А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Зачалось...
И сразу в глазах у Антипа Никаноровича словно прояснилось: на первый план выступили поваленные плетни и заборы, пепелища сгоревших хат, обугленные деревья, незасыпанная траншея, прорезающая насквозь метелицкие сады, еще не стертые дождями зубчатые следы гусениц танка. Сельчане копошились в своих садах, готовя временное жилье, пестрели бабьи платки, поднимались дымки костров — еду готовили прямо на улице.
Прибежали Артемка и Максимка, повертелись у бани и полезли в траншею. Антип Никанорович шугнул их оттуда, хлопцы потоптались без дела и вздумали забраться на яблоню.
— Неча голье ломать! — прикрикнул на них Антип Никанорович и решил дать им дело, зная, что его окрики этих обормотов не успокоят.— Эй, помощнички, давай-ка щепу — под навес!
Хлопцы обрадовались такому заданию и принялись собирать щепу.
— Захар не появлялся? — спросил Савелий, поглядывая на Максимку.
_ Не, сгинул где-то. Вот малец остался сиротой. Чахлый он, ништо не помогает.
— Сгинул, говоришь? Не думаю,—сказал Савелий хмуро.—После победы все объявятся, вся сволота[ Вот только...— Он умолк, задумался на минуту.—Слушай, батя, об этом знает Яков и я. На второй версте по лесному шляху, где начинается орешник, есть небольшая поляна. Там, под березой, похоронена Розалия Семеновна, учительница. Где лежит Григорий, ты знаешь. Так вот, последняя воля Маковского: похоронить их рядом.
— Ты на што это мне говоришь? — насторожился Ан-тип Никанорович.
— Война... Всяк может обернуться.
— Глупство! —выдохнул сердито Антип Никанорович.— И в голове держать не моги! Гибнет тот, хто думает о смерти, уразумел? —И добавил уже спокойнее:—Сам сделаешь. Вот возвернешься и исполнишь волю покойного.
— Значит, ты понял? — продолжал Савелий.
Антип Никанорович засопел, задвигался, начал вставать.
— Э-э, давай-ка лучше робить! А энто ты выкинь из головы. Попомни мое слово: не думай о смерти —и все будет ладно.
— Да я так, на всякий случай,—оправдался Савелий и улыбнулся.—Конечно же сам схороню. Вместе схороним, всей Метелицей.
Гомель немцы удерживали долго и упорно. Целый месяц сельчане прислушивались к отдаленному гулу канонады, по вечерам видели красное, полыхающее зарницами небо в стороне города и тяжко вздыхали. Пока Гомель в чужих руках, они не могли считать себя свободными. Слишком близкая и тесная связь у Метелицы с городом: у одних там дети, у других сватья, зятья, снохи... Наконец 26 ноября наши войска вышибли немца из Гомеля, фронт откатился на запад.
Через неделю вернулись бабы и мужики, угнанные немцем при отступлении. Все изможденные, понурые, непохожие на себя.
— Чего ради оставались, и доси не уразумею,—говорил дед Евдоким,—Энто ж, как подались вы в лес, назавтра поутру пришла ихняя команда, повыгоняли нас из
хат и поперли по шляху, Господи свет, чего там было! Ровно скотину гнали, а куда, и сам не ведаю. Попервое — к Гомелю, а там—у свет белый... Тыщи народу, старых и малых. Нагляделся перед смертью, не приведи господь! Кабы наши не догнали — все бы скопытились. Слава те, ослобонили!
— А Макар — што ж? — спрашивал Антип Никанорович.
— Уходили, царствие ему небесное! — вздыхал дед Евдоким.— Уходили нашего Макара. Силов не хватило итить. Уже за Гомелем при дороге и порешили. Сколь народу полегло... Изуверы! Эх, Антип, плохо мы их в первую мировую били. Брата-ались, едрит твою корень!
— Немец немцу рознь. Не путай! — повышал голос Антип Никанорович.
— Э-э, чего там — не путай! Немчура, она и есть немчура. Испокон веков.
Антип Никанорович осерчал!
— Где ты разум сгубил, Евдоким? У тебя ить сколько от гражданской, два пулевых?
— И одно сабельное,— уточнил дед Евдоким с гордостью.
— То-то! За што ж ты кровя проливал? Не путай, Евдоким. Пущай там молодые не разумеют, а тебе грех.
Дед Евдоким, бессменный колхозный сторож, вступил в свою должность и поселился в правлении, в небольшом чуланчике. Копать землянку ему было не по силам, да и нужды особой в том не было. Яков Илин, избранный председателем, уже с осени начал готовиться к посевной. Он понимал, что, не собери зерно сейчас, за зиму сельчане подметут все подчистую. Сдавали картофель, жито, просо, ячмень — что у кого было, кто сколько мог.
По вечерам, приходя домой, Ксюша беспомощно разводила руками и сокрушалась. Семян явно не хватало, а забрать у людей последнее Яков не мог.
Задул напористый северяк, легли снега, закружила, запела свою монотонную и тоскливую песню метель. Надвигалась третья военная зима. Что она сулила людям на разоренной земле, какие беды и лишения несла с метелями и морозами, чье бездыханное тело спешила завьюжить в простуженных полях? Но все понимали: самое страшное позади, оккупация миновала.
Баню Антип Никанорович закончил к первым морозам. Всю осень провозился в саду, но сделал не хуже старой.
И сразу же во двор потянулись мужики и бабы со своими дровами, ведрами, тазиками. Мылись в эту зиму, как никогда, часто. Антип Никанорович только диву давался, откуда вдруг такая любовь к чистоте? Даже дед Евдоким, который до войны мылся раз в месяц, теперь, что ни пятница— суется с березовым веником: «Удружи, Никанорович, лопатки зачесал, ажио полосы красные скрозь по
телу!» Всю зиму курился дымок над баней, печка не успевала остывать, бревна стен разбухли от сырости, наглухо законопатив щели. Антип Никанорович стал непривычно хлопотливым и услужливым, испытывая довольство оттого, что делает людям добро, и приглушая смутное чувство вины за свою уцелевшую хату, двор, хозяйство, в то время как у соседей-сельчан все погорело.
— Ну, Никанорович, вы теперь у нас вроде апостола Петра,— пошутил однажды Яков, отдуваясь после бани, распаренный и довольный.
— В каких смыслах?
— Да вот, перед новой жизнью через баню прогоняете.
— Это оно так,— усмехнулся Антип Никанорович.— В новой жизни грешникам не место. Однако ж прошмыгнут, не углядишь. Держи ухо востро, Яков.
— Ничего,— уже серьезно заметил Яков.— Пускай приходят, зачтется всем. А за баню спасибо! От всех сельчан и от колхоза спасибо. Удружили.
Антип Никанорович согласно кивал и усмехался сам себе.
— А я, грешным делом, недобрую думку держал: сомневался строить. Всяк могли подумать, разруха ить. Слава те, ошибся! Теперь прут кажен день, особливо бабы. И с чего бы такая прыть? До войны меней мылись.
— Радости-то другой нету, Никанорович. Попаришься — и будто праздник у тебя. Да и вша заела.
— Вшу баней не вышибешь,— говорил Антип Никанорович, вздыхая.— Она ж, лярва, не к грязи липнет, а к горю людскому. Возьмет нуда — парься, не парься... На бедах человеческих жира нагуливает. Одно слово: паразит.
В морозную стужу, чтобы не застыть после бани, сельчане отсиживались в трехстене, вели беседы, обменивались новостями, и постепенно хата Антипа Никаноровича стала центром всей метелицкой жизни. Случалась какая радость — шли с радостью, случалась беда—шли с бедой или просто забегали на огонек поточить лясы да посидеть
в тепле под крышей нормального человеческого жилья. Сырые, как подвалы, землянки-норы удручали своей теснотой и затхлостью, томили сельчан. Единственное, что превращало их существование в жизнь — это вера в скорую победу и в скорую весну, когда можно будет строить дома и вспахивать освобожденную землю. Никто почему-то не сомневался в том, что эта зима — последняя военная. А пока что заготавливали строительный лес и возили в сожженную деревню. Возили на себе, запрягаясь в сани, потому что двух коней, добытых Яковом для колхоза, не хватало.
Изредка наведывался Савелий, и тогда в хате все приходило в радостное волнение. Счастливый Артемка не слазил с батьковых колен, Ксюша с делом и без дела подбегала к Савелию, вертелась возле него, нетерпеливая, с горящими щеками, ревнуя ко всем домашним, сердясь за ненужные разговоры, отнимающие у нее мужа. Савелий был веселым, свежим, всегда чисто выбритым и подтянутым. Из мирного, по-деревенски степенного агронома он превратился в строевика. Теперь и разговоры, и мысли у него были другие. В эту войну ему доводилось отступать, выходить из окружения, отсиживаться в оккупации, партизанить, только наступать не довелось.
Антип Никанорович наблюдал за зятем и тревожился. Ему что-то не нравилось в этом «новом» Савелии. Отрывается мужик от земли, думки в голове другие, не крестьянские. Понимал Антип Никанорович, что время военное, значит, и разговоры, и заботы военные, однако война-то из-за чего? За нее, за землю, и воюют, она всех произвела и примет обратно в чрево свое, чтобы возродить для новой жизни, она — истинная родительница, а человек произрастает из нее, как трава или дерево, разве что думать и двигаться научился. Да научился ли думать, коли не бережет, не заботится о ней, а покоряет грубо и насильно. Кого покоряет?!
Все чаще и чаще приходили такие думки к Антипу Ни-каноровичу в долгие зимние вечера и настраивали на невеселый лад. Кабинета у Чеснокова не было-—ютился в крохотной каморке, где умещался письменный стол да три коричневых жестких стула на тонких ножках. До кабинета ли те-
перь, когда на западе еще громыхает война, когда и есть нечего, и отдыхать некогда. Работы невпроворот. Почти все школы в области сгорели, средств на строительство новых предельно мало, не хватает учителей, нет книг, тетрадей, а со всех районов наступают на горло: «Дай!» Но в свободные минуты нет-нет да и пригрезится Чеснокову кабинет заведующего, массивный стол, покрытый зеленым сукном, мягкое кресло, два телефона по правую руку, кожаный диван у стены и вешалка в углу, круглая обязательно, чтобы вертелась.
Улыбнется он мечтательно, вздохнет и склонится над очередной кипой бумаг. К черту иллюзии! Размечтался... А почему бы и нет? Теперь он как-никак старший инспектор в облоно. Не шутка после всей этой заварухи, работы при немецком режиме. Ведь всякую легальную работу в оккупации теперь могут расценить как сотрудничество. Какую изворотливость надо иметь, какой нюх, какую тонкую восприимчивость, чтобы уловить, куда ветер дует, уцелеть, и не только уцелеть, но и шагнуть вверх по служебной лестнице! Что ж, все закономерно, Чесноков не лыком шит и кое-что в жизни умеет. И все же ему повезло, как игроку, который не передергивает карту. Просто и на этот раз ему к восемнадцати пришла дама.
Еще до освобождения Гомеля он понял, что дожидаться в городе прихода своих не следует, и, как только фронт стал приближаться, ушел в деревню Зябровку к дядьке. Ровно через неделю волна фронта прокатилась над ним, и Чесноков очутился на спасительной суше. И опять везение: в Зябровке остановилось белорусское правительство. Чесноков оказался как нельзя кстати, тем более — единственный из работников облоно, который был под рукой. А потом — освобождение Гомеля, и Чесноков вошел в него как освободитель. Кому в голову придет подкапываться под такого человека? Чесноков не совершал ни преступлений, ни подлости. Он просто жил. Разве можно обвинять человека за то, что тот живет и хочет жить — это его естественное состояние.
Сейчас некоторые его знакомые и коллеги думают, что Чесноков был связан с подпольем... Так что же ему, кричать на всех перекрестках, что ни с каким подпольем не знался? Думают, ну и пусть думают себе на здоровье, только поменьше говорят об этом—любые разговоры к добру не приведут. Хорошо еще, что Врунов так не думает, а то и расспрашивать начнет, не с умыслом —так, по знакомст-
ву и по профессиональной привычке следователя НКВД. С Бруновым Чесноков свел знакомство уже после освобождения Гомеля. Случайно, на областном совещании. Да что там, все в этом мире случайно, просто надо уметь случайностями пользоваться и не упускать, коль скоро они подворачиваются под руку. Сейчас для Чеснокова знакомство с Бруновым, пожалуй, самое ценное, жизненно необходимое. Такое знакомство надо поддерживать и укреплять. Чего проще: поболтал о погоде, безобидный анекдотик подкинул, а к случаю и стопочку пропустить можно. Нет, что ни говори, а Чесноков себе цену знает.
Он встал из-за стола, потянулся, размял замлевшие от долгого сидения ноги и сладко зевнул. Хорошо, черт побери, жить на белом свете. И интересно.
В дверь постучали, и на пороге появился Тимофей Ла-пицкий. Вот кого не ожидал увидеть Чесноков: он удивился поначалу, потом радушно раскинул руки и просиял:
— Какими судьбами? Рад, рад видеть! Ну, здравствуйте, проходите, дорогой.—Чесноков потряс руку Лапиц-кого и усадил его на стул.— Давненько я вас не видел, давненько. По делам или по старой памяти зашли? По делам, по делам, вижу.
— Кто сейчас по знакомым ходит? — улыбнулся Ла-пицкий.— Не до этого, Илья Казимирович. Работы — под завязку.— Он снял свой поношенный серый картуз, пригладил волосы.— Вот, за помощью к вам, в районо пороги оббил — без толку. Усадьбу-то детдомовскую у нас отнимаете, а на школу — ни гроша,
— Надо детдом открывать, ничего не поделаешь, Тимофей Антипович. Сирот девать некуда, сами знаете.
— Знать -то я знаю. А наших детей куда? В Зябровку за десять верст не пошлешь. Да и там классы переполнены.
— Да-да, без школы вам никак. Что же они там, в районо, думают?
— Послали к вам. Говорят, облоно забирает, облоно пусть и дает. Колхоз помочь не может, сами пупок надрывают.
Чесноков поиграл пальцами по краю стола, хмыкнул. Хорошенькое дело — подтягивать хвосты за районо. Взяли моду свои заботы переваливать на чужие плечи. Он поглядел на озабоченное худое лицо учителя, на темные впадины под глазами и пожалел этого честного, даже наивного в своей честности человека, о котором всегда думал
с уважением и некоторой долей иронии: «Тянет лямку мужик». — Ладно, Тимофей Антипович, обсудим это дело, лето еще впереди.— Он улыбнулся располагающе, как умел это делать в любой момент, при любых обстоятельствах.— Вы о себе-то расскажите, а то с порога и за горло: давай школу! Как там ваша Метелица, жизнь как? Старик еще топает, не сдал? Крепкий дед, помню. А вы сдали, сдали, седина-то как высыпала.
— Чего рассказывать... — Лапицкий вздохнул, взял зачем-то свой картуз, помял в руках и положил обратно на соседний стул.— Сначала договоримся, Илья Казими-рович. Лето уйдет на строительство, мне сейчас нужны средства, потом будет поздно. Так что давайте сразу решим.
Чесиоков весело рассмеялся:
— Да будет вам школа! — Он тут же принял серьезный вид и добавил: — Голодать станем, а детей будем учить. Тяжело, слов нет, все отдаем фронту. Но помяните мое слово: никакая война, никакой мор не помешает нашему делу.— Он почувствовал, что говорит с пафосом, и улыбнулся по-домашнему.— Ну, давайте о себе.
Получив заверение насчет школы, Лапицкий успокоился, расслабясь, откинулся на спинку стула, и лицо его подобрело.
— Да живем, Илья Казимирович, как и все. Метелицу спалили, вы, наверное, знаете. Батя мой еще крепится. Вы знали Маковского, председателя нашего, потом — командира отряда? Погиб он при нападении на липовскую комендатуру.
— Вы держали с ним связь? — спросил Чесноков с интересом.
— Да, связь с отрядом была. Помните коменданта Штубе?
— Как же, помню.
— Нашел-таки свой конец, сволочь! Поздновато, правда, успел натворить. Те дети, у которых кровь брали...
— Да-да, что же с ними, как они?—спохватился Чесноков, досадуя, что не он первый вспомнил о детях. Ведь с этого вопроса и надо было начинать. Но Лапицкий, кажется, не заметил его забывчивости.
— Плохи они, Илья Казимирович. С виду как будто все хорошо, но бывают странности: неожиданное помутнение и потеря памяти. А потом опять нормально. Я расспра-
шивал их, как это происходило, и, знаете, мне кажется, у них не только кровь брали.
— Неужели? А что же?
— Делали им какие-то уколы. Подозреваю — прививки. Экспериментировали... — Лапицкий скрипнул зубами и умолк. Лицо его сделалось землистым и каким-то уродливо-страшным.
— Фашисты проклятые! — выругался Чесноков, чтобы хоть как-нибудь поддержать и успокоить Лапицкого.
— Теперь я даже убежден, что они проводили какие-то эксперименты,— продолжал Лапицкий сухо и отрывисто.— Штубе проговорился, точнее, говорил, но я тогда не понял и не придал значения его словам. Болтал, как обычно, о цивилизации, о прогрессе, но вот врезалось: «Детей мы использовали в высших целях научной медицины», еще и повторил: «Ничего страшного не произошло — простой медицинский эксперимент, какие проводят в любой клинике». Я думал, заговаривает зубы, а он даже не находил нужным скрывать своих дел. Теперь все ясно и... жутко. Знаете, иногда до того жутко — волосы на голове шевелятся.
Рассказ Лапицкого озадачил Чеснокова. Он слушал надорванный, с хрипотцой, голос учителя, думал о детях — что для них можно сделать, ио почему-то неотступно вертелась мысль о Маковском, об отряде. Он еще не понимал, зачем ему партизанский отряд, но эта мысль мешала по-настоящему глубоко воспринимать страшный рассказ о немецких экспериментах над детьми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60