А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Этой софистикой он переиграл меня. Я вдруг ощутил и словно бы понял, что возразить ничего не могу: да, действительно, либо – либо… И, право же, не только болезнь и вся эта ночь, внезапный допрос, сначала угрозы, а потом дружелюбное внимание – хотя и все это, как я сообразил уже много позже, были обычные приемы раскалывания подследственного, – но прежде всего именно такая примитивная, давно усвоенная логика побудила меня тогда ответить просто:
– В феврале 1929 года.

Глава семнадцатая. Задолго до начала
…Февраль 1929 года. Харьков. За всю зиму биржа труда подростков только один раз дала мне направление на временную работу – грузчиком на расчистке продуктовых складов. Свободного времени было много; целыми днями я читал. Иногда садился и за учебники – собирался осенью поступать, еще не решил куда – в электротехнический или на исторический… Читал беллетристику и стенограммы партийных съездов, книги и брошюры: Маркса, Энгельса, Плеханова, Ленина, Каутского, Бухарина, Троцкого, Луначарского, Зиновьева, Сталина, Преображенского, мемуары Клемансо, Носке, Деникина – все это тогда издавалось у нас, – журналы «Былое», «Каторга и ссылка»… В ту пору я был беспартийным и «неорганизованным». В 1927-м вскоре после окончания школы-семилетки, меня исключили из пионеров «за бытовое разложение» – за то, что я был застигнут курящим, изобличен в том, что пил водку и «гулял с буржуазными мещанскими девицами», которые красили губы, носили туфли «на рюмочках» и тоже курили. Незадолго до этого меня было перевели в кандидаты комсомола, но вскоре ячейка электротехнической профшколы, куда я поступил, отвергла меня как уже исключенного из пионеров за достаточно серьезные грехи и к тому же отягчившего их новыми проступками – участием в массовой драке и тем, что на собрании ячейки после доклада о международном положении выступил против линии Коминтерна в Китае – осуждал союз с Гоминданом. После Октябрьских праздников меня исключили из профшколы за повторение все той же злополучной драки. Подчистив в справке год рождения (сменив 1912 на 1911), я на правах шестнадцатилетнего встал на учет на бирже труда подростков. В 1927-1928 годах работу получал иногда на неделю, иногда на месяц – то чернорабочим на частных стройках (тогда еще строились на окраинах домики нэпманов, преуспевающих кустарей), то грузчиком, рассыльным, агентом по распространению подписки и т.п. Заработки старался утаивать от мамы, тратил на папиросы, кино, пиво. По вечерам ходил в дом писателей им. Блакитного слушать поэтов, критические дискуссии. Там же еженедельно собиралось наше «литературное содружество». Сперва оно именовалось «Юнь», потом «Большая медведица», пока нас было всего семеро, наконец «Порыв»; насмешники дразнили: «прорыв»… «надрыв»… «разрыв»… «нарыв». Из наших нестройных рядов вышли: Лидия Некрасова, Иван Каляник, Андрей Белецкий, Сергей Борзенко, Александр Хазин, Иван Нехода, Валентин Бычко, Николай Нагнибеда, Роман Самарин, которые впоследствии стали именитыми не только на Украине. Мы читали друг другу главным образом стихи, чаще всего плохие, изредка печатали их в многотиражках и на литературной странице «Харьковского пролетария».
В 1929 году в «Порыве» наметился раскол и разброд. По уставу все члены бюро председательствовали по очереди и каждый очередной председатель обладал диктаторскими полномочиями. Сережа Борзенко, став диктатором, исключил Л. Некрасову, А. Белецкого и Р. Самарина из «Порыва», заявив, что они антисоветские элементы; я протестовал и получил от него же строгий выговор «за примиренчество».
…Февральским утром пришел мой двоюродный брат Марк Поляк, пришел таинственно, сказал, что ждал на улице, пока мои родители уйдут на работу, а брат в школу; он вытащил из портфеля два больших пакета, обернутых газетами, перевязанных шпагатом: «Спрячь и получше. У меня может быть обыск. И никому ни слова…»
Марк, или Мара, как его называли дома, был старше меня лет на семь, его родители и все родственники считали его гением. Он закончил биологический факультет, опубликовал брошюру «Сон и смерть» – родственники говорили: «Он уже издает свои книги», – читал лекции в клубах: «Что такое жизнь?», «Происхождение человека»; я его чтил, как великого ученого и обладателя огромной библиотеки. Половина книжного шкафа (вторую половину занимали медицинские книги его старшего брата – врача) и стол были завалены разнокалиберными томами и тончайшими брошюрками: философия, биология, история, политграмота – никакой беллетристики. Над моими литературными претензиями и стихотворными упражнениями он снисходительно посмеивался: «Читай Канта и Гегеля, Плеханова, Ленина, Фрейда, а стишки – романтическая блажь, девятнадцатый век; девчонкам в альбомы писать. Но хорошая современная девушка тоже должна предпочитать науку, философию и серьезную политлитературу… А тратить время на вертихвосток, блаженных дурочек с альбомами еще глупее, чем писать стишки. Неужели тебя может привлечь даже очень хорошенькая барышня, если с ней не о чем говорить, а только: „Скажите, вы верите в любовь? Кого вы больше любите – Пушкина или Надсона? Ах, Лермонтов это так прелестно!!!“ Нет, тогда уж лучше занимайся онанизмом, это менее вредно, чем такое времяпровождение».
Он всегда подсмеивался надо мной, не обижался, когда я, огрызаясь, обзывал его сухарем, книжным червем, головастиком, лапутанцем – он только напускал таинственную многозначительность, а, главное, давал мне читать замечательные книги. Но у нас он бывал редко. В то утро он объяснил мне доверительно, что участвует в работе подпольного центра большевиков-ленинцев, т.е. оппозиционеров, которых бюрократы-аппаратчики, сталинцы, облыжно прозвали троцкистами, зиновьевцами или сапроновцами. Он давал читать мне листовки о высылке Троцкого, текст «Платформы 83-х» (объединенной ленинской оппозиции 1927 года), «Записи беседы Бухарина с Каменевым в августе 1928 года» и т.п. И раньше я внимательно читал стенограммы XIV и XV партсъездов, партконференций, пленума Исполкома Коминтерна, «Дискуссионные листки „Правды“. И нередко читал, испытывая раздражающее недоумение. Речи и статьи оппозиционеров привлекали революционной логикой и пылом: они ратовали против нэпманов, кулаков, бюрократов-перерожденцев, против сделок с иностранной буржуазией, за мировую пролетарскую революцию, против уступок Чемберлену… Но с другой стороны ведь большинство партии их отвергло, а воля большинства для коммунистов-большевиков – высший закон и нельзя же допускать раскола, когда наша страна – осажденная крепость…
Мара возражал мне серьезно, как равному, ссылался на пример Ленина – он же выступал против большинства, если речь шла о принципах, основах, о судьбах революции, когда спорили о Брестском мире, о введении нэпа, а тогда положение было потруднее, чем теперь. Он познакомил меня со «связным Центра» – «товарищем Володей», то был Эма Казакевич, будущий писатель, сталинский лауреат. Эта часть его биографии, насколько я знаю, до его смерти была известна только нескольким самым близким людям. Один раз Мара брал меня «на дело»: мы привезли на извозчике тяжеленный чемодан – ручную печатную машину «американку», и я ее по частям перепрятывал у нескольких моих приятелей. В начале марта Мару арестовали; оба пакета, о которых он многозначительно сказал: «Часть архива Центра, особо конспиративная», я дал перепрятать Ивану Калянику. Его отец, директор завода, был непоколебимым сталинцем, а Ваня сочувствовал оппозиции, хотя больше интересовался стихами – мы считали его лучшим поэтом «Порыва», – девчатами и доброй выпивкой. Но именно к нему-то и пришли с обыском. Никого из других моих друзей, хранивших части «американки» и кое-какую литературу, не тронули. Видимо, на Ивана донес наш тогдашний общий приятель. Ваня держался великолепно, не назвал ни одного имени ни обыскивавшим, ни отцу. Тот был потрясен, когда в его квартире, в проеме между верхом печи-голландки и потолком, обнаружили пакеты, в которых оказались протоколы и резолюции подпольного центра оппозиции, тексты листовок, проекты воззваний, шифры, списки арестованных и т.п. Ваня говорил чистую правду, утверждая, что не знает содержимого пакетов, не знал этого и я. Но он так же упрямо твердил, что не знает, как страшные пакеты попали на его печку, и на все наводящие вопросы отвечал, что никого не подозревает, не помнит, кто именно к нему приходил в последние дни, и вообще всю неделю был пьян. К чести его отца Ивана-старшего надо сказать, что он тоже не стал помогать оперативникам, сославшись на то, что мало бывает дома; его завод находился в другом городе, и он действительно только наезжал в Харьков, но о наших настроениях знал достаточно, так как нередко выпивал с нами и спорил. Ивану велели на следующий день прийти в ГПУ на допрос. Разумеется, я пошел с ним и признался, что это я спрятал пакеты без ведома хозяев квартиры, но что в них было – не знаю, честное слово! – и это была правда. А кто просил меня прятать – не скажу, так как обещал не говорить, и нечего взывать к моему долгу. Хотя я не состою в комсомоле, но идейно считаю себя коммунистом-большевиком-ленинцем, и мой долг велит мне не откровенничать в данном случае, так как органы ГПУ ведут неправильную линию, преследуют настоящих ленинцев. Уходя с Ваней, я был уверен, что меня арестуют, простился с девочкой, в которую был тогда влюблен, запасся папиросами и написал письмо родителям. Его должна была передать та же девочка через общих знакомых. Следователь сперва грозил и насмешничал: тоже мне конспираторы, вам еще в сыщиковразбойников играть. Мы за вашим ученым братцем и за вами уже давно за каждым шагом следили. Мы про вас больше знаем, чем вы сами знаете. Сколько раз потом слышал эту сакраментальную формулу и всегда убеждался в ее примитивной лживости. В тот раз они не нашли ничего из того, что было спрятано у нескольких моих школьных товарищей.
Потом Ваню отпустили, и уже два следователя «воспитывали» меня, а я пытался их агитировать, и мне казалось даже, что произвожу впечатление, цитируя наизусть Ленина и Троцкого, приводя неопровержимые факты, – в первом издании «Вопросов ленинизма» Сталин сам писал, что говорить о возможности построения социализма в одной стране, значит верить в утопию, глупую и притом вредную – национал-социалистическую… Но вечером они отпустили и меня, взяв подписку о невыезде. Я едва ли не огорчился: ведь уже состоялось такое волнующее прощание, она впервые поцеловала меня, потому что предстояла долгая разлука. Я чувствовал себя доблестным революционером, наследником народовольцев и старых большевиков… А тут просто выставили за дверь, как нашкодившего мальчишку. Все же хватило ума сообразить, что за мной будут следить, и в последующие дни я так петлял между посещениями разных друзей, знакомых и незнакомых, что не навел ни на кого из тех, кто мог быть интересен оперативникам ГПУ. Мне повезло: именно тогда я на целую неделю получил работу – собирать подписку на газеты и журналы. Поэтому я мог законно бродить по учреждениям, заводам и жилкооперативам, всучая рекламные проспекты и бланки для подписки (денег я не собирал, подписчики потом должны были сами платить почте). К тому же я знал множество проходных дворов, лазов, щелей в заборах и т.п. Радуясь своему хитроумию, я занялся распространением листовки-протеста против арестов большевиков-ленинцев, против «самоуправства сталинских жандармов». Два моих приятеля разбросали по десятку листовок на Электрозаводе и на заводе молотилок «Серп и молот», на их след так и не напали, так как они там часто бывали и до и после как «производственные практиканты», а я рассовал дюжину на паровозном заводе, куда ходил в библиотеку с проспектами, две штуки даже наклеил на дверях завкома и не удержался, похвастался тому же приятелю, который раньше знал про Ивана. На следующую ночь (29 марта) меня наконец арестовали…
Диковинно было вспоминать в полевой тюрьме и позднее в пересылках Бреста, Орла, Горького и даже в самой благоустроенной и благополучной из всех тюрем, в которых я побывал, в Бутырках, о десяти днях, проведенных во внутреннем корпусе Харьковского допра (дом принудительных работ – слово «тюрьма» тогда считалось старорежимным, почти как «каторга»)… Камера на троих, чистая, светлая; окно, разумеется, без намордника; через стену внутреннего двора корпус уголовников, откуда слышались блатные песни, громогласные переговоры или перебранка с этажа на этаж. Каждое утро через кормушку можно было купить – нам оставляли по несколько рублей наличными – газеты, журналы, а через день приходил «ларек», торговавший французскими булками, колбасой, сыром, конфетами. Библиотекарша тоже приходила через день, можно было даже заказать желаемую книгу. Кормили нас невкусно, но сытно. Обед всегда был мясным, а иногда и на завтрак, и на ужин давали мясную лапшу или кашу с мясом. Надзиратели обращались к нам «товарищи». Перестукивались мы с соседними камерами беспрепятственно. С одной стороны сидел радикальный «децист», который обличал жалкое примиренчество зиновьевцев и пустое краснобайство Троцкого. Он говорил, что и зиновьевцы, и Троцкий по сути всегда подыгрывали Бухарину, а тем самым и Сталину. Он выстукивал, что нужно прекратить болтовню, а организовывать забастовки, демонстрации, захватывать командные пункты» и, если потребуется, применять силу… С другой стороны были девчата-работницы. Они меньше интересовались теоретическими проблемами, да и перестукивались плохо, а расспрашивали главным образом, кому сколько лет, как зовут, какого роста, цвет волос и глаз, женат или холост… В один из первых дней в корпусе была шумная «волынка» – орали из камер, стучали в двери табуретками, кружками, выбивали «волчки», требовали открыть камеры, позволить выбрать старосту корпуса. За эту волынку я отсидел сутки в карцере – холодной полуподвальной камере, без постели, только голый топчан из железных полос, но курить позволяли, правда, обеда не полагалось и хлеба давали меньше, впрочем, я объявил голодовку. Допрашивали меня всего один раз, и это был опять не столько допрос, ведь я отказывался давать показания, сколько политический спор. Следователь – немолодой, болезненно тощий, усталый, сердито доказывал, что оппозиционеров приходится арестовывать и высылать потому, что они, сколько бы они ни трепались о своей революционности и преданности заветам Ленина и советской власти вообще, на деле только вредят, подрывают авторитет партии, ослабляют государство… Он явно презирал, хотя и словно бы жалел, мальчишку, начитавшегося до «полной каши в голове», вообразившего себя невесть каким революционером.
– Вам бы поработать, в рабочем котле повариться. Вы про жизнь только с чужих слов слыхали и, значит, ничего про настоящую жизнь не понимаете, а уже палки в колеса партии суёте.
Продержали меня в допре до 9 апреля и именно в этот день – мой 17-й день рождения – отпустили. В канцелярии тюрьмы отдали на поруки отца и опять взяли подписку о невыезде. Отцу помог его старый приятель Михаил Александрович Кручинский. В гражданскую войну он командовал Богунским полком, был заместителем Щорса, тогда же получил орден Боевого Красного Знамени – среди наших родных и знакомых он был единственным орденоносцем, тогда это звучало еще очень гордо. Он дружил с генеральным прокурором Украины Михайликом, и тот одним телефонным звонком решил мое дело.
Выйдя на свободу, я еще не был достаточно поколеблен в убеждениях, несколько раз встречался с подпольщиками, читал и передавал другим листовки. Однако к маю уже явно наметился распад оппозиции, ускоренный разоблачением «правых» – Бухарина, Рыкова, Томского. В газетах все чаще появлялись письма «отходящих от оппозиции», особенно сильное впечатление произвело письмо Преображенского, Радека, Смилги – все трое были весьма уважаемые лидеры, давние друзья Троцкого. В начале июня за городом состоялось тайное собрание. Связные на платформе встречали участников и провожали их, минуя толпы воскресных гуляющих, в дальний укромный лесок. Приехавший из Москвы «товарищ Александр» делал доклад о «текущем моменте и задачах ленинской оппозиции». Он говорил, что ЦК фактически принял ту программу индустриализации, которую предлагали оппозиционеры, объяснял смысл дискуссии между «Экономической газетой» и «Торговопромышленной». Эта дискуссия предшествовала окончательному разгрому «правых», которых еще раньше разоблачили большевикиленинцы. Теперь опасность нэповско-кулацкого перерождения можно считать устраненной. Сталин сам взорвал, так сказать, и социальную базу, и теоретические опоры своей узурпаторской власти. Однако сохраняется еще бюрократический аппарат, система зажима и прижима.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79