Слишком долго я сомневался; пришла пора поверить, вернуться к данной некогда клятве жить во имя долга, чести и отечества. Что бы ни думали обо мне жена и дочери, я все еще был способен любить и прощать. Да, положение кажется безвыходным, но даже если один из нас будет исполнять свой долг, то, может быть, все еще и наладится. Спать я пошел с твердой решимостью вновь посвятить себя "долгу, чести и отечеству". Я тихонько лег в постель; Сара Луиза даже не пошевелилась.
Наутро я ушел на работу, когда все в доме еще спали. Сара Луиза, правда, проснулась на мгновение, но, посмотрев на часы, тут же повернулась на другой бок. За завтраком мое внимание вдруг привлек заголовок в газете: "Рузвельт знал о взятке, данной Макартуру, но стране были нужны герои". Я прочитал статью один раз, потом другой: в ней сообщалось о фактах, мне совершенно не известных. Оказывается, когда в конце 1941 года войска Японии вторглись на Филиппины, президент Кесон со всей своей свитой бежал в расположение армии Макартура. Надо сказать, что ранее Макартур по просьбе Кесона принимал участие в руководстве филиппинской армией, получая за это дело четырехкратное жалованье. Японцы подходили все ближе, и Кесон попробовал было уговорить Макартура, чтобы американцы прислали за ним подводную лодку, но Макартур заявил, что это было бы слишком рискованно. Тогда Кесон заплатил Макартуру пятьсот тысяч долларов – якобы за помощь, оказанную филиппинским вооруженным силам. 19 февраля 1942 года Макартур получил извещение из нью-йоркского банка о том, что деньги на его счет положены, и уже на следующий день Кесон со своей командой преспокойно уплыл на борту субмарины «Сордфиш». Рузвельт и некоторые другие люди знали об этой истории, но дело спустили на тормозах: Америке были нужны герои. Одним из посвященных был Мануэль Рохас, министр финансов при Кесоне: именно он перевел деньги на счет Макартура. В скором времени Рохас переметнулся к японцам, которые отнеслись к нему весьма благосклонно. После войны Макартур сурово разделался со всеми предателями за исключением Рохаса; о нем он отозвался как о прекрасном человеке, и вскоре Рохас, не без помощи Макартура, стал президентом Филиппин: так было больше шансов на то, что Рохас ничего не скажет. Я читал и поражался. Действительно ли девиз Макартура – "Долг, честь и отечество"? Может быть, его девиз состоит только из одного слова, и слово это – "Макартур"?
Я вспомнил, что сказал мне много лет назад отец Эрики. Он раньше тоже всей душой верил в чувство долга – пока однажды один социалист не заявил ему, что долг есть понятие, которое кучка избранных использует для того, чтобы манипулировать всеми остальными. Тогда он чуть не залепил этому социалисту пощечину, но, подумав, пришел к выводу, что, может быть, социалист в чем-то и прав. Какие другие события происходили 4 июня 1942 года, когда наши самолеты летели бомбить японские корабли? Чем занимались в эти минуты те самые избранные люди? А вот чем: они играли в гольф в Вестчестере, они играли в теннис в Ньюпорте, они играли в поло в Палм-Бич. Мелькнула мысль: уж не заделался ли я, часом, марксистом? Да нет, на марксизм мне было глубоко наплевать – на марксизм, но не на самого себя. Всю жизнь, пускай неуклюже, я стремился исполнять свой долг – так, как я его понимал, – а что в результате?
Целый день я пытался дозвониться до Манни и, в конце концов, поймал его в мотеле. В номере у него сидели немцы и, судя по слышавшимся в трубке возбужденным голосам, все они уже были навеселе.
– Манни, – спросил я, – ты вернешься к себе в Германию на следующей неделе?
– Я буду дома начиная с четверга.
– Что если прямо в четверг я к тебе и заеду?
– Отлично. Запиши мой телефон в Штарнберге.
ГЛАВА X
Я так часто летал за границу, что никакой суматохи в доме мои отъезды не вызывали. Сара Луиза приучила дочерей целовать меня утром на прощание, что было исполнено и на этот раз – примерно с таким же чувством, с каким они бросали последний взгляд в зеркало перед уходом из дома. Когда я направился к двери, Сара Луиза на секунду оторвалась от газеты, поцеловала меня и снова уткнулась в объявления: это у нее было любимое занятие – выискивать, сколько стоят дома в нашем районе, и поражаться росту цен на недвижимость. Напоследок она сказала: «Пока, увидимся через неделю».
Дурные предзнаменования начались с самого утра. В банке царила такая неразбериха, что я едва не опоздал на самолет. В Нью-Йорке шел проливной дождь, служащие «Люфтганзы» держались с холодным равнодушием, таможенники в Мюнхене разговаривали хамским тоном, а погода там стояла промозглая и пасмурная. Даже Манни был не в духе. В машине по дороге в Штарнберг он объяснил, что сорвалась одна крупная сделка в Денвере, поэтому настроение у него сейчас хуже некуда. Словом, все складывалось исключительно неудачно, и я уже начал жалеть, что вообще приехал, и даже хотел попросить Манни высадить меня где-нибудь в Мюнхене: тогда я успел бы быстренько обделать свои дела и уже к концу недели вернуться домой. Но потом сквозь дымку, окутавшую Альпы, стали пробиваться лучи солнца, а по радио сообщили, что с Атлантики движется антициклон. День постепенно разгуливался, а вместе с ним менялось и настроение Манни; когда мы подъезжали к его вилле на Штарнбергском озере, он уже рассказывал всякие забавные истории про немцев, которых принимал в Нашвилле.
А вот Симона постарела. Была она, правда, все такой же стройной, но в волосах блестела седина и на лице появились морщины. Мы обнялись, и она повела меня смотреть дом, а Манни тем временем пошел за шампанским. Дом у них был поменьше моего, зато уставлен таким количеством всяких замечательных вещей, что я словно бы ходил по музейным залам. Когда мы наконец уселись на террасе, с которой открывался вид на горы и озеро, я подумал, что с радостью променял бы свой дом на этот. Симона угостила нас телятиной с салатом, а Манни принес еще шампанского, и мы ели, пили и смотрели на плавно скользившие вдалеке парусные лодки.
Помнится, мы с Симоной никогда много не беседовали: по-английски она вообще не говорила, а немецкий знала примерно так же, как я французский – иными словами, не ахти как. Английского за эти годы она так и не выучила, зато очаровательно изъяснялась по-немецки: вполне свободно, но с четким французским выговором. Память у нее была изумительная: она вспоминала в мельчайших подробностях наше путешествие в Париж, во что я был одет, что говорил и делал двадцать лет назад. Пока мы наслаждались ностальгическими рассказами, вернулись из школы дети: мальчик был постарше, он учился в гимназии, а девочка – помоложе. Невысокого роста, красивой внешности, в которой было что-то греческое, они являли собой результат смешения французской и еврейской крови. Симона сказала, что они с Манни долго придумывали детям такие имена, которые были бы одновременно и английскими, и французскими, и немецкими, и, наконец, назвали мальчика Паулем, а девочку Барбарой. Всеми тремя языками Пауль и Барбара владели одинаково свободно: с Симоной они говорили по-французски, с Манни – по английски, а друг с другом – по-немецки. Через некоторое время дети ушли наверх, а Манни отправился в Мюнхен утрясать какие-то дела.
– Не хочешь ли посмотреть наш район? – спросила меня Симона.
– С удовольствием.
– Пешком или на машине? Американцы, по-моему, не очень-то любят ходить пешком.
– Мы сильно изменились.
Мы прошлись по улице мимо вилл, потом повернули и по другой улице направились обратно. Хотя это было не особенно прилично, я не удержался и поинтересовался, почем здесь дома; они оказались даже дороже, чем я предполагал. Вон ту виллу недавно продали за миллион двести пятьдесят тысяч марок, а вот эту – за полтора миллиона. Подумать только – семьсот пятьдесят тысяч долларов! В Америке такой дом стоил бы раза в три дешевле. Ого, а это что за особняк? Особняк, правда, едва виднелся, скрытый высокой стеной и кованой железной оградой, но все равно было ясно, что в Штатах он обошелся бы в пару миллионов – причем, не марок, а долларов.
– Слушай, кто это здесь живет? – спросил я у Симоны.
– Эрика. – Мысли об Эрике не оставляли меня весь день, но имя ее прозвучало сейчас впервые. – Приглядись повнимательней – ничего не видишь?
– Вижу, что это прямо какой-то дворец.
– Нет, ты получше посмотри.
Только тут я заметил двух человек в зеленой форме; один стоял в тени около ворот, другой, с полицейской собакой, – посреди лужайки. У обоих были в руках рации, по которым они оба бодро беседовали.
– Это они о нас говорят, – сказала Симона. – Вообще-то я бываю здесь чуть ли не каждый день, но лишняя осторожность никогда не помешает: кругом полно террористов.
– У вас с Манни тоже есть охрана?
– Нет, мы люди маленькие. А муж Эрики – председатель Союза свободных хозяев. За такими-то террористы и охотятся.
Я обратил внимание на то, что поверх стены натянута колючая проволока, наполовину скрытая зарослями плюща, а на одной из елей установлена телекамера, направленная на ворота; похоже, кругом были припрятаны и другие камеры.
– Не хотел бы я так жить, – заметил я.
– У них нет выхода: или жить так, или вообще никак.
– Ну, а если им нужно куда-нибудь пойти?
– Только в сопровождении телохранителя.
– Даже когда они идут к вам в гости?
– Да, тогда охранник сидит в машине. Это не очень-то приятно, поэтому обычно мы ходим к ним.
– А дети?
– Их тоже сопровождают телохранители – и в школу, и вообще повсюду.
– Но это же стоит уйму денег.
– За все платит Союз свободных хозяев.
Симона помахала рукой охраннику у ворот, он помахал в ответ, и мы продолжили наш путь.
– Тебе не хочется поговорить об Эрике? – спросила Симона.
– Я не против.
– Манни передал мне ваш разговор в Нашвилле.
– А я и не собирался ничего скрывать – во всяком случае, от тебя и от него.
– Хочешь с ней повидаться?
– Хочет ли она со мной повидаться?
– Я позвала ее сегодня на кофе.
– Она знает, что я здесь?
– Да.
В течение последующих двух часов я чувствовал себя, как мальчишка перед первым свиданием. Все, что я видел в зеркале, никуда не годилось: костюм двухлетней давности, помятое после перелета лицо, прическа, выглядевшая так, словно мне ее сварганили в парикмахерском училище. Еле передвигая ноги, я спустился вниз, навстречу неизбежному испытанию. Чем встретит меня Эрика – насмешками да издевками? Что ж, ничего другого я и не заслужил.
В две минуты шестого подкатил к дому ее автомобиль. Первым из него вылез телохранитель, оглядел окрестности в полевой бинокль и только потом помог выйти Эрике, быстро провел ее к парадной двери, где уже ждала Симона, вслед за чем удалился. Эрика с Симоной обнялись, и я с ужасом понял, что вот наступила минута, о которой я столько лет мечтал и к которой совершенно не готов. Ощущение было такое, словно меня вытолкнули на сцену, прежде чем я успел выучить роль.
– Здравствуй, Хэмилтон, – сказала Эрика, протягивая мне руку.
Как ей удалось так похорошеть? А может, она вовсе и не похорошела – может, тогда, много лет назад, я просто видел ее по-другому? Сейчас, во всяком случае, она была несказанно красива, и я стоял и смотрел, не в силах оторвать от нее глаз.
– Я не знал, что увижу тебя, – ответил я. – Но очень на это надеялся.
Симона провела нас в гостиную, а сама ушла варить кофе. Мы сели на диван, на почтительном расстоянии друг от друга.
– Я рада, что Манни разыскал тебя в Нашвилле, – сказала Эрика.
– Я тоже. Странно, правда, что он не позвонил заранее: я постоянно бываю в отъезде.
– Он знал, что застанет тебя.
– Откуда?
– Навел справки.
– Каким образом?
– У нас в Нашвилле есть знакомые.
– Кто?
– Одна супружеская пара – мы вместе отдыхали на Каптиве. Макс обожает Флориду. Мы ездим туда ежегодно.
– Как, ты бывала в Америке?
– И неоднократно.
– И ни разу не позвонила?
– Я не думала, что это будет тебе приятно.
– Но ты думала, что мне будет приятно увидеться с Манни?
– Да. Может, мне тоже надо было позвонить. Тот человек – ну с кем мы познакомились на Каптиве – говорил, что ты несчастлив, причем уже давно, что ты все время что-то ищешь и не можешь найти.
– Как звали этого человека?
– Уэйд Уоллес. Сам он очень мил, а вот жена у него зануда.
В эту минуту Симона вкатила в гостиную столик, на котором, казалось, разместился целый прилавок кондитерской: тут был и сахарный торт, и фруктовый торт, и шварцвальдский вишневый торт, и еще с десяток пирожных, названий которых я не знал. Симона налила нам кофе, навалила каждому на тарелку столько всего, что хватило бы на целый полк солдат, и ушла помогать Барбаре писать сочинение о Бодлере.
– Что еще говорил Уэйд?
– Что он тебя любит, но что в Нашвилле ты как-то не прижился и что, по его мнению, ты катишься вниз.
– А он не сказал, что крутит роман с моей женой?
– Я сама догадалась.
– И почему же у тебя вдруг возникло желание встретиться с человеком, который катится вниз?
– А ты как думаешь?
– Из любопытства? Захотелось, так сказать, увидеть неудачника крупным планом?
– Нет.
– Тогда я не понимаю, зачем ты пришла. Мне ведь действительно ничего не светит.
– Уэйд сказал, что ты не хотел жениться, что тебя просто уговорили.
– Но это не снимает с меня вины.
– И еще он сказал, что в Нашвилле ты чужой и что для всех будет лучше, если ты уедешь.
– Для всех?
– Да, для тебя, для твоей жены, для детей, для банка.
– И для Уэйда.
– Да, ему это, наверно, тоже облегчило бы жизнь – и в том, что касается твоей жены, и в служебных делах.
– Видимо, именно поэтому он и решил с тобой поговорить.
– Не уверена. Он ведь и вправду хорошо к тебе относится.
После той памятной «головомойки» я был уверен, что спокойно стерплю любые слова, произнесенные в мой адрес. Но на «головомойке» болтали всякую чушь, а Уэйд сказал Эрике правду, и эта правда теперь задела меня куда сильнее. Тяжело чувствовать себя чужаком, особенно когда все об этом знают. Неужели и дома, и на работе я был белой вороной? Как трудно смириться с тем, чего никогда не предполагал! Я был благодарен Эрике за откровенность, но слова Уэйда попали в самое больное место. Я понял, что из всего великого множества неудачников на свете я – самый ничтожный, самый бестолковый и самый жалкий. Вдруг Эрика улыбнулась.
– Знаешь, что я обнаружила, когда в первый раз приехала в Штаты? – сказала она. – Что я чудовищно говорю по-английски, с бруклинским акцентом. Во Флориде все думали, что я из Нью-Йорка. Пришлось прилично поработать, чтобы переучиться. Почему ты ни разу не сказал мне об этом тогда, в Берлине?
– Мы всегда говорили по-немецки.
– А с Колдуэллами?
– Я был поражен, как ты здорово знаешь английский.
– И все-таки надо было сказать. – Она снова улыбнулась. – Знаешь, что еще говорил Уэйд?
– Ничего хорошего.
– Что, по его мнению, ты по-прежнему в меня влюблен. Он прав?
– А это важно?
– Так прав или нет?
– Я не знал, что Уэйд такой наблюдательный.
– Он говорит, это у тебя на лице написано.
Я задумался, пытаясь осознать услышанное. Чем яснее становилось, сколько всего знает обо мне Эрика, тем меньше я понимал, зачем она здесь сидит.
– Надо, чтобы кто-нибудь вроде Уэйда рассказал мне о тебе, – заметил я.
– Почему бы не спросить об этом у меня самой?
– Потому что я знаю, что ты скажешь.
– Что же?
– Что ты безмерно счастлива и благодаришь судьбу за то, что у нас с тобой ничего не вышло.
– С какой стати мне все это говорить?
– С той, наверное, стати, что это правда. И уж во всяком случае для того, чтобы я понял, насколько больше меня ты преуспела в жизни и какого дурака я свалял двадцать лет назад.
– Может, я лучше все-таки сама скажу?
– Ну хорошо, ты счастлива?
– Не очень.
– Почему?
– А ты как думаешь?
– Твой муж плохо с тобой обращается?
– Ну что ты, это добрейший человек на свете.
– Он скуп?
– Стоит мне только что-нибудь попросить, и я тут же это получаю.
– Туповат, зануда?
– Нет, интереснейший человек. Мудрый. Образованный. Разговаривая с ним, я каждый раз узнаю что-то новое.
– Тогда в чем же дело?
– Я его не люблю. Я восхищаюсь им, я благодарна ему, я готова сделать для него что угодно. Но он настолько меня старше… Нет-нет, я неправильно сказала, что не люблю его. Люблю, конечно, люблю, но так, как раньше любила отца. Нет романтики. Мы и не делаем вида, будто она есть. По-настоящему он любил только одну женщину – свою первую жену Урсулу. Они были ровесники, вместе выросли. Когда Макс, вернувшись с войны, узнал, что Урсула погибла при бомбежке, он чуть не покончил с собой. И чем дальше, тем больше она ему кажется ангелом. Я ей не соперница. Макс считает меня красивой, гордится мною, я – нечто вроде украшения, которое он холит и лелеет. Но не более того.
– И когда ты в первый раз это поняла?
– Я знала это с самого начала. Когда мы познакомились, я все еще работала в той библиотеке в Берлине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Наутро я ушел на работу, когда все в доме еще спали. Сара Луиза, правда, проснулась на мгновение, но, посмотрев на часы, тут же повернулась на другой бок. За завтраком мое внимание вдруг привлек заголовок в газете: "Рузвельт знал о взятке, данной Макартуру, но стране были нужны герои". Я прочитал статью один раз, потом другой: в ней сообщалось о фактах, мне совершенно не известных. Оказывается, когда в конце 1941 года войска Японии вторглись на Филиппины, президент Кесон со всей своей свитой бежал в расположение армии Макартура. Надо сказать, что ранее Макартур по просьбе Кесона принимал участие в руководстве филиппинской армией, получая за это дело четырехкратное жалованье. Японцы подходили все ближе, и Кесон попробовал было уговорить Макартура, чтобы американцы прислали за ним подводную лодку, но Макартур заявил, что это было бы слишком рискованно. Тогда Кесон заплатил Макартуру пятьсот тысяч долларов – якобы за помощь, оказанную филиппинским вооруженным силам. 19 февраля 1942 года Макартур получил извещение из нью-йоркского банка о том, что деньги на его счет положены, и уже на следующий день Кесон со своей командой преспокойно уплыл на борту субмарины «Сордфиш». Рузвельт и некоторые другие люди знали об этой истории, но дело спустили на тормозах: Америке были нужны герои. Одним из посвященных был Мануэль Рохас, министр финансов при Кесоне: именно он перевел деньги на счет Макартура. В скором времени Рохас переметнулся к японцам, которые отнеслись к нему весьма благосклонно. После войны Макартур сурово разделался со всеми предателями за исключением Рохаса; о нем он отозвался как о прекрасном человеке, и вскоре Рохас, не без помощи Макартура, стал президентом Филиппин: так было больше шансов на то, что Рохас ничего не скажет. Я читал и поражался. Действительно ли девиз Макартура – "Долг, честь и отечество"? Может быть, его девиз состоит только из одного слова, и слово это – "Макартур"?
Я вспомнил, что сказал мне много лет назад отец Эрики. Он раньше тоже всей душой верил в чувство долга – пока однажды один социалист не заявил ему, что долг есть понятие, которое кучка избранных использует для того, чтобы манипулировать всеми остальными. Тогда он чуть не залепил этому социалисту пощечину, но, подумав, пришел к выводу, что, может быть, социалист в чем-то и прав. Какие другие события происходили 4 июня 1942 года, когда наши самолеты летели бомбить японские корабли? Чем занимались в эти минуты те самые избранные люди? А вот чем: они играли в гольф в Вестчестере, они играли в теннис в Ньюпорте, они играли в поло в Палм-Бич. Мелькнула мысль: уж не заделался ли я, часом, марксистом? Да нет, на марксизм мне было глубоко наплевать – на марксизм, но не на самого себя. Всю жизнь, пускай неуклюже, я стремился исполнять свой долг – так, как я его понимал, – а что в результате?
Целый день я пытался дозвониться до Манни и, в конце концов, поймал его в мотеле. В номере у него сидели немцы и, судя по слышавшимся в трубке возбужденным голосам, все они уже были навеселе.
– Манни, – спросил я, – ты вернешься к себе в Германию на следующей неделе?
– Я буду дома начиная с четверга.
– Что если прямо в четверг я к тебе и заеду?
– Отлично. Запиши мой телефон в Штарнберге.
ГЛАВА X
Я так часто летал за границу, что никакой суматохи в доме мои отъезды не вызывали. Сара Луиза приучила дочерей целовать меня утром на прощание, что было исполнено и на этот раз – примерно с таким же чувством, с каким они бросали последний взгляд в зеркало перед уходом из дома. Когда я направился к двери, Сара Луиза на секунду оторвалась от газеты, поцеловала меня и снова уткнулась в объявления: это у нее было любимое занятие – выискивать, сколько стоят дома в нашем районе, и поражаться росту цен на недвижимость. Напоследок она сказала: «Пока, увидимся через неделю».
Дурные предзнаменования начались с самого утра. В банке царила такая неразбериха, что я едва не опоздал на самолет. В Нью-Йорке шел проливной дождь, служащие «Люфтганзы» держались с холодным равнодушием, таможенники в Мюнхене разговаривали хамским тоном, а погода там стояла промозглая и пасмурная. Даже Манни был не в духе. В машине по дороге в Штарнберг он объяснил, что сорвалась одна крупная сделка в Денвере, поэтому настроение у него сейчас хуже некуда. Словом, все складывалось исключительно неудачно, и я уже начал жалеть, что вообще приехал, и даже хотел попросить Манни высадить меня где-нибудь в Мюнхене: тогда я успел бы быстренько обделать свои дела и уже к концу недели вернуться домой. Но потом сквозь дымку, окутавшую Альпы, стали пробиваться лучи солнца, а по радио сообщили, что с Атлантики движется антициклон. День постепенно разгуливался, а вместе с ним менялось и настроение Манни; когда мы подъезжали к его вилле на Штарнбергском озере, он уже рассказывал всякие забавные истории про немцев, которых принимал в Нашвилле.
А вот Симона постарела. Была она, правда, все такой же стройной, но в волосах блестела седина и на лице появились морщины. Мы обнялись, и она повела меня смотреть дом, а Манни тем временем пошел за шампанским. Дом у них был поменьше моего, зато уставлен таким количеством всяких замечательных вещей, что я словно бы ходил по музейным залам. Когда мы наконец уселись на террасе, с которой открывался вид на горы и озеро, я подумал, что с радостью променял бы свой дом на этот. Симона угостила нас телятиной с салатом, а Манни принес еще шампанского, и мы ели, пили и смотрели на плавно скользившие вдалеке парусные лодки.
Помнится, мы с Симоной никогда много не беседовали: по-английски она вообще не говорила, а немецкий знала примерно так же, как я французский – иными словами, не ахти как. Английского за эти годы она так и не выучила, зато очаровательно изъяснялась по-немецки: вполне свободно, но с четким французским выговором. Память у нее была изумительная: она вспоминала в мельчайших подробностях наше путешествие в Париж, во что я был одет, что говорил и делал двадцать лет назад. Пока мы наслаждались ностальгическими рассказами, вернулись из школы дети: мальчик был постарше, он учился в гимназии, а девочка – помоложе. Невысокого роста, красивой внешности, в которой было что-то греческое, они являли собой результат смешения французской и еврейской крови. Симона сказала, что они с Манни долго придумывали детям такие имена, которые были бы одновременно и английскими, и французскими, и немецкими, и, наконец, назвали мальчика Паулем, а девочку Барбарой. Всеми тремя языками Пауль и Барбара владели одинаково свободно: с Симоной они говорили по-французски, с Манни – по английски, а друг с другом – по-немецки. Через некоторое время дети ушли наверх, а Манни отправился в Мюнхен утрясать какие-то дела.
– Не хочешь ли посмотреть наш район? – спросила меня Симона.
– С удовольствием.
– Пешком или на машине? Американцы, по-моему, не очень-то любят ходить пешком.
– Мы сильно изменились.
Мы прошлись по улице мимо вилл, потом повернули и по другой улице направились обратно. Хотя это было не особенно прилично, я не удержался и поинтересовался, почем здесь дома; они оказались даже дороже, чем я предполагал. Вон ту виллу недавно продали за миллион двести пятьдесят тысяч марок, а вот эту – за полтора миллиона. Подумать только – семьсот пятьдесят тысяч долларов! В Америке такой дом стоил бы раза в три дешевле. Ого, а это что за особняк? Особняк, правда, едва виднелся, скрытый высокой стеной и кованой железной оградой, но все равно было ясно, что в Штатах он обошелся бы в пару миллионов – причем, не марок, а долларов.
– Слушай, кто это здесь живет? – спросил я у Симоны.
– Эрика. – Мысли об Эрике не оставляли меня весь день, но имя ее прозвучало сейчас впервые. – Приглядись повнимательней – ничего не видишь?
– Вижу, что это прямо какой-то дворец.
– Нет, ты получше посмотри.
Только тут я заметил двух человек в зеленой форме; один стоял в тени около ворот, другой, с полицейской собакой, – посреди лужайки. У обоих были в руках рации, по которым они оба бодро беседовали.
– Это они о нас говорят, – сказала Симона. – Вообще-то я бываю здесь чуть ли не каждый день, но лишняя осторожность никогда не помешает: кругом полно террористов.
– У вас с Манни тоже есть охрана?
– Нет, мы люди маленькие. А муж Эрики – председатель Союза свободных хозяев. За такими-то террористы и охотятся.
Я обратил внимание на то, что поверх стены натянута колючая проволока, наполовину скрытая зарослями плюща, а на одной из елей установлена телекамера, направленная на ворота; похоже, кругом были припрятаны и другие камеры.
– Не хотел бы я так жить, – заметил я.
– У них нет выхода: или жить так, или вообще никак.
– Ну, а если им нужно куда-нибудь пойти?
– Только в сопровождении телохранителя.
– Даже когда они идут к вам в гости?
– Да, тогда охранник сидит в машине. Это не очень-то приятно, поэтому обычно мы ходим к ним.
– А дети?
– Их тоже сопровождают телохранители – и в школу, и вообще повсюду.
– Но это же стоит уйму денег.
– За все платит Союз свободных хозяев.
Симона помахала рукой охраннику у ворот, он помахал в ответ, и мы продолжили наш путь.
– Тебе не хочется поговорить об Эрике? – спросила Симона.
– Я не против.
– Манни передал мне ваш разговор в Нашвилле.
– А я и не собирался ничего скрывать – во всяком случае, от тебя и от него.
– Хочешь с ней повидаться?
– Хочет ли она со мной повидаться?
– Я позвала ее сегодня на кофе.
– Она знает, что я здесь?
– Да.
В течение последующих двух часов я чувствовал себя, как мальчишка перед первым свиданием. Все, что я видел в зеркале, никуда не годилось: костюм двухлетней давности, помятое после перелета лицо, прическа, выглядевшая так, словно мне ее сварганили в парикмахерском училище. Еле передвигая ноги, я спустился вниз, навстречу неизбежному испытанию. Чем встретит меня Эрика – насмешками да издевками? Что ж, ничего другого я и не заслужил.
В две минуты шестого подкатил к дому ее автомобиль. Первым из него вылез телохранитель, оглядел окрестности в полевой бинокль и только потом помог выйти Эрике, быстро провел ее к парадной двери, где уже ждала Симона, вслед за чем удалился. Эрика с Симоной обнялись, и я с ужасом понял, что вот наступила минута, о которой я столько лет мечтал и к которой совершенно не готов. Ощущение было такое, словно меня вытолкнули на сцену, прежде чем я успел выучить роль.
– Здравствуй, Хэмилтон, – сказала Эрика, протягивая мне руку.
Как ей удалось так похорошеть? А может, она вовсе и не похорошела – может, тогда, много лет назад, я просто видел ее по-другому? Сейчас, во всяком случае, она была несказанно красива, и я стоял и смотрел, не в силах оторвать от нее глаз.
– Я не знал, что увижу тебя, – ответил я. – Но очень на это надеялся.
Симона провела нас в гостиную, а сама ушла варить кофе. Мы сели на диван, на почтительном расстоянии друг от друга.
– Я рада, что Манни разыскал тебя в Нашвилле, – сказала Эрика.
– Я тоже. Странно, правда, что он не позвонил заранее: я постоянно бываю в отъезде.
– Он знал, что застанет тебя.
– Откуда?
– Навел справки.
– Каким образом?
– У нас в Нашвилле есть знакомые.
– Кто?
– Одна супружеская пара – мы вместе отдыхали на Каптиве. Макс обожает Флориду. Мы ездим туда ежегодно.
– Как, ты бывала в Америке?
– И неоднократно.
– И ни разу не позвонила?
– Я не думала, что это будет тебе приятно.
– Но ты думала, что мне будет приятно увидеться с Манни?
– Да. Может, мне тоже надо было позвонить. Тот человек – ну с кем мы познакомились на Каптиве – говорил, что ты несчастлив, причем уже давно, что ты все время что-то ищешь и не можешь найти.
– Как звали этого человека?
– Уэйд Уоллес. Сам он очень мил, а вот жена у него зануда.
В эту минуту Симона вкатила в гостиную столик, на котором, казалось, разместился целый прилавок кондитерской: тут был и сахарный торт, и фруктовый торт, и шварцвальдский вишневый торт, и еще с десяток пирожных, названий которых я не знал. Симона налила нам кофе, навалила каждому на тарелку столько всего, что хватило бы на целый полк солдат, и ушла помогать Барбаре писать сочинение о Бодлере.
– Что еще говорил Уэйд?
– Что он тебя любит, но что в Нашвилле ты как-то не прижился и что, по его мнению, ты катишься вниз.
– А он не сказал, что крутит роман с моей женой?
– Я сама догадалась.
– И почему же у тебя вдруг возникло желание встретиться с человеком, который катится вниз?
– А ты как думаешь?
– Из любопытства? Захотелось, так сказать, увидеть неудачника крупным планом?
– Нет.
– Тогда я не понимаю, зачем ты пришла. Мне ведь действительно ничего не светит.
– Уэйд сказал, что ты не хотел жениться, что тебя просто уговорили.
– Но это не снимает с меня вины.
– И еще он сказал, что в Нашвилле ты чужой и что для всех будет лучше, если ты уедешь.
– Для всех?
– Да, для тебя, для твоей жены, для детей, для банка.
– И для Уэйда.
– Да, ему это, наверно, тоже облегчило бы жизнь – и в том, что касается твоей жены, и в служебных делах.
– Видимо, именно поэтому он и решил с тобой поговорить.
– Не уверена. Он ведь и вправду хорошо к тебе относится.
После той памятной «головомойки» я был уверен, что спокойно стерплю любые слова, произнесенные в мой адрес. Но на «головомойке» болтали всякую чушь, а Уэйд сказал Эрике правду, и эта правда теперь задела меня куда сильнее. Тяжело чувствовать себя чужаком, особенно когда все об этом знают. Неужели и дома, и на работе я был белой вороной? Как трудно смириться с тем, чего никогда не предполагал! Я был благодарен Эрике за откровенность, но слова Уэйда попали в самое больное место. Я понял, что из всего великого множества неудачников на свете я – самый ничтожный, самый бестолковый и самый жалкий. Вдруг Эрика улыбнулась.
– Знаешь, что я обнаружила, когда в первый раз приехала в Штаты? – сказала она. – Что я чудовищно говорю по-английски, с бруклинским акцентом. Во Флориде все думали, что я из Нью-Йорка. Пришлось прилично поработать, чтобы переучиться. Почему ты ни разу не сказал мне об этом тогда, в Берлине?
– Мы всегда говорили по-немецки.
– А с Колдуэллами?
– Я был поражен, как ты здорово знаешь английский.
– И все-таки надо было сказать. – Она снова улыбнулась. – Знаешь, что еще говорил Уэйд?
– Ничего хорошего.
– Что, по его мнению, ты по-прежнему в меня влюблен. Он прав?
– А это важно?
– Так прав или нет?
– Я не знал, что Уэйд такой наблюдательный.
– Он говорит, это у тебя на лице написано.
Я задумался, пытаясь осознать услышанное. Чем яснее становилось, сколько всего знает обо мне Эрика, тем меньше я понимал, зачем она здесь сидит.
– Надо, чтобы кто-нибудь вроде Уэйда рассказал мне о тебе, – заметил я.
– Почему бы не спросить об этом у меня самой?
– Потому что я знаю, что ты скажешь.
– Что же?
– Что ты безмерно счастлива и благодаришь судьбу за то, что у нас с тобой ничего не вышло.
– С какой стати мне все это говорить?
– С той, наверное, стати, что это правда. И уж во всяком случае для того, чтобы я понял, насколько больше меня ты преуспела в жизни и какого дурака я свалял двадцать лет назад.
– Может, я лучше все-таки сама скажу?
– Ну хорошо, ты счастлива?
– Не очень.
– Почему?
– А ты как думаешь?
– Твой муж плохо с тобой обращается?
– Ну что ты, это добрейший человек на свете.
– Он скуп?
– Стоит мне только что-нибудь попросить, и я тут же это получаю.
– Туповат, зануда?
– Нет, интереснейший человек. Мудрый. Образованный. Разговаривая с ним, я каждый раз узнаю что-то новое.
– Тогда в чем же дело?
– Я его не люблю. Я восхищаюсь им, я благодарна ему, я готова сделать для него что угодно. Но он настолько меня старше… Нет-нет, я неправильно сказала, что не люблю его. Люблю, конечно, люблю, но так, как раньше любила отца. Нет романтики. Мы и не делаем вида, будто она есть. По-настоящему он любил только одну женщину – свою первую жену Урсулу. Они были ровесники, вместе выросли. Когда Макс, вернувшись с войны, узнал, что Урсула погибла при бомбежке, он чуть не покончил с собой. И чем дальше, тем больше она ему кажется ангелом. Я ей не соперница. Макс считает меня красивой, гордится мною, я – нечто вроде украшения, которое он холит и лелеет. Но не более того.
– И когда ты в первый раз это поняла?
– Я знала это с самого начала. Когда мы познакомились, я все еще работала в той библиотеке в Берлине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51