А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

.. И вот эта ограда, будка, приборы, серые разграфленные страницы журналов, тысячи комбинаций из десяти — всего лишь из десяти! — значков... Чудовищно, непостижимо. Три человеческих жизни — и десять жалких знаков, кем-то и когда-то придуманных... Когда? Кем? Даже такой малости он не знает. Как-то в голову не приходило поинтересоваться... Цифры всегда были для
него вещью самой естественной, необходимой и удобной. Не спрашиваем же мы, для чего воздух, вода, солнце. Ответ очевидный — для того, чтобы жить. Выходит, и цифры — тоже? Наверно... Но если тысячи людей гибнут за то, чтобы мир был наполнен солнцем и воздухом, а не грохотом взрывов и ядовитыми испарениями,— значит, можно отдать жизнь и за цифры? Так получается...
Это была очередная попытка Мурата оправдать случившееся. В первые дни после исчезновения Изат он шел на станцию с отвращением и почти со страхом, прикасался к приборам с гадливостью, словно это были ядовитые пауки. И вот как-то переборол себя, убедил в том, что не просто надо, а даже как будто некий высший смысл обнаружился в гибельной цепочке. Ничего не скажешь, невесело усмехнулся Мурат, изворотлив ум человеческий... Результат «умствований» налицо — сидит себе спокойно, на солнышке греется, часами торчит на станции, приводит записи в порядок, возится с приборами, жалеет о том, что хотя бы капли масла не осталось, сдувает каждую пылинку, подлаживает, винтики-болтики подкручивает... Восторжествовала железная логика,— если уж на станции все прахом пойдет, тогда уж точно никакого смысла в гибели трех человек быть не может...
Вновь мелькнула красная косынка Гюлынан. Не сидится ей в доме. Тоже понятно — насиделись за зиму. И хотя и во дворе особых дел нет, но ведь — солнце, весенний ветерок с запахами трав и цветов, и перед глазами не серая стена, а сияющие вершины гор... Раньше-то особенно и некогда было глядеть на них — хозяйство. А теперь все их «хозяйство» — безнадежно хромающий Алаяк, но и о нем никакой заботы, сам себе пасется, в последнее время даже на ночь в свое стойло не приходит. Никакой надежды на его выздоровление нет — нога гниет, травы и настойки не помогают, единственное, что мог сделать для него Мурат,— привязать к больному месту войлочную подушечку. Иногда идет к нему, треплет по шее, смотрит в глаза, и кажется, что они уже смертной поволокой подернулись. Недолго, видно, протянет, надо бы не упустить момент, вовремя прикончить, выпустить кровь, как полагается по обычаю. Только от одной мысли об этом больно становится. Что же будет в ту минуту, когда придется занести нож над ним? Ведь это не просто конь. Верный друг, безотказный помощник, и сколько всего пережито вместе, сколько дорог пройдено, и каких' дорог... Перевалы, реки, ледник, Кок-Джайык и бесчисленные километры просто дорог, когда,
опустив поводья, можно даже подремать в седле, безбоязненно доверившись чуткому другу...
Снова Гюлыпан. Теперь она явно направлялась к нему, и Мурат встревожился. Без дела Гюлыпан на станцию не приходила. Наверно, что-то с Айшой-апа...
В последние дни Айша-апа уже не садилась к дастархану, сил у нее не было даже на то, чтобы преклонить колени на молитвенном коврике,— молилась, сидя в постели, и тут же снова ложилась. А во двор не выходила с того дня, как сказала Мурату, чтобы он больше не искал Изат.
Мурат поднялся, двинулся навстречу Гюлыпан, спросил издали:
— Что?!
— Апа...
— Плохо ей?
— Не знаю... Просила позвать тебя.
Айша-апа лежала на спине, покойно вытянув руки вдоль тела, смотрела в потолок, медленно перевела взгляд на Мурата и Гюлыпан, когда они остановились на пороге. Он, осторожно ступая, подошел к постели.
— Как себя чувствуете, апа?
— Хорошо,— не сразу выговорила она и, помолчав, спросила: — Солнце на дворе?
— Да, апа, солнце...
Мурат оглянулся на окно — солнце щедро било в пыльные стекла, и Айша-апа не могла не видеть этого. Она, угадав его мысли, виновато улыбнулась:
— Я и сама вижу, Муке, что солнце... Хочется поглядеть на него, свежим воздухом подышать... Помоги.
— Конечно, конечно,— засуетился Мурат.
Они тщательно укутали Айшу-апа, вывели на крыльцо, бережно поддерживая под руки, усадили у прогретой солнцем стены. Айша-апа сильно щурилась, совсем отвыкли глаза от яркого света, слезились. Платок, которым всегда была повязана ее голова, чуть сбился, и Мурат поразился, увидев волосы Айши-апа,— они были даже не седые, а совершенно белые, какие-то мертвые, а ведь еще минувшей зимой в них видны были темные пряди...
Мурат вспомнил свою бабушку, заменившую ему рано умершую мать. Волосы у нее тоже были почти сплошь седые, но это была какая-то другая, легкая и красивая седина, и когда он, совсем еще маленький, укладывался с бабушкой спать, от ее волос приятно пахло какими-то травами, иногда — медом и еще чем-то очень приятным, и он любил
прижиматься лицом к этим красивым седым волосам и засыпать так... А сейчас Мурату показалось, что от мертвых белых волос Айши-апа веет ощутимым запахом тлена...
— Хорошо-то как...— тихо сказала Айша-апа.— Весна... Наверно, скоро уже и цветы появятся...
Мурат и Гюлыпан переглянулись — цветы росли у ограды, всего в десяти шагах от Айши-апа.
— Да, апа,— спокойно сказал Мурат,— скоро все зацветет...
Гюлыпан вдруг вздрогнула, глаза ее широко раскрылись, она со страхом смотрела куда-то за спину Мурата. Он обернулся.
В створе распахнутых ворот стоял Алаяк. Голова его была низко опущена, крупная дрожь волнами перекатывалась по его телу. Мурат по привычке сразу взглянул на его больную ногу.
Там, где еще вчера была привязана войлочная подушка, теперь ничего не было — полоснула по глазам неестественно тонкая обнажившаяся кость.
Мурат на тяжелых ватных ногах направился к воротам.
Алаяк с трудом поднял голову, взглянул на него мутными глазами и, всхрапнув, стал заваливаться на бок. Мурат пытался удержать его, ухватившись за гриву, но конь, несмотря на ужасающую худобу, был слишком тяжел для его слабых рук.
Мурат присел на корточки, откинул челку Алаяка — и вздрогнул, близко увидев его глаза.
Это не были глаза животного — сквозь предсмертную пелену легко угадывалась пронзительная человеческая боль, ясное понимание близкого конца.
Но разве Алаяк — просто животное? Разве вся его жизнь не прошла рядом с Муратом, разве не научился он понимать каждое его слово, каждый взгляд, самое легкое движение руки?
— Что делать, апа? — громким, хриплым голосом спросил Мурат, повернув голову к крыльцу.
Айша-апа не столько разглядела, сколько догадывалась о случившемся, услышав гулкий звук от падения Алаяка.
— Забей его, сынок,— чуть помедлив, ровным голосом сказала она.— Выпусти кровь, пусть он не мучается.
Мурат молча отвернулся. Как будто он сам не знал, что нужно сделать... Зачем же тогда спрашивал? Чтобы оттянуть эту страшную, непереносимую минуту? Забить Алаяка... Видеть его глаза — и поднять руку с ножом, ударить по вздувшиеся, тяжело пульсирующей вене на шее, увидеть, как густая черная кровь хлынет оттуда...
Мурат трясущимися руками вынул нож, зачем-то тщательно вытер его о полу чапана, попробовал пальцем лезвие. «Ты не будешь долго мучиться, мой верный друг, нож у меня острый... Только не смотри на меня так... Не смотри, прошу тебя... Я всего-навсего человек, и мне очень больно смотреть в твои глаза... Не смотри...»
Но Алаяк продолжал неотрывно смотреть на него, и от этого взгляда холодок пополз у Мурата по спине. «Он знает... Знает, что не просто умрет, но именно я, самый близкий для него человек, убью его...»
Мурат зашел сзади. Теперь глаз Алаяка не было видно. Но не поднимается вдруг налившаяся неимоверной тяжестью рука, нож сам собой выскальзывает из слабых пальцев. Есть же предел силам человеческим...
Мурат повернулся и, пошатываясь, побрел прочь.
Через три дня, выбрав минуту, когда Гюлыпан вышла из дома, Айша-апа подозвала Мурата:
— Подойди ко мне, сынок.
Мурат наклонился над ней.
— Вам что-нибудь нужно, апа?
— Да... Сядь.— Она слабым движением руки показала на край постели.— Надо поговорить, пока нет Гюлыпан.
— Да, я слушаю, апа.
Мурат присел на краешек постели, тревожно глядя в строгое, сосредоточенное лицо Айши-апа.
— Я скоро умру, Мурат,— тихо, спокойно сказала Айша- апа.
— Не надо так говорить, апа.— Мурат бережно взял ее руку.— Вы поправитесь.
— Нет... Ты мужчина, Мурат, выслушай меня внимательно и сделай все так, как я скажу...— Она помолчала, собираясь о силами.— Я знаю, теперь уже скоро. Не здесь бы мне хотелось умереть, но, видно, на все воля аллаха. Я надеялась, что Тургунбек бросит первую горсть земли в мою могилу, но и этого не суждено. Ты сделаешь это вместо него... Надеялась обнять перед смертью Изат...
Айша-апа прикрыла глаза. Две маленьких светлых слезинки скатились по дряблым щекам.
— Я прожила долгую жизнь... Не могу сказать, что умираю со спокойной душой. Но ведь все мы — только простые смертные, и никто не может сказать в свой последний час, что сделал в жизни все, что мог... А я...— Айша-апа глубоко вздохнула.— Ты знал меня только последние четыре года. Я старалась, как могла, помогать тебе...
— Вы очень помогли мне, апа, — с дрожью в голосе проговорил Мурат.— И еще поможете...
— Уже нет, Муке... Смерть приходит без стука, но я знаю, за мной она уже пришла. Не сегодня, но, может быть, уже завтра... Не мучай себя, когда я умру... Мое время пришло, а тебе еще долго жить. Береги Гюлыпан. Предайте меня земле... Обмывать меня не нужно, просто протрите лицо и руки... Коран читать ты не умеешь, просто повтори три раза «бисмиллах» — и довольно...
— Апа...— Мурат держал ее за руку и беспомощно повторял: — Апа... Не говорите так... Вы еще поправитесь... Как же нам жить без вас? Ведь вы — единственная опора для нас... Не умирайте, апа...
— Муке... Крепись, сынок. Я хотела бы еще пожить и увидеть людей, но сил уже не осталось. Ты давно стал мне как сын, как мой Тургунбек, и я хочу сказать тебе — мое материнское сердце довольно тобой, ты всегда вел себя как настоящий мужчина, и каждая мать могла бы гордиться таким сыном... Дай мне руку... Еще ближе.
Мурат протянул руку к ее лицу. Айша-апа поцеловала ее, прошептала едва слышно:
— Спасибо тебе за все, сынок...
Стукнула дверь, вошла Гюлыпан и, видимо, сразу поняла — происходит что-то не совсем обычное.
—Что с вами, апа?!
Айша-апа попыталась улыбнуться, но сил ее даже на это не хватило.
— Ничего, доченька... Устала. Отдохну немного... А вы посидите пока со мной...
Она впала в забытье и очнулась уже вечером, с последними закатными лучами солнца. Черты лица ее заметно заострились, подбородок выдавался вперед, и нос крупно торчал над провалившимися щеками. Она трудно повернула голову к солнечному оконному проему, думала недолго, словно припоминая что-то, тихо сказала:
— Солнце... Хорошо. И вы здесь, родные мои... Во сне Тургунбека видела. Все такой же веселый, громко смеется. Спросил, где Изат...
И снова как будто забылась, но всего лишь на минуту, и вдруг заговорила твердым, ясным голосом:
— Послушайте меня, дети мои... Ты, Гюлыпан, всегда была мне как родная дочь, а ты, Мурат, давно стал мне родным сыном, как мой Тургунбек. Дети мои...— Она помолчала.— Наверно, в последний раз говорю с вами. Говорят, гора с горой не сходятся, а люди всегда могут найти друг друга. Но горы — не люди, они никогда не разлучаются, если уж судьба свела их вместе, а два человека могут разойтись дальше самых далеких гор. Мой вам наказ, дети мои,— не покидайте друг друга. Как похороните меня, отправляйтесь в аил. Скажите моему Тургунбеку, когда вернется... я долго ждала его... Скажите, что я постоянно думала о нем и молилась, чтобы аллах сохранил ему жизнь, ска...
Из горла Айши-апа вырвался хрип, она широко раскрыла рот, пытаясь вдохнуть, ее маленькое иссохшее тело судорожно дернулось под одеялом — и все было кончено...
Айшу-апа похоронили на холме, выше террасы. Сделали все так, как просила она. Небо, вчера еще солнечное и бесконечно высокое, теперь плотно навалилось на притихшую землю толщей черных туч, в полуденных сумерках лежали внизу тихие мертвые дома, поблизости угрюмо чернела ограда станции. Мурат, подровняв могильный холмик, выпрямился, оперся на лопату и вместо обычного «Хороший был человек» негромко сказал:
— Она была мудрым, всевидящим, добрым человеком... Прощайте, апа...
Молчавшая до сих пор Гюлыпан рухнула на колени, обняла могилу широко раскинутыми руками, уронила на холмик низко повязанную платком черную голову:
— Апа, апаке... Апа, апа...
Мурат, помедлив, осторожно взял ее за плечи, оторвал от земли:
— Не надо, Гюлыпан, не надо...
И не сразу заметил, что плачет сам, обильные слезы катятся по спутанной бороде, и распирает горло комок невысказанных горестных слов... А сказать их было нельзя — билась в истерике Гюлыпан, рвалась из его рук, стремилась к этому маленькому, едва возвышавшемуся над землей холмику. Он прижал ее к себе, Гюлыпан уткнулась лицом в его бороду, и теперь их общие слезы слились воедино...
Они медленно приближались к станции. Крошечный пятачок скудной каменистой земли, огороженный забором. Уныло торчащие столбы с ящиками приборов. Мурат оглянулся, с трудом разглядел могильный холмик. Снова уставился на ограду. Станция... Проклятая станция, унесшая четыре человеческих жизни. Да, и жизнь Айши-апа — тоже... И нечего утешать себя мыслью, что она была стара и умерла собственной смертью. Станция до срока убила ее. Не будь станции, Айша-апа прожила бы эти четыре года — и кто знает, сколько еще лет? — в аиле, среди людей, всегда готовых прийти на помощь, и наверняка дождалась бы Тургунбека, и обняла бы перед смертью Изат, и похоронили бы ее правоверные по настоящему мусульманскому обряду, в белоснежном саване, а не в серой от старости, заношенной до дыр простыне, и звучали бы над нею торжественные суры Корана, и не трижды убогое «бисмиллах»... Проклятая станция...
Мурат, взяв лопату наперевес, торопливо зашагал к ограде, широко размахнулся, ударил по доскам. Одна из них с треском разломилась. И снова размахнулся, но удар пришелся вскользь, Мурат не удержался на ногах и ударился плечом, черенок лопаты больно вдавился в грудь.
— Мурат! — отчаянно закричала Гюлынан, бросаясь к нему.— Не надо так, Мурат, дорогой мой брат! Не на-а-до!
Мурат схватился руками за грудь, оседая на землю, зашелся в судорожном приступе кашля, выплюнул толстый кровавый сгусток. Гюлыпан, плача, присела перед ним на корточки, крепко сжала ладонями его острые, мелко подрагивающие колени.
— Мурат, не надо... Прошу вас...
Он опомнился, увидев близко ее несчастное, искаженное страхом лицо, крепко сжал зубы, так что заныли от боли челюсти, пригнул голову к коленям, коснувшись лбом холодных пальцев Гюлыпан. Нельзя... Если он не сумеет взять себя в руки, может начаться приступ. Нельзя... Кто сказал, что есть предел силам человеческим! Нет такого предела! Не-ет!!! Всегда есть, должно быть что-то запредельное, что в самую отчаянную минуту вырвется из донных глубин человеческой души и спасет, удержит у края пропасти... Сейчас не может, не должно быть приступа, он слишком болен и слаб, чтобы перенести еще и это. Четыре года лишений, борьбы, работы, четыре потерянных человеческих жизни — и умереть здесь, под забором, под этим низким черным небом?! Не-ет, Мурат, ты обязан жить, спасти и сохранить то, что еще осталось у тебя,— Гюлыпан и эту проклятую станцию, а журналы с данными наблюдений за четыре года...
Он выпрямился, прижался затылком к мокрым холодным доскам ограды. И еще минута прошла, пока он смог расцепить онемевшие зубы и даже улыбнуться Гюлыпан:
— Ничего, Гюкю... Мне уже лучше. Сейчас отдохну немного, и пойдем. Не надо плакать...
Гюлыпан отерла лицо краем платка, но оно тут же снова покрылось крупными каплями, и только тогда Мурат понял, что идет дождь.
Дождь шел два дня и две ночи, а на третье утро выкатилось из-за гор прекрасное, уже по-летнему горячее солнце, благоухала, дымила исходящая паром земля, в открытые окна врывался одуряющий запах трав и цветов. А подойдешь к окну, взглянешь на горы — и становится больно глазам, так ослепительно ярки и чисты их вершины.
Мурат и Гюлыпан молча сидели друг против друга, разделенные скатертью, поминали Айшу-апа. Скудный получился дастархан — две слоен, две маленьких ячменных лепешки, в пиалах — чай, заваренный опостылевшим эдельвейсом. Гюлыпан исподлобья разглядывала Мурата, готовая тут же отвести взгляд, если он посмотрит на нее. Неряшливые пряди жидких, грязных волос свисают до плеч, ворот чапана обсыпан перхотью, длинная седая борода с отдельно торчащими волосками, серый, землистый с прожелтью цвет лица, остро выпирающие на висках кости, глаза словно пеплом подернуты, безучастно опущены вниз. О чем думает? Да и думает ли вообще?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32