…
Старшина побледнел, прыгает в кабину. Их «студебеккер» стартует рывком. Солдаты на ходу переваливаются в кузов.
Мы едем в противоположную сторону.
Догорающие дома в Найденбурге… Чадные, тлеющие пепелища в Гросс– Коз л ау…
Едем молча. Курю до тошноты. Беляев пытается заговаривать… Что поделаешь? Война. Люди звереют…
Не выдерживаю. Начинаю отвечать. Вполголоса, чтоб не слышал шофер. Впрочем, он опять пьян и поет какую-то похабщину.
– Не ожидал я, Саша, от тебя, что поддашься такому. Зачем было старуху убивать… и все это… Брось, не отвечай, не выкручивайся… Подло это было. И я подлец, что допустил… Разве мы о такой победе мечтали? Разве это Красная Армия? Это ж махновщина… При чем тут война? Вот у меня в сумке немецкая книжка, издана в Кенигсберге двадцать лет назад, «Русские войска в Восточной Пруссии». Это про август 1914 года. Писал немецкий историк – чиновник, националист. Старательно выискивал все, что мог найти плохого про русских. И что же? Два случая изнасилования, виновные казаки расстреляны. Несколько случаев ограбления, побоев, один или два случая убийства. И всякий раз русские офицеры вмешивались, прекращали, наказывали. Немецкий автор перечисляет всех зарезанных кур, все сломанные фруктовые деревья, все оплеухи. Где только может, говорит о некультурности, о варварстве, выхваливает своих бургомистров, которые, мол, защищали население… Сегодня читать все это страшно. Понимаешь, страшно и позорно. Ведь то были царские войска. А мы? Насколько мы хуже, безобразнее. И весь позор на нас, именно на нас, офицерах, политработниках. Если бы все такие, как тот лейтенант-сапер…
– Что ж, по-твоему, командование не знает? Ведь сначала посылки разрешили. А теперь, когда нужно, – приказ маршала. Это же политика. Товарищ Сталин знает…
– Брось все валить на Сталина, он главнокомандующий, у него десятки фронтов, и весь тыл, и международная политика. А здесь мы сами власть на местах; мы все – генералы и офицеры – поклонники Эренбурга. Какой мести научили: немкам юбки задирать, грузить чемоданы, добро растаскивать. У того полковника, который сукиного сына пристрелил, был порядок до всех приказов Рокоссовского. И в роте того сапера уж, наверное, мародеров нет… Ведь еще месяц-другой, и мы встретимся с англичанами, с американцами. Ведь немцы от нас к ним побегут. Это же будет позор на весь мир. Да что позор – подумай, что выйдет потом из этих солдат, из этих, которые десятками в очередь на одну немку, девочек насиловали, старух убивали?… Они же вернутся в наши города, к нашим девушкам. Это похуже всякого позора. Это же сотни и тысячи готовых преступников, жестоких и наглых, вдвойне опасных, потому что с репутацией героев…
Я говорил с трудом, перехватывало горло. Он слушал, не прерывая, изредка бормотал сочувственно: «…Да-да, конечно, но ведь еще, может, наладится…»
А неделю спустя Беляев писал в заявлении, адресованном генералу: «Когда мы ехали обратно, он плакал от жалости к немцам, говорил, что тов. Сталин ничего не знает о положении, так как занят международными делами, называл нашу армию махновщиной, непечатно ругал командование, политработников и тов. Эренбурга».

Глава двенадцатая. Дело заведено
Когда мы вернулись из Восточной Пруссии, то нашли политуправление уже западнее Цеханува в маленьком местечке.
Забаштанского не было на месте. Он уехал тоже в Пруссию и взял с собой Любу переводчицей.
Беляев сгружал трофеи. Женщины сотрудницы отдела, азартно хлопотали, делили барахло на всех, в том числе и на отсутствующих. Меня вызвал генерал. Но старшим по поездке числился Беляев. Идти без него было бы не по уставу; к тому же он испугается: ведь если я буду рассказывать всю правду, теперь после приказа командующего это могло быть опасным для него. Поэтому я позвал его – идем вместе. И он умильно благодарил:
– Ты настоящий друг, я всегда знал, что ты настоящий друг.
У генерала сидел полковник из Москвы, из управления кадров. Они с нескрываемым любопытством расспрашивали, как там, что там делается?
Беляев молчал, рассказывал я. Старался, чтоб получилось бесстрастно, конкретно, сухо. Но говорил, разумеется, о грабежах, насилиях, бессмысленных разрушениях. Генерал и его гость перебивали редко. Их замечания были чаще всего не слишком вразумительны…
– Да, наши умеют… Нет, дома жечь нельзя допускать… Дорвались, значит, братьяславяне… В трофейных командах растяпы…
Генерал закончил разговор:
– Жалеть немцев нечего. Пусть им будет уроком. Разрушать, конечно, не следует: все это теперь будет наше или польское… Ну да где пьют, там и бьют. Еще лучше отстроим.
Наши подарки генерал принял равнодушно и едва ли не разочарованно, словно ждал большего. На роскошного Дюрера даже не поглядел.
… В большой комнате-канцелярии отдела Нина и другие женщины раскладывали одежду, мануфактуру, постельное белье, столовые приборы, ахали, спорили, перекладывали из кучки в кучку. Это вот нужно такому-то, у него дети, а вот это лучше этакому для жены. Нина говорила громче и больше всех, так, что уже с улицы было слышно, как она заботится о товарищах, не думая о себе. В тот же вечер вернулась и Люба. Она рассказывала о своих впечатлениях в Восточной Пруссии, возбужденно и, как всегда, с этакой щеголеватой деловитостью. Помнила все части, в расположении которых была, точно называя время, столько-то ноль-ноль, не склоняла названий местностей, как положено в оперативных сводках. Они с Забаштанским тоже побывали в Алленштайне, заходили в дома. Люба рассказывала, что жители все еще сидят перепуганные в квартирах или в бомбоубежищах. Стоит войти нашему военнослужащему, все поднимают руки вверх, даже дети. Насилия над женщинами реже. Она говорила бойко, непринужденно, так же, как о любой иной интересной поездке или боевом эпизоде. Когда я сказал ей об этом, она замолчала, сердито насупилась.
Уйдя в другую комнату, я начал писать рапорт: «Прошу отчислить меня из отдела, из управления либо даже вовсе из рядов армии. Война уже кончается, а у меня здоровье все хуже. К тому же очевидна невозможность работать с непосредственным начальством в условиях предстоящей оккупации».
Подошел Беляев, заглянул через плечо. Пусть читает, ведь это и из-за него тоже. Он внезапно схватил недописанный листок, скомкал, бросил в печку.
– Ты что, очумел? Понимаешь, что за это может быть? Из партии выгонят. Забаштанский и так на тебя зуб имеет. Не будь сам себе врагом. Вот и Любку обидел ни за что. Идем, у нас французский коньяк, сардины…
Мы пили вчетвером. Беляевская жена была киевлянкой, как-то разговорившись, мы вспомнили друг друга, учились в одной школе. В детстве она была хорошенькой маленькой франтихой. Я с трудом узнал ее, обрыхлевшую, потускневшую. В тот вечер она патетически таращила томные глаза, уговаривала:
– Саша твой лучший друг. Сколько бы вы ни ссорились. У каждого свои недостатки. Но на подлость он не способен, я не могла бы иначе его любить.
Не рассказывать же ей о старухе в Найденбурге, об окровавленных ладонях той бледной матери в Алленштайне.
Ладно, выпьем, чтоб не последнюю. Так и легли спать вчетвером, на сдвинутых вплотную широченных деревянных кроватях, устланных пуховиками. Каждый вздох – рядом. Каждый толчок отдается. Люба выпила больше обычного, сначала смеялась невпопад, потом срывающимся голосом говорила:
– Мне страшно было видеть немецких женщин и детей, понимаешь, страшно…
Вскоре я уехал в новую командировку. С Забаштанским виделся мельком, на ходу, почти не говорили. Теперь уже я назначен старшим группы, в которую входили граф Эйнзидель – уполномоченный НК, техник со звуковкой и трое антифашистов – выпускники нашей школы. Направление – на Торунь, Быдгощ.
В эти дни везде были в ходу рассказы о том, как наш солдат зашел в немецкую квартиру, попросил напиться, а немка едва его завидела, легла на диван и сняла трико… Рассказывали о покорности, раболепстве, заискивании немцев: вот, мол, они какие, за буханку хлеба и жен и дочерей продают.
Наша группа работала со звуковкой у города Ярослав, потом у Торуня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79