Я присмотрелся и – что это? Уэйд протянул руку и положил ее Саре Луизе пониже живота. Может быть, зеркало врет? Иначе Сара Луиза должна сейчас оттолкнуть его руку и залепить Уэйду пощечину. Но нет – рука оставалась на месте как ни в чем ни бывало, а Сара Луиза обернулась посмотреть по сторонам, не видит ли их кто-нибудь. В то время как Джоана рассказывала мне о том, как из комнаты ее дочери пропала монетка в двадцать пять центов – наверняка это дело рук служанки, – Сара Луиза прикрыла руку Уэйда своей. Через секунду она уже стояла совсем рядом с ним и громко, чтобы мы слышали, говорила что-то про очередной благотворительный бал.
Что, черт возьми, происходит? Неужели Уэйд таким образом заигрывает с женщинами? Но нет, это не было похоже на флирт, это был жест любовника, ясно говорящий о том, что роман в самом разгаре. Значит, Сара Луиза встречается с Уэйдом, и я, наверняка, узнал об этом последним. Пока Джоана сетовала на неблагодарность служанки, я поймал себя на мысли, что желаю Уэйду всего самого лучшего в его дальнейшей жизни. Бог даст – он найдет свое счастье, расставшись с Джоаной, а Сара Луиза, со мной. Должно быть, им приходится таскаться по мотелям. Я решил прямо на днях сказать Саре Луизе, что теперь она может принимать Уэйда дома.
Мэри Кэтрин вернулась только тогда, когда Уоллесы уже собрались уходить. Вместо обычного цветастого балахона на ней был какой-то новый эффектный наряд, показавшийся мне знакомым.
– У меня потрясающая новость, – сообщила она нам с Сарой Луизой. – Только обещайте, что ничего не испортите. Нужно будет сказать, что мне уже исполнилось девятнадцать. Ну, так вот. Вы в жизни не поверите: я буду вильбреткой!
В ту ночь я смог заснуть, лишь основательно накачавшись виски. Помнится, надо мной однажды посмеялись, изобразив из меня пьяницу, и вот на следующий день я впервые в жизни мучился от похмелья на работе. Четыре таблетки аспирина помогли снять головную боль, но я ходил в тумане, не понимая, действительно ли говорю и делаю всякие вещи или мне это только снится. Когда, казалось, все начало постепенно приходить в норму, зазвонил телефон; сняв трубку, я услышал голос из далекого прошлого и уже не сомневался, что у меня и вправду галлюцинации.
– Хэм, – произнес голос в трубке, – это Манни Шварц. Еще не забыл?
– Боже мой, Манни, откуда ты звонишь?
– Из аэропорта. Только что прилетел. Как поживаешь, старина? Мы ведь с тобой лет двадцать не виделись.
– У меня все в порядке. Слушай, что ты делаешь сегодня днем?
– Ничего.
– Бери такси и приезжай в "Сити клаб" – пообедаем вместе. Ну, давай, жду.
По дороге в клуб я попробовал представить себе Манни в его теперешнем обличьи, и у меня получился этакий бродяга в потертых джинсах, с сединой в длинных волосах и с такой же седой бородой. То, что я увидел на самом деле, напоминало рекламную картинку "Братьев Брукс" или, точнее, "Берберри", потому что на Манни было все английское. И ни единого седого волоса! Я еще не встречал человека, который бы в пятьдесят лет выглядел так моложаво и подтянуто. Когда мы шли к столику, все кругом оборачивались на этого смуглолицего полубога.
– Манни, – обратился я к нему за аперитивом, – ты просто потрясающе выглядишь. Чем ты сейчас занимаешься?
И Манни рассказал мне про свою жизнь. Проработав десять лет в "Америкэн экспресс", он завел в Мюнхене собственное дело – бюро путешествий для обслуживания немцев, которые желали вложить деньги в Соединенных Штатах. Он следил, чтобы они не скучали, когда приезжали в Америку на поиски приобретений; позже долг за поездку погашался. Манни открыл филиалы фирмы во Франкфурте и в Дюссельдорфе и зарабатывал кучу денег.
– Вообще-то, я бываю на Юге несколько раз в год, – говорил Манни, – в Спартанберге, в Атланте, на западном побережье Флориды – немчуре тут нравится, – а вот в Нашвилле в первый раз. Сейчас должны приехать две группы: одна ищет землю под фермы, другая – фабрику.
Прибытие немцев ожидалось на следующий день, так что у Манни было еще много дел, и он попросил меня помочь. Мы отправились ко мне в банк, сделали несколько телефонных звонков, а потом съездили в Смирну и во Франклин – осмотреть то, что немцы предполагали купить. Только на обратном пути я спросил у Манни, по-прежнему ли они с Симоной живут вместе.
– Ну конечно, – ответил он. – Она просто золото.
– А дети есть?
– Двое.
Манни рассказал мне о своем семействе, а я ему – о Саре Луизе и о девочках. Я было подумал позвать Манни в гости, но потом решил, что это будет неподходящее место для нашего разговора, и мы поехали в "Университетский клуб". Из бара я попробовал позвонить домой, сказать, что задержусь, но оба номера телефона были заняты. Мы сели за столик в углу, и я задал Манни вопрос, который весь день не выходил у меня из головы:
– А про Эрику ты ничего не слышал?
– Слышал.
– Что?
– Она вышла замуж. Теперь у нее другая фамилия – фон Вальденфельс.
– Где они познакомились?
– На курорте в Альпах. Она поехала туда с братом покататься на лыжах, а фон Вальденфельс тоже там отдыхал. Это было очень давно.
– Что он из себя представляет?
– Ему шестьдесят восемь лет. Внешность весьма импозантная. Владелец банка в Мюнхене. Макс Фрайхерр фон Вальденфельс – не слышал о таком?
– Нет.
– Да, банк у него большой. Но он еще глава Союза свободных хозяев.
– А, знаю. Довольно-таки консервативная организация.
– Да, в консерватизме ей не откажешь.
– Ты с ним знаком?
– Мы живем в двух шагах друг от друга.
– В Мюнхене?
– Нет, в Штарнберге. В Мюнхен я езжу на работу. Мы с Эрикой и Максом очень часто видимся. Представляешь себе компанию: еврей из Сан-Франциско и баварский аристократ. Радость социолога. Хочешь поглядеть фотографии? – И Манни достал из портфеля папку. – Специально привез с собой: надеялся тебя застать.
В папке были вырезки из «Шпигеля» и "Зюддойче цайтунг" с фотографиями Эрики и ее мужа. Макс Фрайхерр фон Вальденфельс был весьма упитанный господин, однако тучность эта не выглядела безобразной, а благородная седина и римский нос даже делали его похожим на главу какого-нибудь государства. Эрика же была просто великолепна. Вот она снята на карнавале, вот пожимает руки на митинге ХСС, вот стоит рядом с федеральным канцлером в Бонне. Казалось, она ничуть не постарела – так же, как и Манни. Ни седины, ни морщин. Затем Манни достал конверт с любительскими карточками. Дети у Эрики и у Манни были ровесники, так что они много общались семьями. На фотографиях они катались на лыжах, нежились на пляже, пили вино на веранде. О каждом из снимков можно было рассказать целую историю, и Манни, надо признаться, был в тот вечер в ударе. Время от времени я ходил звонить Саре Луизе, но было наглухо занято, и я каждый раз возвращался за столик с новой порцией напитков. Вскоре мы с Манни чувствовали себя совсем как в добрые старые дни.
– Хэм, – спросил меня Манни, когда мы оба уже основательно захмелели, – зачем ты это сделал?
– Сам не знаю. Как это все получилось, я мог бы тебе объяснить до точки, а вот почему – нет.
– Ты рад, что это сделал?
– Нет.
– У тебя не возникало желания с этим покончить?
– Много раз.
– Что же тебя удерживает?
– Чувство долга. Честь – если, конечно, она у меня еще осталась.
На нас напало меланхолическое настроение. Я снова пошел позвонить домой, и снова телефон был занят, и снова я вернулся с полными бокалами.
– По Германии не скучаешь? – спросил Манни.
– Очень скучаю. Поэтому и бываю там так часто.
– Может, заедешь как-нибудь к нам в Штарнберг?
– Боюсь, это будет не самый приятный визит.
– Чепуха. Симона всегда к тебе хорошо относилась, всегда заступалась, когда тебя ругали.
– Возможно, как-нибудь и загляну.
– Давай, будем ждать. – Кроме нас, в баре уже никого не осталось, пора было уходить. – Скажи, Хэм, тебе нравится твоя работа?
– С каждым днем все меньше.
– Не хочешь заняться чем-нибудь другим?
– Я бы не против, но чем?
– Может, поработаешь в моей фирме в Мюнхене?
Эта идея как-то не приходила мне в голову. В первый момент она показалась мне совершенно замечательной, но потом я вспомнил о жене и дочерях: их-то, конечно, в Германию и калачом не заманишь.
– Я бы с радостью, Манни, но, боюсь, придется отложить это дело до следующей жизни.
Потом мы пошли поужинать в ресторан; оттуда я снова позвонил домой, и опять оба номера были заняты. Манни рассказывал про Симону и про Эрику, про Штарнберг и Мюнхен. Я слушал его так, как давно уже никого не слушал. После ужина я чуть было не позвал Манни напоследок к нам, но так и не решился. Манни и Сара Луиза принадлежали разным мирам, и мне не хотелось их смешивать. Когда я высадил Манни у мотеля, он сказал, что завтра позвонит и сообщит, как продвигаются дела с немцами.
– Жду тебя в Штарнберге, Хэм.
– Как-нибудь заеду. Счастливо.
Домой я вернулся в мечтательном настроении, которое, впрочем, было моментально нарушено Сарой Луизой.
– Ну, – грозно спросила она с порога, – и где же ты шлялся?
Я рассказал ей и где, и с кем, и сколько раз я пытался дозвониться домой. Она смотрела на меня так, будто видела перед собой антихриста.
– Подлец! – воскликнула она, когда я кончил. – Я с шести часов места себе не нахожу! – Потом немного подумала, снова крикнула: – Подлец! – и бросилась по лестнице наверх.
Как всегда после семейного скандала, я стоял, не зная, что делать, и, как всегда, спас меня бег трусцой. Я переоделся, пробежал шесть миль и, приближаясь к дому, с облегчением заметил, что свет в спальне потушен, – значит, Сара Луиза решила, что на сегодня хватит. Я был слишком возбужден, чтобы сразу ложиться спать, поэтому, налив себе коньяку, укрылся в кабинете и сел смотреть телевизор. Программу «Пи-би-эс» я, разумеется, включил в последнюю очередь, и, разумеется, именно по ней шло что-то интересное. Вероятно, «Пи-би-эс» в последнее время много критиковали справа, потому что спонсором этой передачи было "Общество Джорджа С. Паттона" и она была направлена на подъем национального духа. Сначала шли кадры нашего ухода из Вьетнама: толпа дерущихся людей вокруг вертолета на крыше американского посольства, которых, как могла, старалась оттеснить военная охрана.
– Это было печальное зрелище, – говорил диктор хорошо поставленным баритоном. – Американцы не привыкли проигрывать войны: это был первый случай. Неужели ради такого конца погиб этот младший капрал? – И на экране возник мертвый морской пехотинец с зияющей в груди огромной дырой. – А этот солдат – неужели он пал ради того, чтобы американцы обратились в бегство? – И я увидел окоп, а в нем скрюченное тело чернокожего солдата. – Неужели этот лейтенант напрасно отдал свою жизнь? – Лейтенант сидел за рулем «джипа», голова у него была простреляна навылет. – Неужели ради этого погибло пятьдесят тысяч американцев? – И снова действие перенеслось в Сайгон, в последние перед крахом дни. – Джордж Паттон однажды сказал, – продолжал диктор, – что американцам претит сама мысль о поражении. Может быть, он ошибся? Что случилось с американцами, куда девалась их воля к победе? Давайте посмотрим, какими мы были прежде.
Камера взяла панораму Вэлли Фордж, а за кадром начали читать отрывки из солдатских дневников, описывающих зимовку армии Джорджа Вашингтона. Затем на экране появились виды Шило, Антиетама и Гетисберга, сопровождаемые рассказами воинов, переживших те битвы.
После этого были продемонстрированы документальные кадры, на которых американские пехотинцы отправлялись на фронт во Францию во время первой мировой войны, и двое иссохших ветеранов, которые сражались при Шато-Тьерри, говорили о чудесах храбрости, показанных там нашими солдатами.
Еще минута – и действие перенеслось на атолл Мидуэй, и диктор читал последнее обращение капитан-лейтенанта Уолдрона к бойцам его торпедной эскадрильи: "Если произойдет самое плохое, я хочу, чтобы каждый из нас сделал все, что может, для уничтожения врага. Даже если останется один-единственный самолет, я хочу, чтобы его пилот сделал последний заход и нанес удар. Да пребудет с нами Господь". Кадры, заснятые японскими кинооператорами, показали атаку эскадрильи Уолдрона. Огонь вражеских кораблей был настолько силен, что лишь считанным нашим самолетам удалось выпустить торпеды, причем ни одна из них не нанесла японцам какого бы то ни было ущерба. Но самолеты все летели и летели. Боже мой, что думали в ту минуту мальчики, сидевшие за их штурвалами? Японцы сбивали их одного за другим, наши ничего не могли поделать, но никто не отступил. В атаку пошла эскадрилья с авианосца «Энтерпрайз» и торпедные бомбардировщики с авианосца «Йорктаун». Над ними саранчой кружили японские истребители, наши летчики видели, что идут на верную смерть, но они тоже не отступили. И, кто знает, если бы они не держались так твердо, выиграли бы мы это сражение? А сражение было выиграно: пока японцы сбивали наши самолеты внизу, сверху уже шли две эскадрильи пикирующих бомбардировщиков. Именно они потопили японские корабли «Kaгa», «Акаги» и «Сорию» и повернули вспять ход боя. Могло бы это случиться, если бы те, другие летчики не сложили свои головы? Я попытался представить себя на месте этих ребят, ведущих самолеты в атаку 4 июня 1942 года. Как они проводили время до войны: разъезжали на этих забавных откидных автомобильных сиденьях, о которых теперь уже забыли, танцевали под музыку Гленна Миллера, смеялись над шуточками Джека Бенни и Фреда Аллена? Что они чувствовали, бросаясь в гущу зенитного огня, понимая, что их дело безнадежно? Догадывались ли они, что их гибель приведет к победе? Я думал о них и чувствовал, как по щекам текут слезы, и нельзя было понять, то ли меня и впрямь так растрогала эта беззаветная жертва, то ли я просто раскис под воздействием коньяка.
Передача подходила к концу, и голос диктора произнес: "Прекрасно выразил американские идеалы генерал армии Дуглас Макартур в своем выступлении перед слушателями Военной академии США 12 мая 1962 года". И на экране возникли равнины Уэст-Пойнта. Курсанты сидели в напряженных позах и слушали речь Макартура, которую он произносил без бумажки. "Эта речь, – сказал генерал, – есть великий моральный кодекс – кодекс благородного поведения тех, кто охраняет нашу любимую землю, нашу культуру, наше наследие… Долг, честь, отечество – эти три священных слова благоговейно указывают вам, какими вы должны быть, какими вы можете быть и какими вы будете. Эти слова выражают вдохновляющую идею, которая поможет вам найти в себе отвагу, когда будет казаться, что отвага на исходе; восстановить веру, когда будет казаться, что вера ваша лишилась опоры; обрести надежду, когда надежда будет потеряна". Камера крупным планом прошлась по лицам курсантов: у кого-то подрагивали губы, кто-то часто мигал. В последний раз я слышал Макартура, когда он выступал перед Конгрессом в 1951 году, и уже успел позабыть, какой он прекрасный оратор. "Долг, честь и отечество, – продолжал Макартур. – Кодекс, увековеченный этими словами, включает в себя высший нравственный закон, этот кодекс выдержит испытание любой моралью, любой философией, которые когда-либо были созданы ради духовного подъема человечества… Старая гвардия никогда еще нас не подводила, и если случится оступиться вам, то миллионы погибших восстанут из святых своих могил, и громом прогремят их слова: "Долг, честь, отечество"… Жизнь моя близится к закату. Надвигаются сумерки. Уходят в небытие звуки и краски былых дней… Жадно ловлю я едва различимый, колдовской голос горна, играющего утреннюю зарю, далекие раскаты барабана. Снова я слышу во сне грохот пушек, треск ружейных залпов, печальный ропот, повисший над полем битвы. Но слабеющей своей памятью я непрестанно возвращаюсь в Уэст-Пойнт, где вновь и вновь раздаются эти слова: "Долг, честь, отечество". Сегодня у нас с вами последняя перекличка. Но я хочу, чтобы вы знали: когда мне настанет пора уйти в иной мир, последние мои мысли будут об армии – об армии и только об армии. Прощайте".
Это была замечательная речь, и на курсантов она произвела такое же сильное впечатление, как и на меня. Если "Общество Джорджа С. Паттона" действительно задалось целью возродить патриотический дух, со мной это у них получилось неплохо. Как мне хотелось, схватив гранату, броситься на выручку своим товарищам или сесть за штурвал бомбардировщика и, пробившись сквозь огонь зениток, нанести удар по вражескому флагману! В конце передачи ее авторы, ничтоже сумняшеся, дали "Вечно живой наш стяг" в исполнении оркестра на параде по случаю Дня ветеранов. Я встал и, покосившись на дверь – не подсматривает ли кто-нибудь из домашних, – отдал честь американскому флагу, как делал это много лет назад, когда служил в армии.
Экран погас; я чувствовал себя другим человеком. Само провидение привело меня сегодня сюда, в эту комнату, чтобы указать путь, которым мне следовало идти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Что, черт возьми, происходит? Неужели Уэйд таким образом заигрывает с женщинами? Но нет, это не было похоже на флирт, это был жест любовника, ясно говорящий о том, что роман в самом разгаре. Значит, Сара Луиза встречается с Уэйдом, и я, наверняка, узнал об этом последним. Пока Джоана сетовала на неблагодарность служанки, я поймал себя на мысли, что желаю Уэйду всего самого лучшего в его дальнейшей жизни. Бог даст – он найдет свое счастье, расставшись с Джоаной, а Сара Луиза, со мной. Должно быть, им приходится таскаться по мотелям. Я решил прямо на днях сказать Саре Луизе, что теперь она может принимать Уэйда дома.
Мэри Кэтрин вернулась только тогда, когда Уоллесы уже собрались уходить. Вместо обычного цветастого балахона на ней был какой-то новый эффектный наряд, показавшийся мне знакомым.
– У меня потрясающая новость, – сообщила она нам с Сарой Луизой. – Только обещайте, что ничего не испортите. Нужно будет сказать, что мне уже исполнилось девятнадцать. Ну, так вот. Вы в жизни не поверите: я буду вильбреткой!
В ту ночь я смог заснуть, лишь основательно накачавшись виски. Помнится, надо мной однажды посмеялись, изобразив из меня пьяницу, и вот на следующий день я впервые в жизни мучился от похмелья на работе. Четыре таблетки аспирина помогли снять головную боль, но я ходил в тумане, не понимая, действительно ли говорю и делаю всякие вещи или мне это только снится. Когда, казалось, все начало постепенно приходить в норму, зазвонил телефон; сняв трубку, я услышал голос из далекого прошлого и уже не сомневался, что у меня и вправду галлюцинации.
– Хэм, – произнес голос в трубке, – это Манни Шварц. Еще не забыл?
– Боже мой, Манни, откуда ты звонишь?
– Из аэропорта. Только что прилетел. Как поживаешь, старина? Мы ведь с тобой лет двадцать не виделись.
– У меня все в порядке. Слушай, что ты делаешь сегодня днем?
– Ничего.
– Бери такси и приезжай в "Сити клаб" – пообедаем вместе. Ну, давай, жду.
По дороге в клуб я попробовал представить себе Манни в его теперешнем обличьи, и у меня получился этакий бродяга в потертых джинсах, с сединой в длинных волосах и с такой же седой бородой. То, что я увидел на самом деле, напоминало рекламную картинку "Братьев Брукс" или, точнее, "Берберри", потому что на Манни было все английское. И ни единого седого волоса! Я еще не встречал человека, который бы в пятьдесят лет выглядел так моложаво и подтянуто. Когда мы шли к столику, все кругом оборачивались на этого смуглолицего полубога.
– Манни, – обратился я к нему за аперитивом, – ты просто потрясающе выглядишь. Чем ты сейчас занимаешься?
И Манни рассказал мне про свою жизнь. Проработав десять лет в "Америкэн экспресс", он завел в Мюнхене собственное дело – бюро путешествий для обслуживания немцев, которые желали вложить деньги в Соединенных Штатах. Он следил, чтобы они не скучали, когда приезжали в Америку на поиски приобретений; позже долг за поездку погашался. Манни открыл филиалы фирмы во Франкфурте и в Дюссельдорфе и зарабатывал кучу денег.
– Вообще-то, я бываю на Юге несколько раз в год, – говорил Манни, – в Спартанберге, в Атланте, на западном побережье Флориды – немчуре тут нравится, – а вот в Нашвилле в первый раз. Сейчас должны приехать две группы: одна ищет землю под фермы, другая – фабрику.
Прибытие немцев ожидалось на следующий день, так что у Манни было еще много дел, и он попросил меня помочь. Мы отправились ко мне в банк, сделали несколько телефонных звонков, а потом съездили в Смирну и во Франклин – осмотреть то, что немцы предполагали купить. Только на обратном пути я спросил у Манни, по-прежнему ли они с Симоной живут вместе.
– Ну конечно, – ответил он. – Она просто золото.
– А дети есть?
– Двое.
Манни рассказал мне о своем семействе, а я ему – о Саре Луизе и о девочках. Я было подумал позвать Манни в гости, но потом решил, что это будет неподходящее место для нашего разговора, и мы поехали в "Университетский клуб". Из бара я попробовал позвонить домой, сказать, что задержусь, но оба номера телефона были заняты. Мы сели за столик в углу, и я задал Манни вопрос, который весь день не выходил у меня из головы:
– А про Эрику ты ничего не слышал?
– Слышал.
– Что?
– Она вышла замуж. Теперь у нее другая фамилия – фон Вальденфельс.
– Где они познакомились?
– На курорте в Альпах. Она поехала туда с братом покататься на лыжах, а фон Вальденфельс тоже там отдыхал. Это было очень давно.
– Что он из себя представляет?
– Ему шестьдесят восемь лет. Внешность весьма импозантная. Владелец банка в Мюнхене. Макс Фрайхерр фон Вальденфельс – не слышал о таком?
– Нет.
– Да, банк у него большой. Но он еще глава Союза свободных хозяев.
– А, знаю. Довольно-таки консервативная организация.
– Да, в консерватизме ей не откажешь.
– Ты с ним знаком?
– Мы живем в двух шагах друг от друга.
– В Мюнхене?
– Нет, в Штарнберге. В Мюнхен я езжу на работу. Мы с Эрикой и Максом очень часто видимся. Представляешь себе компанию: еврей из Сан-Франциско и баварский аристократ. Радость социолога. Хочешь поглядеть фотографии? – И Манни достал из портфеля папку. – Специально привез с собой: надеялся тебя застать.
В папке были вырезки из «Шпигеля» и "Зюддойче цайтунг" с фотографиями Эрики и ее мужа. Макс Фрайхерр фон Вальденфельс был весьма упитанный господин, однако тучность эта не выглядела безобразной, а благородная седина и римский нос даже делали его похожим на главу какого-нибудь государства. Эрика же была просто великолепна. Вот она снята на карнавале, вот пожимает руки на митинге ХСС, вот стоит рядом с федеральным канцлером в Бонне. Казалось, она ничуть не постарела – так же, как и Манни. Ни седины, ни морщин. Затем Манни достал конверт с любительскими карточками. Дети у Эрики и у Манни были ровесники, так что они много общались семьями. На фотографиях они катались на лыжах, нежились на пляже, пили вино на веранде. О каждом из снимков можно было рассказать целую историю, и Манни, надо признаться, был в тот вечер в ударе. Время от времени я ходил звонить Саре Луизе, но было наглухо занято, и я каждый раз возвращался за столик с новой порцией напитков. Вскоре мы с Манни чувствовали себя совсем как в добрые старые дни.
– Хэм, – спросил меня Манни, когда мы оба уже основательно захмелели, – зачем ты это сделал?
– Сам не знаю. Как это все получилось, я мог бы тебе объяснить до точки, а вот почему – нет.
– Ты рад, что это сделал?
– Нет.
– У тебя не возникало желания с этим покончить?
– Много раз.
– Что же тебя удерживает?
– Чувство долга. Честь – если, конечно, она у меня еще осталась.
На нас напало меланхолическое настроение. Я снова пошел позвонить домой, и снова телефон был занят, и снова я вернулся с полными бокалами.
– По Германии не скучаешь? – спросил Манни.
– Очень скучаю. Поэтому и бываю там так часто.
– Может, заедешь как-нибудь к нам в Штарнберг?
– Боюсь, это будет не самый приятный визит.
– Чепуха. Симона всегда к тебе хорошо относилась, всегда заступалась, когда тебя ругали.
– Возможно, как-нибудь и загляну.
– Давай, будем ждать. – Кроме нас, в баре уже никого не осталось, пора было уходить. – Скажи, Хэм, тебе нравится твоя работа?
– С каждым днем все меньше.
– Не хочешь заняться чем-нибудь другим?
– Я бы не против, но чем?
– Может, поработаешь в моей фирме в Мюнхене?
Эта идея как-то не приходила мне в голову. В первый момент она показалась мне совершенно замечательной, но потом я вспомнил о жене и дочерях: их-то, конечно, в Германию и калачом не заманишь.
– Я бы с радостью, Манни, но, боюсь, придется отложить это дело до следующей жизни.
Потом мы пошли поужинать в ресторан; оттуда я снова позвонил домой, и опять оба номера были заняты. Манни рассказывал про Симону и про Эрику, про Штарнберг и Мюнхен. Я слушал его так, как давно уже никого не слушал. После ужина я чуть было не позвал Манни напоследок к нам, но так и не решился. Манни и Сара Луиза принадлежали разным мирам, и мне не хотелось их смешивать. Когда я высадил Манни у мотеля, он сказал, что завтра позвонит и сообщит, как продвигаются дела с немцами.
– Жду тебя в Штарнберге, Хэм.
– Как-нибудь заеду. Счастливо.
Домой я вернулся в мечтательном настроении, которое, впрочем, было моментально нарушено Сарой Луизой.
– Ну, – грозно спросила она с порога, – и где же ты шлялся?
Я рассказал ей и где, и с кем, и сколько раз я пытался дозвониться домой. Она смотрела на меня так, будто видела перед собой антихриста.
– Подлец! – воскликнула она, когда я кончил. – Я с шести часов места себе не нахожу! – Потом немного подумала, снова крикнула: – Подлец! – и бросилась по лестнице наверх.
Как всегда после семейного скандала, я стоял, не зная, что делать, и, как всегда, спас меня бег трусцой. Я переоделся, пробежал шесть миль и, приближаясь к дому, с облегчением заметил, что свет в спальне потушен, – значит, Сара Луиза решила, что на сегодня хватит. Я был слишком возбужден, чтобы сразу ложиться спать, поэтому, налив себе коньяку, укрылся в кабинете и сел смотреть телевизор. Программу «Пи-би-эс» я, разумеется, включил в последнюю очередь, и, разумеется, именно по ней шло что-то интересное. Вероятно, «Пи-би-эс» в последнее время много критиковали справа, потому что спонсором этой передачи было "Общество Джорджа С. Паттона" и она была направлена на подъем национального духа. Сначала шли кадры нашего ухода из Вьетнама: толпа дерущихся людей вокруг вертолета на крыше американского посольства, которых, как могла, старалась оттеснить военная охрана.
– Это было печальное зрелище, – говорил диктор хорошо поставленным баритоном. – Американцы не привыкли проигрывать войны: это был первый случай. Неужели ради такого конца погиб этот младший капрал? – И на экране возник мертвый морской пехотинец с зияющей в груди огромной дырой. – А этот солдат – неужели он пал ради того, чтобы американцы обратились в бегство? – И я увидел окоп, а в нем скрюченное тело чернокожего солдата. – Неужели этот лейтенант напрасно отдал свою жизнь? – Лейтенант сидел за рулем «джипа», голова у него была простреляна навылет. – Неужели ради этого погибло пятьдесят тысяч американцев? – И снова действие перенеслось в Сайгон, в последние перед крахом дни. – Джордж Паттон однажды сказал, – продолжал диктор, – что американцам претит сама мысль о поражении. Может быть, он ошибся? Что случилось с американцами, куда девалась их воля к победе? Давайте посмотрим, какими мы были прежде.
Камера взяла панораму Вэлли Фордж, а за кадром начали читать отрывки из солдатских дневников, описывающих зимовку армии Джорджа Вашингтона. Затем на экране появились виды Шило, Антиетама и Гетисберга, сопровождаемые рассказами воинов, переживших те битвы.
После этого были продемонстрированы документальные кадры, на которых американские пехотинцы отправлялись на фронт во Францию во время первой мировой войны, и двое иссохших ветеранов, которые сражались при Шато-Тьерри, говорили о чудесах храбрости, показанных там нашими солдатами.
Еще минута – и действие перенеслось на атолл Мидуэй, и диктор читал последнее обращение капитан-лейтенанта Уолдрона к бойцам его торпедной эскадрильи: "Если произойдет самое плохое, я хочу, чтобы каждый из нас сделал все, что может, для уничтожения врага. Даже если останется один-единственный самолет, я хочу, чтобы его пилот сделал последний заход и нанес удар. Да пребудет с нами Господь". Кадры, заснятые японскими кинооператорами, показали атаку эскадрильи Уолдрона. Огонь вражеских кораблей был настолько силен, что лишь считанным нашим самолетам удалось выпустить торпеды, причем ни одна из них не нанесла японцам какого бы то ни было ущерба. Но самолеты все летели и летели. Боже мой, что думали в ту минуту мальчики, сидевшие за их штурвалами? Японцы сбивали их одного за другим, наши ничего не могли поделать, но никто не отступил. В атаку пошла эскадрилья с авианосца «Энтерпрайз» и торпедные бомбардировщики с авианосца «Йорктаун». Над ними саранчой кружили японские истребители, наши летчики видели, что идут на верную смерть, но они тоже не отступили. И, кто знает, если бы они не держались так твердо, выиграли бы мы это сражение? А сражение было выиграно: пока японцы сбивали наши самолеты внизу, сверху уже шли две эскадрильи пикирующих бомбардировщиков. Именно они потопили японские корабли «Kaгa», «Акаги» и «Сорию» и повернули вспять ход боя. Могло бы это случиться, если бы те, другие летчики не сложили свои головы? Я попытался представить себя на месте этих ребят, ведущих самолеты в атаку 4 июня 1942 года. Как они проводили время до войны: разъезжали на этих забавных откидных автомобильных сиденьях, о которых теперь уже забыли, танцевали под музыку Гленна Миллера, смеялись над шуточками Джека Бенни и Фреда Аллена? Что они чувствовали, бросаясь в гущу зенитного огня, понимая, что их дело безнадежно? Догадывались ли они, что их гибель приведет к победе? Я думал о них и чувствовал, как по щекам текут слезы, и нельзя было понять, то ли меня и впрямь так растрогала эта беззаветная жертва, то ли я просто раскис под воздействием коньяка.
Передача подходила к концу, и голос диктора произнес: "Прекрасно выразил американские идеалы генерал армии Дуглас Макартур в своем выступлении перед слушателями Военной академии США 12 мая 1962 года". И на экране возникли равнины Уэст-Пойнта. Курсанты сидели в напряженных позах и слушали речь Макартура, которую он произносил без бумажки. "Эта речь, – сказал генерал, – есть великий моральный кодекс – кодекс благородного поведения тех, кто охраняет нашу любимую землю, нашу культуру, наше наследие… Долг, честь, отечество – эти три священных слова благоговейно указывают вам, какими вы должны быть, какими вы можете быть и какими вы будете. Эти слова выражают вдохновляющую идею, которая поможет вам найти в себе отвагу, когда будет казаться, что отвага на исходе; восстановить веру, когда будет казаться, что вера ваша лишилась опоры; обрести надежду, когда надежда будет потеряна". Камера крупным планом прошлась по лицам курсантов: у кого-то подрагивали губы, кто-то часто мигал. В последний раз я слышал Макартура, когда он выступал перед Конгрессом в 1951 году, и уже успел позабыть, какой он прекрасный оратор. "Долг, честь и отечество, – продолжал Макартур. – Кодекс, увековеченный этими словами, включает в себя высший нравственный закон, этот кодекс выдержит испытание любой моралью, любой философией, которые когда-либо были созданы ради духовного подъема человечества… Старая гвардия никогда еще нас не подводила, и если случится оступиться вам, то миллионы погибших восстанут из святых своих могил, и громом прогремят их слова: "Долг, честь, отечество"… Жизнь моя близится к закату. Надвигаются сумерки. Уходят в небытие звуки и краски былых дней… Жадно ловлю я едва различимый, колдовской голос горна, играющего утреннюю зарю, далекие раскаты барабана. Снова я слышу во сне грохот пушек, треск ружейных залпов, печальный ропот, повисший над полем битвы. Но слабеющей своей памятью я непрестанно возвращаюсь в Уэст-Пойнт, где вновь и вновь раздаются эти слова: "Долг, честь, отечество". Сегодня у нас с вами последняя перекличка. Но я хочу, чтобы вы знали: когда мне настанет пора уйти в иной мир, последние мои мысли будут об армии – об армии и только об армии. Прощайте".
Это была замечательная речь, и на курсантов она произвела такое же сильное впечатление, как и на меня. Если "Общество Джорджа С. Паттона" действительно задалось целью возродить патриотический дух, со мной это у них получилось неплохо. Как мне хотелось, схватив гранату, броситься на выручку своим товарищам или сесть за штурвал бомбардировщика и, пробившись сквозь огонь зениток, нанести удар по вражескому флагману! В конце передачи ее авторы, ничтоже сумняшеся, дали "Вечно живой наш стяг" в исполнении оркестра на параде по случаю Дня ветеранов. Я встал и, покосившись на дверь – не подсматривает ли кто-нибудь из домашних, – отдал честь американскому флагу, как делал это много лет назад, когда служил в армии.
Экран погас; я чувствовал себя другим человеком. Само провидение привело меня сегодня сюда, в эту комнату, чтобы указать путь, которым мне следовало идти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51