А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Нина злилась. Она была умнее своего красавца Жоржа и лучше понимала несостоятельность его аргументов. Но в отличие от него ей были безразличны теории и цитаты. Она просто ненавидела всех, кто ему перечил, а немцев ненавидела тем более искренно, что еще недавно боялась их. В то же время эта ненависть поднимала, возвышала ее, скромную канцеляристку «сомнительного» социального происхождения, приобщала к великой державной мощи, к великой партии, к силам, которые превратили ее в офицера, в кандидата партии, жену Георгия…
Видимо, еще раньше она стала информатором контрразведки. Она должна была всегда верить в правильность всего, что делает. Раньше она верила, что должна спать с начальником, чтобы спасти дочку, а с наборщиком из жалости. Отдаваясь мгновенному позыву похоти, обостренной и сознанием возраста, и всей атмосферой ближнего тыла – «хоть день, да мой», она каждый раз верила, что это любовь, страсть, роковое предназначение.
А составляя очередную сводку для контрразведчиков, она должна была верить, что совершает нечто необходимое для партии и государства, и должна была ненавидеть всех, на кого доносила. Но когда она смотрела на меня с неподдельной ненавистью, я объяснял это нашими разногласиями.
Ревнивый Георгий, напротив, лучше всего относился именно к тем, кого она не жаловала. Мы с ним оставались приятелями и после самых жарких споров. Самолюбивый и ограниченный, он был вместе с тем великодушен, незлопамятен, бескорыстно любознателен, глубоко чтил знание первоисточников и во мне видел такого же марксистского начетчика, каким был сам.
В январе 45-го года он дал мне рекомендацию для перехода из кандидатов в члены партии. А позднее, на следствии, я понял, что наши тогдашние споры служили Нине материалом для доносов.
Впрочем, ее вражда была такой же непостоянной, как любовь. Однажды, встретив меня, она вдруг подошла вплотную и зашептала:
– Прошу тебя, остерегайся. Забаштанский тебя ненавидит. Ты себе даже представить не можешь, как он тебя ненавидит… Он ненавидит всех интеллигентов, и он антисемит… Поверь мне, я твой друг, я хочу тебе добра… Будь осторожен, не ссорься с ним, и не откровенничай, и не пей с ним, ты спьяну можешь такое наговорить…
В эту минуту она тоже была искренна. То ли оживали добрые воспоминания, то ли рудименты совести требовали уравновесить недавний либо предстоящий донос.
Она же рассказала, как Беляев пришел в канцелярию и, хватаясь за голову, бормотал:
– Что я наделал!… Я погубил друга… Что я наделал! Забаштанский заставил меня погубить друга!
Передразнивая, она почти задыхалась от гнева:
– Это он все для нас старался, для меня, для Лены и Ани (машинисток). Он знает, что мы все к тебе хорошо относимся, что я и Георгий с тобой дружим, и он хотел, чтобы мы тебе рассказали, как он переживает…
Когда после исключения из партии я, еле держась на ногах от болей и жара, стоял во дворе, ожидая машину, чтоб ехать в госпиталь, Нина подбежала проститься. Она плакала и шептала порывисто:
– Какое несчастье! Как мне жаль… Я так боюсь за тебя… тебе еще будет плохо… Самое ужасное, что в контрразведке теперь все новые люди и особенно этот Королев, они к тебе плохо относятся!… Раньше были еще старые с северо-западного, они тебя уважали… Но ты только будь здоров. Дай я тебя поцелую.
Стало очень грустно, и грусть была доброй, даже нежной. Ведь нас связывали почти четыре года войны и, несмотря на все приступы ее истерической враждебности и на мутные пятна в наших общих воспоминаниях, были же и светлые, живые нити. И расставались, может быть, навсегда. Поэтому не стоило вспоминать обиды, ссоры, грязь. Было очень грустно…
Уже в первый день в тюрьме я вспомнил, что она, прощаясь, назвала какого-то Королева. А ведь это был тот капитан, который арестовал меня, а потом звонил Забаштанскому. Почему она назвала именно его? Откуда знала? Тогда, в первые дни, я себя успокаивал так: вероятно, он бывал в отделе. Раньше ведь и я знал нескольких особистов-контрразведчиков, которые приходили к нам, интересовались нашими делами, иногда обменивались протоколами допросов военнопленных, либо «сигнализировали» о неблагонадежных антифашистах. Бывало, мы спорили, бывало, и ладили. В последний год войны я встречал их реже. Все переговоры с другими отделами и управлениями вел Беляев. Так что я мог и вовсе не знать новых контрразведчиков, которых знала Нина.
Но следователь задавал мне снова и снова такие вопросы, в которых явственно слышались отголоски наших споров с Георгием и Ниной. Он спрашивал о Эренбурге, Версальском мире, об исконных правах Польши на Померанию и т.д.
И наконец мы встретились на очной ставке. В тот день Виноградов был особенно раздражителен. А я все еще болел. Нина растерялась, увидев меня, обросшего густой черной бородой, с воспаленными от жара глазами, подрагивавшего в ознобе. Смотрела она расширенными от испуга и жалости глазами.
На стереотипный первый вопрос, какие у нас были отношения со свидетелем, я отвечал, что, мне казалось, дружеские, правда, мы спорили иногда, но во всяком случае я считал себя ее другом. Она всхлипнула и сказала:
– Мы спорили, да, но по-дружески, мы были друзьями.
Несколько раз, прерываемый окриками Виноградова, я повторял: прошу тебя, говори всю правду, ты знаешь, что Забаштанский заставил Беляева написать на меня донос, ты знаешь, что Забаштанский ненавидит меня. Скажи правду. Она смотрела умоляюще то на следователя, то на меня.
– Да, да, это правда… Полковник Забаштанский действительно плохо относился…
Следователь злобно прервал:
– Не оказывайте давления на свидетельницу, не терроризируйте ее. Вот отправитесь в лагерь, там вас научат.
– В лагерь? Значит, это уже не следствие, а суд? И вы меня уже приговорили? Вот это и есть давление, недопустимое давление на свидетельницу. Вы думаете, на вас нет управы?
Но он был достаточно опытен, понимал, что Нина ему не опасна. Нужно только напугать. Он застучал кулаком по столу, закричал:
– Опять ваша троцкистская демагогия! Кто вам сказал, что здесь суд? Но я как коммунист высказываю свое мнение, что ваше место в лагере. Вы не думайте, что вам здесь удастся действовать красивыми словами… Мы знаем цену вашим красивым словам…
Перед этим Нина сказала, что я хороший пропагандист, красиво говорю. Она стеснялась, не хотела только обвинять, пыталась высказать и что-то «положительное». Виноградов злился и наконец спросил ее прямо:
– Подтверждаете ли вы имеющиеся у следствия данные, что он вел разговоры в защиту немцев, критиковал советское командование, ругал советскую печать и писателя Эренбурга и осуждал действия советских войск на территории Восточной Пруссии?
Я сказал:
– Нина, говори только правду, только правдуВиноградов прошипел:
– Я вас накажу…
Нина посмотрела на меня страдальчески и залепетала:
– Нет, нет, таких разговоров не было. Он ругал мародеров, нарушения дисциплины. Да, и статьи Эренбурга. Об этом были споры. Он горячий, увлекается. Я говорила ему, что некоторые товарищи могут истолковать это во вред ему, подумают, что он защищает немцев…
Виноградов слушал, кисло морщась, но писал, не отрывая ручки.
Потом он, как полагается, прочитал вслух протокол очной ставки. Прочел и этот свой вопрос, а затем ответ Нины, который в записи прозвучал так: «Он вел вредные разговоры о том, что наши войска якобы занимаются мародерством, я и другие товарищи призывали его не защищать немцев и прекратить вредные разговоры».
Это было настолько нагло, что я вскочил с места и закричал:
– Но ведь это же неправда! Это же прямо наоборот. Как вам не стыдно!
Тогда он выхватил из ящика стола пистолет. У Нины глаза совсем вылезли из орбит. Он визгливо закричал:
– Сесть! Немедленно сесть! На место! Я сел и сказал:
– Можете не играть пистолетом. Ведь это вы только свидетельницу пугаете, а я протокола не подпишу. Это неправда.
Он положил пистолет, но продолжал кричать:
– Вот, вот, где она, троцкистская демагогия! У вас все лжецы, один вы правдолюбец! Всех чернить, на всех клеветать, вот где настоящая троцкистская тактика. Но теперь ваша песенка спета!
Нина плакала почти в голос. Когда он сунул ей протокол для подписи, она начала было бормотать:
– Но здесь… я… не совсем так… Виноградов свистящим шепотом спросил:
– Вы что же, солидаризируетесь с ним? Она подписала.
Тогда Виногродов сказал мне уже совершенно миролюбиво и даже с улыбочкой:
– Ну что ж, эту страницу, с которой вы не согласны, можете не подписывать, но там, где возражений нет, вот, пожалуйста, прочтите сами и подписывайте.
В протоколах допросов подписывается каждая страница. Я прочел, решив, что добился своего и, пропустив одну спорную страницу, подписал все остальные. Следователь был спокоен. Он-то знал, что никто не станет изучать все страницы.
В тюрьмах, в лагерях я часто вспоминал о Нине Михайловне, думал о ней, рассказывал наиболее близким друзьям. Она тоже приложила руку к моему «делу», исполняла в нем хотя и второстепенную, но довольно существенную роль. Однако даже в первые, самые трудные годы я не мог на нее сердиться понастоящему, не мог поставить ее в один ряд с Забаштанским, Беляевым и Мулиным. Потому что она все же из тех, кто почти не ведает, что творит. В ней были возможности для добра и для зла. Преобладание того или другого зависело от внешних обстоятельств.
Она – современная разновидность той «душечки», которую описал Чехов. Главное ее свойство – потребность верить, подчиняться, прилепляться и рассудком и сердцем. Она должна отдаваться всему, чему предан, чему служит ее муж, любовник или сын и внук.
При Серафиме Георгиевиче она хотела быть порядочной, интеллигентной, доброй, честной, человеколюбивой. При комиссаре Б. она пылко рассуждала о требованиях фронта, о воинском порядке и презирала хлюпиковинтеллигентов, утратив прежнюю щепетильность и брезгливость, восхищалась лихими вояками и теми, у кого «настоящая партийная хватка». Даже эти слова она произносила особенно значительно и весомо.
С Георгием она хотела быть романтической революционеркой, ученой марксисткой и одновременно русской патриоткой, а также «настоящим офицером» и, разумеется, уже сама обладать «настоящей партийной хваткой».
Характер душечки древен, и каждая эпоха создает свои особые варианты. Чеховская героиня могла прилепиться и к слабому, несчастному, ее бабушка могла оказаться и женой декабриста. Старые душечки неспособны были предавать, обманывать.
Душечка Нина Михайловна была так же искренна, как они, так же растворялась в интересах и убеждениях своих избранников, но постепенно привыкала избирать только удачливых, благополучных, восхищаться теми, кому везет, верить лишь в те идеалы, которые торжествуют. И так уж совпали особенности ее природы – похотливой, жалостливой и неустойчивой – с особенностями господствующей «диалектической» морали, что она легко предавала друзей, пожалев и всплакнув, но все же предавала, легко изменяла мужьям и любовникам, всякий раз искренне веря в свою правоту и в греховность или человеческую несостоятельность тех, кого предала и обманула.
Она была хуже многих, но не самой худшей.

Глава девятнадцатая. Майор из плена
Когда его привели к нам в камеру, на обычные вопросы – кто и откуда – он отвечал коротко, негромко. Майор. Кадровый. Пехота. Был в плену с августа 41-го года…
Сперва он показался туповатым строевиком, одним из тех служак, которые добросовестно выполняют любой приказ, чтут любое начальство. Держался он неуверенно; замордованный пленом, обескураженный арестом и следствием, он и в камере смущался, робел перед каждым горлохватом, перед лихим «целошником» из шоферов, перед наглыми блатняками из штрафных.
Рассказывать о себе он стал только через несколько дней, пообвыкнув; говорил вполголоса, отрывочно, с длинными паузами и так, словно заполнял опросный листок.
– …В армии с 25-го года. Начинал рядовым красноармейцем. Остался на сверхсрочную. Тогда еще безработица была. Отец – железнодорожник, служба пути. Семья большая. Четверо детей. Я старший, остальные, значт, девочки. На слесаря учился при депо. Мечтал о флоте. Но взяли в стрелковую часть. Служил, так-ска-ать, хорошо. Имел, значт, только благодарности. Майором стал после финской. Служил в Москве в Пролетарской дивизии. Воевать я начал, так-ска-ать, на старой границе. Конечно, трудно было. Отступление. Но мой батальон ни разу не отходил, значт, без приказания. И всегда в полном порядке. Матчасть сохраняли, все, значт, как положено. Однако – превосходящие, так-ска-ать, силы противника. Окружение. Большие потери. Сам я был дважды ранен, контужен. В лесу потерял сознание. Очнулся уже в сарае, значт, с пленными. Сразу же увезли в Германию. Работал в малых колоннах – у бауэров, и, так-ска-ать, на ремонте дорог в Померании…
Он сберег старый китель, бриджи и даже фуражку с красным околышем. Все поблекло, пообтрепалось, многажды чиненное, штопанное, подшитое. Но прежде чем прислониться к стене, он осторожно оглядывался, когда раздевался, тщательно складывал и бережно разглаживал китель и бриджи; он спал, в отличие от всех, в одном белье, кутаясь в драную шинель. Нетрудно было представить себе, как еще рядовым угождал он самым придирчивым старшинам.
Говорил он тоже осторожно, старательно подбирая слова. Его речь, и раньше, вероятно, не слишком богатая, теперь от неуверенности звучала напряженно, вымученно, с постоянными «так-ска-ать», «значт», «вотыменно».
Подхорунжий Тадеуш учил меня польскому языку, а я его – русскому. Ни бумаги, ни карандашей у нас не было, мы заучивали все наизусть. И чтобы лучше запоминать слова, учили стихи и песни. Тадеуш научил меня «Молитве Тобрука», которая стала гимном варшавского восстания, и «Партизанскому танго». А я начал с песни «Огонек», которая в 1944 году была очень популярна у нас на фронте («На позицию девушка провожала бойца…»). Когда я впервые ее запел, разумеется, вполголоса, майор подсел к нам и слушал насупленно, серьезно. Глаза в рыжих ресничках повлажнели и покраснел нос, короткий, в мелких веснушках, светлых и опрятных, как отборное пшено.
– Очень, так-ска-ать, содержательная песня. Пожалуйста, нельзя ли еще раз прослушать… Спасибо. Очень глубокое, значт, содержание. Патриотическое и волнующее, так-скаать, душевное.
Он отошел, притихший. Долго молчал, нахохлившись в своем углу.
О жизни в плену он говорил неохотно и скупо. Подробнее и несколько живее рассказывал о том, как достал радиоприемник у немцев.
– Был там один, так-ска-ать, сочувствующий. Сельхозрабочий, или, как у нас раньше, значт, говорили, батрак. Имел сознательность, так-ска-ать, классовое сознание. Он намекал нам – и это, возможно, даже правда, фактически так было, – что раньше, то есть, значт, до фашизма, он примыкал к компартии, вотыменно. Такой вид он перед нами делал и действительно приемник нам достал. Старого, так-ска-ать, образца, но все же исправный. Москву мы слушали, значит, сводки, приказы. Очень глубоко переживали всенародные ликования после великих побед, вотыменно. Статьи и вообще материалы из газет, так-скаать, прорабатывали по мере возможности, значт. Ведь приходилось иметь, так-ска-ать, особую бдительность. В колонне кто? Военнопленные! Конечно, люди разные и разные у них, так-ска-ать, калибры или масштабы ихней вины и разная, значт, сознательность. Но сдача в плен, это всегда, значт, есть измена. Вотыменно. Один это, конечно, искренно признает, раскаивается, так-ска-ать, переживает, готов, значт, искупить кровью, или трудом, или жизнью, вотыменно. А другой недопонимает, обижается, так-ска-ать, закоснел или же наоборот, заядлость имеет. И уже окончательно изменяет, значт, служит врагам, фашистам. Больше, конечно, за страх, так-ска-ать, а не за совесть, но все-таки старается и своих же соотечественников продает, значт, как типичный враг народа. Вот именно. Так что бдительность нужна была. Приемник этот мы строго засекретили, знали только некоторые товарищи, такие, как я, значт, тоже из командиров… Теперь, я слыхал, принято говорить офицер… Точно? Ну конечно, ведь и погоны тоже? Это очень, значт, существенный, важный шаг по укреплению, так-ска-ать, авторитета командных кадров. Вотыменно. Ну, так, значт, у нас некоторые… Но все же поскольку это военнопленные, значт, неудобно все же сказать «офицеры», вотыменно. Только некоторые, значт, лица имели доступ. А все сведения, что мы, значт, слушали, мы передавали потом аккуратно, через доверенных и вроде как бы от немцев достоверно узнали. В общем, старались, так-ска-ать, поддерживать дух. В смысле веры в победу нашей родины, а также, значт, искупления тяжкой вины.
Когда я спросил: «Майор, вы член партии?», он втянул голову в плечи и густо, малиново покраснел. Ответил не сразу, шепотом, сбивчиво и многословно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79