Уж потом я понял, что надо было бы сказать все, что угодно, – только не то, что я сказал. Худшего начала нельзя было придумать. А сказать надо было, например: "И что это такая симпатичная девушка делает в библиотеке?" или, может, "Что вы делаете после работы?" – все было бы лучше. Я же решил сделать ход конем.
Сейчас трудно представить себе, насколько животрепещущим был тогда расовый вопрос. Я находился под влиянием тех людей в Нашвилле, которые считали, что Верховный Суд поступил опрометчиво, запретив сегрегацию в школах. С точки зрения северян, любой, кто не проклинал сегрегацию, был просто невежественным хамом, которому место в Ку-клукс-клане; одним из расистов, заполнивших эти покрытые мраком бескультурья южные штаты. Но я понимал все иначе. Мы ни к кому не испытывали чувства ненависти. Да, мы высоко ценили унаследованные нами европейские устои и, несмотря на все их недостатки, предпочитали придерживаться их, а не начинать жить по-африкански. Если у других народов есть право на собственные традиции, разве можно лишать такого права нас? Мы видели себя мучениками, брошенными на съедение львам из "Нью-Йорк таймс". Пройдет всего лишь несколько лет, и все эти наши представления окажутся столь же устаревшими, как утверждение о том, что Земля – плоская. Сейчас я уже не помню своих тогдашних аргументов – впечатление такое, будто они принадлежали кому-то еще. Но в то время я относился к либералам так же, как, наверно, евреи относились к нацистам.
Услышав, как девушка говорила по телефону по-немецки, я обратился к ней на ее родном языке.
– Не думаете ли вы, что в такой библиотеке, как эта, должны иметься книги, освещающие обе стороны проблемы?
– Не знаю. Это зависит от проблемы. По-вашему, у нас должны быть книги, прославляющие фашизм?
– Я имею в виду проблемы Америки.
– Ну, это вам лучше знать. Вы считаете, у нас должны быть книги, прославляющие преступность и нищету?
– Вы шутите, а я говорю вполне серьезно. Почти все книги об Америке, которые у вас есть, написаны либералами. Вам не кажется, что и консерваторы тоже должны быть представлены?
– А какая именно проблема вас волнует?
– Все. Но в особенности уничтожение сегрегации в школах. Я не смог найти у вас ни одной книги, в которой оно бы осуждалось.
– Не могли бы вы порекомендовать какую-нибудь такую книгу?
Надо же, простейший вопрос, а я его не предусмотрел! И уж совсем плохо было то, что я не знал, как на него ответить. Открыто за сегрегацию выступала лишь группа дряхлых сенаторов, и их творение рекомендовать было никак не возможно.
– Ну, для начала ваша библиотека могла бы приобрести "Новую политическую науку" Эрика Фегелина. – Это была и вправду замечательная книга, хотя об уничтожении сегрегации там не было ни слова. Но в ней, по крайней мере, излагались консервативные идеи, и, может быть, решил я, если эта девушка когда-нибудь и заглянет в нее, она подумает, что мне удалось там найти нечто, что прошло мимо нее.
– Заполните, пожалуйста, бланк, я ее для вас закажу.
Я сел заполнять бланк, чувствуя, что она меня приметила. И много лет спустя я никак не мог понять, почему она тогда просто-напросто не поставила меня на место, сказав, например: "Пошел вон, грязный расист, и возвращайся, когда научишься жить в двадцатом веке!" Но Америка где-то далеко, а время близилось к вечеру, и ее донимали совсем другие дела.
– Вы живете в Берлине? – спросил я.
– С войны. А выросла я в Кенигсберге.
– Почему вы работаете в библиотеке?
– Десять лет назад работу было найти нелегко. Американцы хорошо платили, а потом, тут были еще всякие льготы. Вот я здесь и прижилась. Так проще. Сейчас, может быть, пора подыскивать себе что-нибудь получше.
– А какую работу вы бы хотели?
– Любую, лишь бы хорошо платили. У меня отец на содержании, а потом я помогала брату платить за учебу в институте.
– А чем занимается ваш брат?
– Он инженер-строитель. Работы у него много, но все равно долги еще остались.
– А ваш отец не работает?
– С войны. Ему тяжело пришлось. В Кёнигсберге он был профессором. Он, конечно, хотел, чтобы я пошла учиться, но не получилось.
– А вам не хотелось бы пойти учиться?
– Сейчас уже поздно. Мне двадцать шесть лет. К тому времени, когда брат сможет содержать отца, будут все тридцать. – Она пожала плечами. – Такова жизнь.
Она уже бросила писать на своих карточках и теперь сидела, вертя в руках карандаш.
– Вам нравится здесь работать?
– В общем, да. Люди тут приятные. А почему вы спрашиваете?
– Просто интересуюсь.
– А почему интересуетесь?
– Потому что вы очень красивая. Такая красивая девушка должна быть манекенщицей или актрисой.
Эта непростительная банальность была, однако, сущей правдой. Я думал, что, польщенная моими словами, она рассмеется, но она все сидела, потупив взгляд.
– Я и сама раньше так считала. Все говорили, что я красивая; я только и ждала, когда какой-нибудь мужчина подойдет ко мне на Курфюрстендамм и скажет, что прекраснее девушки он еще не встречал и просто обязан снять меня в своем новом фильме. Но этого так и не случилось. Были только приглашения поужинать вместе. А после ужина мужчины злились, что мне надо домой.
– А почему вам надо домой?
– Отец так хочет.
– А американцы вас приглашают?
– Иногда. Но я отказываюсь. Те, которые мне симпатичны, женаты.
– Я не женат. Значит ли это, что я вам не симпатичен?
– Почему вас это интересует?
– Потому что я хотел бы пригласить вас поужинать. И я не буду злиться, если потом вы пойдете домой.
– Но я вас не знаю.
– Вот мы и могли бы узнать друг друга.
– Я не знаю, как это делается.
– Например, так. Сначала вы говорите, что в субботу поужинаете со мной в «Рице». Вы любите восточную кухню?
Она пожала плечами.
– Откуда я знаю? У нас и на немецкую-то еду денег едва хватает. Обычно меня приглашают в какой-нибудь кабачок.
– В субботу можно было бы попробовать что-нибудь новенькое.
– Вы это всерьез?
– Конечно.
– Не хотелось бы вас разочаровывать. Это что – приглашение на ужин или на ночь?
– Я знаю, что вам надо будет вернуться домой. Могу я заказать столик на семь часов?
Она задумалась и думала так долго, что я был уверен: откажет. Наконец она произнесла:
– В семь нормально.
– Ранкенштрассе, 26.
– Ну, это я все-таки знаю.
– Между прочим, меня зовут Хэмилтон Дэйвис.
– А меня – Эрика Райхенау.
Когда в субботу без десяти семь я подошел к «Рицу», то увидел, что Эрика ждет меня в компании какого-то худощавого молодого человека, и решил, что она собирается отменить нашу встречу.
– Герр Дэйвис, – сказала Эрика, – это Юрген, мой брат. Познакомьтесь – Юрген, герр Дэйвис.
Пожимая мне руку, Юрген поклонился – это было мне тогда в новинку.
– Юрген сказал, что пойдет с нами, – сообщила Эрика. У меня было желание тут же повернуться и уйти. Интересно, почему она не захватила с собой еще и папашу? А заодно и полицейского – следить, чтобы я себя прилично вел.
– Послушайте, – сказал Юрген, кивнув в сторону ресторана. – Это прекрасное место, но идти туда вовсе не обязательно. Двинем-ка лучше на Курфюрстендамм, в "Берлинер Киндль-Брау".
Наглость, конечно, была потрясающая. Мне очень хотелось сказать им обоим что-нибудь резкое, но я только пожал плечами, и мы отправились на Курфюрстендамм.
За шницелем по-венски Юрген, выпив вторую кружку пива, повернулся ко мне и сказал:
– Не знаю, как вы, но я бы на вашем месте разозлился. Вы приглашаете девушку в ресторан, а она является на свидание со своим братом. Вообще-то, у немцев это не принято.
Я изобразил на лице улыбку, которая должна была продемонстрировать, что я, разумеется, недоволен, но достаточно тактичен, чтобы не сказать об этом вслух.
– Это была не моя идея, – продолжал Юрген, – и не Эрики. Отец попросил меня пойти с ней. Я пробовал было отговориться, но он твердо стоял на своем. Эрика еще ни разу не встречалась с американцами. У нас в семье считается, что девушки не должны ходить на свидания с американскими солдатами. Согласен, это старомодный взгляд, но мой отец его придерживается. Мы долго спорили насчет сегодняшнего вечера. Эрике хотелось пойти, отец был против, и мы сошлись на том, что я пойду с ней. Вот так и вышло, что я здесь.
Эрика почти все время молчала. Сперва я подумал, что она хочет казаться невозмутимой, но потом понял: ей смертельно стыдно. Юрген тоже чувствовал унизительность своего положения, и я уже был готов отпустить их обоих с миром, но поскольку Юрген был так откровенен со мной, решил ответить тем же.
– Ценю вашу искренность, – сказал я, – и очень хорошо понимаю ваши чувства. Порядочным девушкам не полагается встречаться с солдатами. Но, сказать по правде, мне надоело, что на меня смотрят свысока. Думаю, моя семья ничем не хуже вашей. Жаль, что все так вышло. Что ж, не буду больше смущать вас своим присутствием. Позвольте мне заплатить по счету и распрощаться.
– Прошу вас, подождите, – сказала Эрика.
– Вы меня неправильно поняли, – сказал Юрген. – Дело не в вас, а в сестре. Не знаю, как в Америке, а у нас репутация имеет большое значение. Немцы сторонятся девушек, которые встречались с американцами. Мне бы не хотелось, чтобы это случилось с Эрикой.
– А мне противна мысль, что свидание со мной оставит на девушке позорное клеймо.
– Но это возможно.
– Тем более мне надо уйти.
– Нет, вы не правы. Если бы Эрике этого не хотелось, нас бы здесь не было. Давайте попробуем договориться. Мы сделаем то, что от нас требуется. Отец обязательно захочет выяснить о вас как можно больше. Если мы не будем знать, что ему сказать, Эрика не сможет больше с вами встречаться. Если же расскажем все подробно, то вы сможете видеться, причем без меня.
– А вы всегда делаете то, что хочет ваш отец?
– Да, так лучше. Ему тяжело пришлось после войны. Дважды пытался покончить с собой. Мы не хотим, чтобы это случилось в третий раз.
Юрген заметил, что мы с ним выпили почти все свое пиво, и заказал еще по кружке.
– И что бы вы хотели выяснить? – спросил я.
– Кто вы, где учились, что собираетесь делать дальше – самое основное.
Я все им рассказал. Желая немного успокоить их насчет моего будущего, я соврал, будто сейчас как раз решаю, на кого пойти учиться – на юриста или на бизнесмена. Я показал им фотографии родителей, сестры и нашего дома на Эстес-авеню – и семья, и дом на этот раз были действительно моими. Юргену понравилось, что мой отец, как и дед, – юрист. Это, сказал он, произведет хорошее впечатление.
Чем больше Юрген с Эрикой узнавали обо мне, тем больше они смягчались, да и сам я тоже получал удовольствие, рассказывая о прошлом и о себе. Когда спросить больше было нечего, Юрген замолчал, уставившись в свою кружку.
– Знаете, – сказал он наконец, – двенадцать лет назад я оказался в том же положении, что вы сейчас, и, признаюсь, мне это не понравилось. Мы стояли в Югославии, в Аранделоваце, есть такое местечко под Белградом. Я служил тогда в части материально-технического обеспечения, и единственным нашим делом было нагружать и разгружать машины. Меня и еще двоих солдат поселили у одного школьного учителя, звали его Антош. В нашем распоряжении был весь дом, кроме двух комнат, где учитель ютился со своей семьей. Сначала хозяева с нами почти совсем не разговаривали, только отвечали, если их спрашивали, а дети их вообще молчали. Но потом, когда мы стали делиться с ними пайками, они немного отошли. У них была красавица-дочь Вера, и Вера эта обожала шоколад. Как-то я стащил с одного грузовика коробку с плитками шоколада, чем привел Веру в неописуемый восторг. Она растянула эти плитки на целый месяц. По вечерам мы с Верой встречались в саду или в подвале. Она раньше учила немецкий, а я знал чуть-чуть по-сербски, и мы беседовали часами.
Однажды Верин отец застукал нас, когда мы целовались. Он не сказал ни слова, только кашлянул и прошел мимо. На следующий день он сказал, что хочет со мной поговорить. Немецкий он знал довольно прилично. "Послушайте, – сказал он, – вы нам помогаете, и мы вам за это благодарны. Но Аранделовац – городок небольшой. Вы уйдете, а мы здесь останемся. Вы ведь знаете, как люди любят сплетничать. Прошу вас, не губите Вере жизнь". Признаться, такое соображение не приходило мне в голову. Я сказал, что исполню его желание, и, действительно, терпел несколько недель, но все это время мы с Верой по-прежнему не сводили глаз друг с друга. Антош снова поговорил со мной и спросил, как я отношусь к Вере. Я ответил, что люблю ее. Тогда он сказал, что она тоже меня любит и что он хотел бы узнать обо мне побольше. Услышав, что мой отец – профессор Кёнигсбергского университета, Антош пришел в такое волнение, будто я сообщил, что он – сам Господь Бог. С той минуты он относился ко мне с величайшим почтением, только что в пояс не кланялся. Мы с Верой и вправду любили друг друга. По армейским порядкам я не мог на ней жениться, но обещал вернуться, как только кончится война. И я вернулся, но Веры уже не было в живых, а Антош запил горькую. Выяснилось, что сразу после того, как мы оставили Аранделовац, какие-то бандиты решили отомстить тем девушкам, которые дружили с немцами. Как правило, месть состояла в том, что девушек брили наголо, но Веру они изнасиловали штыком и повесили на рыночной площади, и там она висела, истекая кровью, пока не умерла. Это была единственная девушка, которую я по-настоящему любил.
Еще в самом начале рассказа Эрика взяла Юргена за руку, и теперь они сидели с глазами, полными слез.
– Расскажите что-нибудь веселое, – попросила меня Эрика, – чтобы было смешно.
Я рассказал об университетских розыгрышах, и это вызвало у них улыбку. Я рассказал про лагерь «Кэссиди», и они посмеялись. Потом Эрика с Юргеном начали рассказывать анекдоты. К концу вечера мы уже беседовали как старые друзья. Когда Юрген вышел в уборную, я спросил Эрику:
– Как, по-твоему, отнесется ко мне твой отец?
– Положительно.
– Ты уверена?
– Да.
– Хочешь, пойдем куда-нибудь завтра?
– Да.
– Попробую достать на что-нибудь билеты.
Когда я попросил счет, официант сказал, что Юрген уже заплатил. Мы вышли, и Эрика с Юргеном собрались было ехать на метро, но я втолкнул их в такси и дал шоферу деньги.
Билеты я достал в Шиллеровский театр на «Меру за меру». Я не удивился бы – и не был бы слишком расстроен, – если бы Эрика снова пришла с Юргеном, но на этот раз она была одна. В антракте мы прохаживались по фойе, и мужчины прямо-таки поедали Эрику глазами – даже те, которые вели под ручку весьма эффектных дам. Я был горд. После спектакля мы прошли пешком по Харденберг-штрассе до Штайнплатц и там заглянули в ночной ресторанчик, называвшийся «Volle Pulle», где нас посадили за столик в глубине ниши. Бутылка мозельского уже подходила к концу, когда я заметил, что скатерть свисает очень низко, ниже колен. До этого все шло прекрасно: время от времени я заглядывал Эрике в глаза и мог поклясться, что она переполнена чувствами. Несколько раз она посылала мне воздушные поцелуи, как бы порываясь сказать, что если бы вокруг не было всех этих людей, нас ничто не могло бы удержать. Немного подождав, я положил руку ей на колено, и Эрика сжала ее в своей руке. Моя рука плавно скользнула ей под юбку и так же плавно двинулась вверх по ноге. Я думал, что Эрика вот-вот преградит ей путь, обратив все в шутку, но рука скользила все дальше – по чулку, по поясу, – пока, наконец, пальцы не ощутили кожу. Не в силах поверить в такую удачу, я внимательно следил, чтобы нас никто не застукал. Мои пальцы уже оттягивали резинку на трусах, и тут я взглянул на Эрику, ожидая увидеть на ее лице выражение самозабвенной страсти, но вместо этого увидел слезы в ее глазах.
– И это все, что тебе нужно? – спросила Эрика. Я тут же убрал руку и положил ее на стол.
– Извини, – сказал я. – Я не думал, что тебе это будет неприятно.
– Почему ты так решил?
– Мы так хорошо провели вечер. Ты мне стала совсем родной.
– Да, вечер был чудесный, и я чувствую то же, что и ты, но пойми, нельзя же вот так сразу. Мы ведь еще и не поцеловались ни разу, а ты уже лезешь мне под юбку, да к тому же в ресторане. Я вовсе не ханжа, но мне не нравится заниматься такими вещами без любви, а полюбить я могу только тогда, когда узнаю человека близко. А теперь, если я нарушила твои расчеты, мы можем уйти.
– Мне очень неприятно, прости.
Несколько недель я занимался непривычным для себя делом – ухаживал за женщиной, не предпринимая никаких решительных шагов. Я решил: пусть Эрика начнет первая. Мы встречались каждый день и всякий раз придумывали что-нибудь новое. Мы ездили в Ванзее и на Павлиний Остров, катались на лодке по Хафелю, бывали в «Ролленхаген-Штубен» и у Кемпинси, у Шлихтера и в «Замке Брюнингслинден», не пропустили ни одного спектакля, ни одной оперы, в варьете смеялись над остротами насчет Аденауэра и восточногерманских бюрократов. О матери Эрики я знал лишь то, что она умерла во время войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51
Сейчас трудно представить себе, насколько животрепещущим был тогда расовый вопрос. Я находился под влиянием тех людей в Нашвилле, которые считали, что Верховный Суд поступил опрометчиво, запретив сегрегацию в школах. С точки зрения северян, любой, кто не проклинал сегрегацию, был просто невежественным хамом, которому место в Ку-клукс-клане; одним из расистов, заполнивших эти покрытые мраком бескультурья южные штаты. Но я понимал все иначе. Мы ни к кому не испытывали чувства ненависти. Да, мы высоко ценили унаследованные нами европейские устои и, несмотря на все их недостатки, предпочитали придерживаться их, а не начинать жить по-африкански. Если у других народов есть право на собственные традиции, разве можно лишать такого права нас? Мы видели себя мучениками, брошенными на съедение львам из "Нью-Йорк таймс". Пройдет всего лишь несколько лет, и все эти наши представления окажутся столь же устаревшими, как утверждение о том, что Земля – плоская. Сейчас я уже не помню своих тогдашних аргументов – впечатление такое, будто они принадлежали кому-то еще. Но в то время я относился к либералам так же, как, наверно, евреи относились к нацистам.
Услышав, как девушка говорила по телефону по-немецки, я обратился к ней на ее родном языке.
– Не думаете ли вы, что в такой библиотеке, как эта, должны иметься книги, освещающие обе стороны проблемы?
– Не знаю. Это зависит от проблемы. По-вашему, у нас должны быть книги, прославляющие фашизм?
– Я имею в виду проблемы Америки.
– Ну, это вам лучше знать. Вы считаете, у нас должны быть книги, прославляющие преступность и нищету?
– Вы шутите, а я говорю вполне серьезно. Почти все книги об Америке, которые у вас есть, написаны либералами. Вам не кажется, что и консерваторы тоже должны быть представлены?
– А какая именно проблема вас волнует?
– Все. Но в особенности уничтожение сегрегации в школах. Я не смог найти у вас ни одной книги, в которой оно бы осуждалось.
– Не могли бы вы порекомендовать какую-нибудь такую книгу?
Надо же, простейший вопрос, а я его не предусмотрел! И уж совсем плохо было то, что я не знал, как на него ответить. Открыто за сегрегацию выступала лишь группа дряхлых сенаторов, и их творение рекомендовать было никак не возможно.
– Ну, для начала ваша библиотека могла бы приобрести "Новую политическую науку" Эрика Фегелина. – Это была и вправду замечательная книга, хотя об уничтожении сегрегации там не было ни слова. Но в ней, по крайней мере, излагались консервативные идеи, и, может быть, решил я, если эта девушка когда-нибудь и заглянет в нее, она подумает, что мне удалось там найти нечто, что прошло мимо нее.
– Заполните, пожалуйста, бланк, я ее для вас закажу.
Я сел заполнять бланк, чувствуя, что она меня приметила. И много лет спустя я никак не мог понять, почему она тогда просто-напросто не поставила меня на место, сказав, например: "Пошел вон, грязный расист, и возвращайся, когда научишься жить в двадцатом веке!" Но Америка где-то далеко, а время близилось к вечеру, и ее донимали совсем другие дела.
– Вы живете в Берлине? – спросил я.
– С войны. А выросла я в Кенигсберге.
– Почему вы работаете в библиотеке?
– Десять лет назад работу было найти нелегко. Американцы хорошо платили, а потом, тут были еще всякие льготы. Вот я здесь и прижилась. Так проще. Сейчас, может быть, пора подыскивать себе что-нибудь получше.
– А какую работу вы бы хотели?
– Любую, лишь бы хорошо платили. У меня отец на содержании, а потом я помогала брату платить за учебу в институте.
– А чем занимается ваш брат?
– Он инженер-строитель. Работы у него много, но все равно долги еще остались.
– А ваш отец не работает?
– С войны. Ему тяжело пришлось. В Кёнигсберге он был профессором. Он, конечно, хотел, чтобы я пошла учиться, но не получилось.
– А вам не хотелось бы пойти учиться?
– Сейчас уже поздно. Мне двадцать шесть лет. К тому времени, когда брат сможет содержать отца, будут все тридцать. – Она пожала плечами. – Такова жизнь.
Она уже бросила писать на своих карточках и теперь сидела, вертя в руках карандаш.
– Вам нравится здесь работать?
– В общем, да. Люди тут приятные. А почему вы спрашиваете?
– Просто интересуюсь.
– А почему интересуетесь?
– Потому что вы очень красивая. Такая красивая девушка должна быть манекенщицей или актрисой.
Эта непростительная банальность была, однако, сущей правдой. Я думал, что, польщенная моими словами, она рассмеется, но она все сидела, потупив взгляд.
– Я и сама раньше так считала. Все говорили, что я красивая; я только и ждала, когда какой-нибудь мужчина подойдет ко мне на Курфюрстендамм и скажет, что прекраснее девушки он еще не встречал и просто обязан снять меня в своем новом фильме. Но этого так и не случилось. Были только приглашения поужинать вместе. А после ужина мужчины злились, что мне надо домой.
– А почему вам надо домой?
– Отец так хочет.
– А американцы вас приглашают?
– Иногда. Но я отказываюсь. Те, которые мне симпатичны, женаты.
– Я не женат. Значит ли это, что я вам не симпатичен?
– Почему вас это интересует?
– Потому что я хотел бы пригласить вас поужинать. И я не буду злиться, если потом вы пойдете домой.
– Но я вас не знаю.
– Вот мы и могли бы узнать друг друга.
– Я не знаю, как это делается.
– Например, так. Сначала вы говорите, что в субботу поужинаете со мной в «Рице». Вы любите восточную кухню?
Она пожала плечами.
– Откуда я знаю? У нас и на немецкую-то еду денег едва хватает. Обычно меня приглашают в какой-нибудь кабачок.
– В субботу можно было бы попробовать что-нибудь новенькое.
– Вы это всерьез?
– Конечно.
– Не хотелось бы вас разочаровывать. Это что – приглашение на ужин или на ночь?
– Я знаю, что вам надо будет вернуться домой. Могу я заказать столик на семь часов?
Она задумалась и думала так долго, что я был уверен: откажет. Наконец она произнесла:
– В семь нормально.
– Ранкенштрассе, 26.
– Ну, это я все-таки знаю.
– Между прочим, меня зовут Хэмилтон Дэйвис.
– А меня – Эрика Райхенау.
Когда в субботу без десяти семь я подошел к «Рицу», то увидел, что Эрика ждет меня в компании какого-то худощавого молодого человека, и решил, что она собирается отменить нашу встречу.
– Герр Дэйвис, – сказала Эрика, – это Юрген, мой брат. Познакомьтесь – Юрген, герр Дэйвис.
Пожимая мне руку, Юрген поклонился – это было мне тогда в новинку.
– Юрген сказал, что пойдет с нами, – сообщила Эрика. У меня было желание тут же повернуться и уйти. Интересно, почему она не захватила с собой еще и папашу? А заодно и полицейского – следить, чтобы я себя прилично вел.
– Послушайте, – сказал Юрген, кивнув в сторону ресторана. – Это прекрасное место, но идти туда вовсе не обязательно. Двинем-ка лучше на Курфюрстендамм, в "Берлинер Киндль-Брау".
Наглость, конечно, была потрясающая. Мне очень хотелось сказать им обоим что-нибудь резкое, но я только пожал плечами, и мы отправились на Курфюрстендамм.
За шницелем по-венски Юрген, выпив вторую кружку пива, повернулся ко мне и сказал:
– Не знаю, как вы, но я бы на вашем месте разозлился. Вы приглашаете девушку в ресторан, а она является на свидание со своим братом. Вообще-то, у немцев это не принято.
Я изобразил на лице улыбку, которая должна была продемонстрировать, что я, разумеется, недоволен, но достаточно тактичен, чтобы не сказать об этом вслух.
– Это была не моя идея, – продолжал Юрген, – и не Эрики. Отец попросил меня пойти с ней. Я пробовал было отговориться, но он твердо стоял на своем. Эрика еще ни разу не встречалась с американцами. У нас в семье считается, что девушки не должны ходить на свидания с американскими солдатами. Согласен, это старомодный взгляд, но мой отец его придерживается. Мы долго спорили насчет сегодняшнего вечера. Эрике хотелось пойти, отец был против, и мы сошлись на том, что я пойду с ней. Вот так и вышло, что я здесь.
Эрика почти все время молчала. Сперва я подумал, что она хочет казаться невозмутимой, но потом понял: ей смертельно стыдно. Юрген тоже чувствовал унизительность своего положения, и я уже был готов отпустить их обоих с миром, но поскольку Юрген был так откровенен со мной, решил ответить тем же.
– Ценю вашу искренность, – сказал я, – и очень хорошо понимаю ваши чувства. Порядочным девушкам не полагается встречаться с солдатами. Но, сказать по правде, мне надоело, что на меня смотрят свысока. Думаю, моя семья ничем не хуже вашей. Жаль, что все так вышло. Что ж, не буду больше смущать вас своим присутствием. Позвольте мне заплатить по счету и распрощаться.
– Прошу вас, подождите, – сказала Эрика.
– Вы меня неправильно поняли, – сказал Юрген. – Дело не в вас, а в сестре. Не знаю, как в Америке, а у нас репутация имеет большое значение. Немцы сторонятся девушек, которые встречались с американцами. Мне бы не хотелось, чтобы это случилось с Эрикой.
– А мне противна мысль, что свидание со мной оставит на девушке позорное клеймо.
– Но это возможно.
– Тем более мне надо уйти.
– Нет, вы не правы. Если бы Эрике этого не хотелось, нас бы здесь не было. Давайте попробуем договориться. Мы сделаем то, что от нас требуется. Отец обязательно захочет выяснить о вас как можно больше. Если мы не будем знать, что ему сказать, Эрика не сможет больше с вами встречаться. Если же расскажем все подробно, то вы сможете видеться, причем без меня.
– А вы всегда делаете то, что хочет ваш отец?
– Да, так лучше. Ему тяжело пришлось после войны. Дважды пытался покончить с собой. Мы не хотим, чтобы это случилось в третий раз.
Юрген заметил, что мы с ним выпили почти все свое пиво, и заказал еще по кружке.
– И что бы вы хотели выяснить? – спросил я.
– Кто вы, где учились, что собираетесь делать дальше – самое основное.
Я все им рассказал. Желая немного успокоить их насчет моего будущего, я соврал, будто сейчас как раз решаю, на кого пойти учиться – на юриста или на бизнесмена. Я показал им фотографии родителей, сестры и нашего дома на Эстес-авеню – и семья, и дом на этот раз были действительно моими. Юргену понравилось, что мой отец, как и дед, – юрист. Это, сказал он, произведет хорошее впечатление.
Чем больше Юрген с Эрикой узнавали обо мне, тем больше они смягчались, да и сам я тоже получал удовольствие, рассказывая о прошлом и о себе. Когда спросить больше было нечего, Юрген замолчал, уставившись в свою кружку.
– Знаете, – сказал он наконец, – двенадцать лет назад я оказался в том же положении, что вы сейчас, и, признаюсь, мне это не понравилось. Мы стояли в Югославии, в Аранделоваце, есть такое местечко под Белградом. Я служил тогда в части материально-технического обеспечения, и единственным нашим делом было нагружать и разгружать машины. Меня и еще двоих солдат поселили у одного школьного учителя, звали его Антош. В нашем распоряжении был весь дом, кроме двух комнат, где учитель ютился со своей семьей. Сначала хозяева с нами почти совсем не разговаривали, только отвечали, если их спрашивали, а дети их вообще молчали. Но потом, когда мы стали делиться с ними пайками, они немного отошли. У них была красавица-дочь Вера, и Вера эта обожала шоколад. Как-то я стащил с одного грузовика коробку с плитками шоколада, чем привел Веру в неописуемый восторг. Она растянула эти плитки на целый месяц. По вечерам мы с Верой встречались в саду или в подвале. Она раньше учила немецкий, а я знал чуть-чуть по-сербски, и мы беседовали часами.
Однажды Верин отец застукал нас, когда мы целовались. Он не сказал ни слова, только кашлянул и прошел мимо. На следующий день он сказал, что хочет со мной поговорить. Немецкий он знал довольно прилично. "Послушайте, – сказал он, – вы нам помогаете, и мы вам за это благодарны. Но Аранделовац – городок небольшой. Вы уйдете, а мы здесь останемся. Вы ведь знаете, как люди любят сплетничать. Прошу вас, не губите Вере жизнь". Признаться, такое соображение не приходило мне в голову. Я сказал, что исполню его желание, и, действительно, терпел несколько недель, но все это время мы с Верой по-прежнему не сводили глаз друг с друга. Антош снова поговорил со мной и спросил, как я отношусь к Вере. Я ответил, что люблю ее. Тогда он сказал, что она тоже меня любит и что он хотел бы узнать обо мне побольше. Услышав, что мой отец – профессор Кёнигсбергского университета, Антош пришел в такое волнение, будто я сообщил, что он – сам Господь Бог. С той минуты он относился ко мне с величайшим почтением, только что в пояс не кланялся. Мы с Верой и вправду любили друг друга. По армейским порядкам я не мог на ней жениться, но обещал вернуться, как только кончится война. И я вернулся, но Веры уже не было в живых, а Антош запил горькую. Выяснилось, что сразу после того, как мы оставили Аранделовац, какие-то бандиты решили отомстить тем девушкам, которые дружили с немцами. Как правило, месть состояла в том, что девушек брили наголо, но Веру они изнасиловали штыком и повесили на рыночной площади, и там она висела, истекая кровью, пока не умерла. Это была единственная девушка, которую я по-настоящему любил.
Еще в самом начале рассказа Эрика взяла Юргена за руку, и теперь они сидели с глазами, полными слез.
– Расскажите что-нибудь веселое, – попросила меня Эрика, – чтобы было смешно.
Я рассказал об университетских розыгрышах, и это вызвало у них улыбку. Я рассказал про лагерь «Кэссиди», и они посмеялись. Потом Эрика с Юргеном начали рассказывать анекдоты. К концу вечера мы уже беседовали как старые друзья. Когда Юрген вышел в уборную, я спросил Эрику:
– Как, по-твоему, отнесется ко мне твой отец?
– Положительно.
– Ты уверена?
– Да.
– Хочешь, пойдем куда-нибудь завтра?
– Да.
– Попробую достать на что-нибудь билеты.
Когда я попросил счет, официант сказал, что Юрген уже заплатил. Мы вышли, и Эрика с Юргеном собрались было ехать на метро, но я втолкнул их в такси и дал шоферу деньги.
Билеты я достал в Шиллеровский театр на «Меру за меру». Я не удивился бы – и не был бы слишком расстроен, – если бы Эрика снова пришла с Юргеном, но на этот раз она была одна. В антракте мы прохаживались по фойе, и мужчины прямо-таки поедали Эрику глазами – даже те, которые вели под ручку весьма эффектных дам. Я был горд. После спектакля мы прошли пешком по Харденберг-штрассе до Штайнплатц и там заглянули в ночной ресторанчик, называвшийся «Volle Pulle», где нас посадили за столик в глубине ниши. Бутылка мозельского уже подходила к концу, когда я заметил, что скатерть свисает очень низко, ниже колен. До этого все шло прекрасно: время от времени я заглядывал Эрике в глаза и мог поклясться, что она переполнена чувствами. Несколько раз она посылала мне воздушные поцелуи, как бы порываясь сказать, что если бы вокруг не было всех этих людей, нас ничто не могло бы удержать. Немного подождав, я положил руку ей на колено, и Эрика сжала ее в своей руке. Моя рука плавно скользнула ей под юбку и так же плавно двинулась вверх по ноге. Я думал, что Эрика вот-вот преградит ей путь, обратив все в шутку, но рука скользила все дальше – по чулку, по поясу, – пока, наконец, пальцы не ощутили кожу. Не в силах поверить в такую удачу, я внимательно следил, чтобы нас никто не застукал. Мои пальцы уже оттягивали резинку на трусах, и тут я взглянул на Эрику, ожидая увидеть на ее лице выражение самозабвенной страсти, но вместо этого увидел слезы в ее глазах.
– И это все, что тебе нужно? – спросила Эрика. Я тут же убрал руку и положил ее на стол.
– Извини, – сказал я. – Я не думал, что тебе это будет неприятно.
– Почему ты так решил?
– Мы так хорошо провели вечер. Ты мне стала совсем родной.
– Да, вечер был чудесный, и я чувствую то же, что и ты, но пойми, нельзя же вот так сразу. Мы ведь еще и не поцеловались ни разу, а ты уже лезешь мне под юбку, да к тому же в ресторане. Я вовсе не ханжа, но мне не нравится заниматься такими вещами без любви, а полюбить я могу только тогда, когда узнаю человека близко. А теперь, если я нарушила твои расчеты, мы можем уйти.
– Мне очень неприятно, прости.
Несколько недель я занимался непривычным для себя делом – ухаживал за женщиной, не предпринимая никаких решительных шагов. Я решил: пусть Эрика начнет первая. Мы встречались каждый день и всякий раз придумывали что-нибудь новое. Мы ездили в Ванзее и на Павлиний Остров, катались на лодке по Хафелю, бывали в «Ролленхаген-Штубен» и у Кемпинси, у Шлихтера и в «Замке Брюнингслинден», не пропустили ни одного спектакля, ни одной оперы, в варьете смеялись над остротами насчет Аденауэра и восточногерманских бюрократов. О матери Эрики я знал лишь то, что она умерла во время войны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51