А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Сначала Амелия пряталась в своей комнате, дрожа при мысли, что доктор Гоувейя, их домашний врач, человек, никому не дающий спуску, заметит ее беременность. Но все же ей пришлось в конце концов выйти к нему, чтобы выслушать инструкции насчет лекарств и диеты для доны Жозефы. Провожая доктора на крыльцо, она похолодела от страха; он остановился, повернулся к ней, поглаживая свою белую бороду, и сказал с улыбкой:
– Ведь я говорил твоей матери, что тебя надо поскорей выдать замуж!
Слезы брызнули у нее из глаз.
– Ну, ну, девочка, я вовсе не собирался тебя ругать. Ты повинуешься природе – и права. Природа велит рожать, а не выходить замуж. Замужество – дело казенное…
Амелия смотрела на него непонимающим взглядом; две крупные слезы медленно ползли по ее лицу.
Он отечески похлопал ее по щеке:
– Я хочу сказать, что меня как слугу природы это радует. С моей точки зрения, теперь ты делаешь нечто полезное и нужное. Но поговорим о более существенных вопросах. – Тут доктор дал ей необходимые указания. – А в случае надобности, если ты не будешь знать, что делать, пошли за мной.
Он стал спускаться с лестницы; Амелия остановила его и сказала со страхом и мольбой:
– Ради Бога, сеньор доктор, не рассказывайте никому в городе…
Доктор Гоувейя остановился:
– Ну, разве ты не дурочка?… Ладно, ладно, я тебя прощаю. Это логично при твоем характере. Нет, девушка, я никому ничего не скажу. Но какого же черта ты не вышла тогда за Жоана Эдуардо? С ним ты была бы не менее счастлива, и тебе не пришлось бы дрожать за свои тайны… А в общем, для меня это несущественно… Главное – помни то, что я тебе сказал. В случае чего пошли за мной. На святых не очень-то полагайся. Я в этих делах понимаю больше, чем святая Брижитта или как ее там. Впрочем, ты крепкая и подаришь нации отличного мальчугана.
Слова его, хотя и не вполне понятные Амелии, были полны доброты; они в каком-то смысле оправдывали ее; в них чувствовалось снисхождение ласкового дедушки; успокаивала ее также уверенность доктора: он обещал ей полное здоровье; его седая борода походила на седины Бога-отца и внушала веру в его непогрешимость; это придавало силы, укрепляло ощущение внутреннего покоя, которым она наслаждалась после своей истерической исповеди в часовне Пойяйса.
Ах, конечно, сама Пресвятая дева, сжалившись над ее муками, велела ей отдать свою израненную душу в ласковые руки падре Феррана! Ей казалось, что там, в его синей исповедальне, она оставила всю горечь, все страхи, весь груз черных дум – все, что душило и убивало ее. Каждое слово аббата разгоняло тучи, обложившие весь ее небосвод; теперь над ней сияло голубое небо, а когда она молилась, пречистая уже не отворачивала от нее гневный лик. У аббата была удивительная манера исповедовать! Он держал себя совсем не так, как положено жрецу грозного божества; в его речах было что-то женственное, материнское, умиротворяющее. Он не рисовал мрачных картин адской бездны; напротив, теперь перед ней простиралось бескрайнее милосердное небо, двери которого были широко распахнуты, а многочисленные тропы к нему так легки и приятны, что лишь мятежное упрямство отказалось бы вступить в одну из них. Бог представал в образе доброго, улыбающегося прадеда; пречистая дева была чем-то вроде сестры милосердия; святые – гостеприимными соседями. То была религия приветливая, полная милосердия; по словам аббата выходило, что одной чистой слезы достаточно, чтобы искупить целую греховную жизнь. Как это не похоже на угрюмое вероучение, которое с самого детства отравляло страхом ее душу! Так же не похоже, как эта деревенская часовенка – на каменную громаду собора! Там, в старом соборе, многоаршинная толща стен отделяла молящихся от жизни и природы; все вокруг было темно, печально, все дышало покаянием, со всех сторон глядели суровые лики святых. Радость не имела туда доступа; ни голубое небо, ни птицы, ни свежий воздух полей, ни улыбка; если там и бывали цветы, то искусственные; у входа всегда стоял сторож, чтобы отгонять собак, и эти добрые животные не могли войти в церковь; даже солнце было оттуда изгнано, и скудный свет, допускавшийся в соборе, исходил от одних лишь бледных лампад.
А здесь, в часовенке у падре Феррана! Какая близость природы к Богу! Через открытые двери залетал ветер, пахнущий жимолостью; на пороге резвились дети, и беленые стены гулко разносили топот их быстрых ног; алтарь напоминал сад; дерзкие воробьи забирались в часовню и чирикали у самого подножия крестов, иногда в проеме двери появлялась степенная морда вола, точно в память о вифлеемском хлеве, или отбившаяся от стада овца дружески поглядывала на одного из своих – пасхального агнца, уютно спавшего на алтаре, обхватив крест передними ножками.
К тому же добряк аббат, по собственному его выражению, не требовал невозможного. Он понимал, что Амелия не может разом вырвать из сердца греховную страсть, которая успела пустить корни в самых сокровенных глубинах ее существа. Он хотел одного: чтобы она искала спасения у Христа всякий раз, как мысль об Амаро завладеет ею. По силам ли бедной женщине выдержать единоборство с геркулесовской мощью сатаны? Она может лишь, почувствовав его приближение, укрыться под сенью молитвы, не мешая врагу реветь и брызгать пеной вокруг ее убежища. И аббат сам, ежедневно, с терпением сестры милосердия, помогал ей в этой очистительной работе; это он, словно театральный режиссер, подсказал ей, как она должна держаться при первом появлении падре Амаро в Рикосе; одним коротким словом, укрепляющим, как сердечные капли, он поддерживал ее силы, когда замечал, что она слабеет в долгой борьбе; если ее ночи тревожила память о любовных утехах, он заводил с ней по утрам долгие беседы, избегая нравоучений, но стараясь доказать, что небо даст ей более полные радости, чем захламленный чердак в доме звонаря. С истинно Богословской гибкостью он разъяснял, что в любви соборного настоятеля не было ничего, кроме грубости и животного исступления; что если любовь мужчины полна нежности, то любовь католического священника не может быть ничем иным, как взрывом подавленной похоти. Когда стали приходить письма от Амаро, аббат анализировал фразу за фразой, показывая Амелии, сколько в этих письмах лицемерия, эгоизма, риторики и самого грубого плотского вожделения.
Так аббат Ферран постепенно разочаровывал Амелию в ее возлюбленном. Но он остерегался разочаровать ее в законной любви, очищенной благословением неба; он понимал, что эта девушка сотворена для желаний и радостей плоти; внезапно толкнуть ее в мистицизм значило бы лишь на короткий миг извратить природный инстинкт и все-таки не создать прочного внутреннего покоя. Аббат не пытался оторвать Амелию от мирской жизни, не прочил ее в монахини; он желал только, чтобы заложенные в ее сердце сокровища любви послужили на радость супруга и стали опорой счастливой семьи, а не растрачивались понапрасну, на случайные связи. Конечно, в глубине души аббат Ферран, как и следует служителю веры, предпочел бы совсем отвлечь мысли Амелии от маленькой эгоистичной любви к мужу и детям и показать ей стезю любви ко всему человечеству, сделав сестрой милосердия или монахиней-сиделкой.
Но бедная Амелия была вся из плоти – весьма красивой и весьма слабой; не следовало требовать от такой натуры непосильной жертвы; она женщина с головы до пят и женщиной должна остаться; наложить путы на ее естественные порывы значило бы лишить ее жизнь всякого смысла. Ей мало Христа с его телом, распятым на кресте: ей нужен муж, обыкновенный мужчина, с усами и в шапокляке. Терпение! Пусть, по крайней мере, это будет законный муж, обвенчанный с нею в церкви.
Так старый аббат лечил Амелию от разрушительной страсти, лечил терпеливо, с упорством миссионера, какое дается лишь искренней верой. Всю свою изобретательность, все свои знания этот испытанный Богослов подчинил философии и морали и хлопотал над бедной Амелией, как заботливый отец. То был большой труд, и добрый старик в глубине души гордился тем, чего сумел достичь, ибо и это граничило с чудом.
Велика была радость аббата, когда, по его наблюдениям, любовь Амелии к соборному настоятелю угасла; она была мертва, забальзамирована, похоронена в глубинах ее памяти, как в склепе, и уже покрывалась молодой порослью духовного обновления. По крайней мере, так думал добрый Ферран, видя, как спокойно она говорит о своем прошлом, не вспыхивая, как прежде, от стыда и волнения при одном имени Амаро.
И действительно, она могла теперь думать о своем прошлом без трепета: отвращение к греху, глубокое доверие к аббату, изоляция от святошеской среды, в которой разрослась ее любовь, вновь обретенный душевный покой, конец ночных кошмаров и страха перед Пресвятой девой – все это постепенно потушило грозный пожар ее страсти; осталось лишь несколько головешек, порой вспыхивавших под слоем золы. Раньше соборный настоятель высился в капище ее души величественно, как позолоченный идол; но за время своей беременности, в часы мистического ужаса или истерического раскаяния, она столько раз сотрясала этого идола на его постаменте, что вся позолота осталась у нее на ладонях и темная, потерявшая былой блеск фигура уже не ослепляла ее; поэтому она спокойно, без слез и без борьбы, взирала на то, как аббат окончательно поверг наземь ее кумира. Если она и думала об Амаро, то лишь потому, что не могла забыть дом звонаря; она помнила радости любви, но не любовника.
Добрая по натуре, Амелия питала живейшую благодарность к аббату. Как она и сказала падре Амаро в тот вечер, она считала, что обязана ему всем.
Сходное чувство привязывало ее и к доктору Гоувейе, который бывал у доны Жозефы каждые два дня. То были ее добрые друзья, как бы двое отцов, ниспосланных ей небом; один обещал здоровье ее телу, другой – спасение душе:
Найдя у них защиту, Амелия провела последние недели октября в блаженном покое. Дни стояли тихие и теплые. Вечерами приятно было сидеть на террасе, наслаждаясь благодатной осенней тишиной. Доктор Гоувейя иногда встречался у нее с аббатом Ферраном; оба друг друга ценили; навестив старуху, они приходили на террасу к Амелии и вели длинные споры о религии и морали.
Амелия, уронив на колени рукоделие и радуясь, что два ее защитника, гиганты науки и святости, сидят с ней рядом, отдавалась всей душой прелести вечернего часа, обводя взглядом желтеющую листву деревьев. Она думала о будущем, и будущее рисовалось ей легким и надежным. Она сильная; роды под наблюдением доктора означают всего лишь физическую боль в течение нескольких часов. Когда это останется позади, она снова уедет в город, к матери… И еще одна надежда, порожденная постоянными разговорами аббата о Жоане Эдуардо, мелькала порой в ее воображении. Почему бы и нет? Если ее бедный жених все еще любит ее и может простить… Как мужчина он отнюдь не противен ей; это была бы отличная партия, особенно теперь, когда он стал любимцем сеньора из Пойяйса. Поговаривали, что Жоан Эдуардо скоро будет назначен управляющим… Амелия уже воображала, что живет в Пойяйсе, катается в господской коляске, идет по сигналу колокола в столовую, где ей прислуживает слуга в ливрее… И она надолго застывала в неподвижности, отдаваясь своей радостной мечте, а тем временем аббат и доктор сражались вокруг понятий Совести и Благодати, и вода однообразно журчала в оросительных канавках плодового сада.
Вскоре дона Жозефа, обеспокоенная долгим отсутствием сеньора соборного настоятеля, послала нарочного в Лейрию со слезной мольбой к падре Амаро посетить ее. Нарочный вернулся с ошеломляющей вестью: сеньор соборный настоятель уехал в Виейру и вернется не ранее чем недели через две. Старуха с досады расплакалась. Амелия в эту ночь тоже не могла уснуть – так возмутила ее эта затея Амаро: поехать развлекаться на курорт, весело беседовать с дамами на пляже и ходить в гости, совершенно забыв о ней.
С первых же недель ноября началась осенняя непогода. Дни укорачивались; Рикоса под нескончаемыми дождями и пасмурным небом стала еще неуютней.
Аббата Феррана одолел ревматизм, и он больше не появлялся. Доктор Гоувейя, посидев полчасика у больной, отбывал в своем старом кабриолете. У Амелии осталось одно-единственное развлечение: смотреть сквозь оконные стекла на дорогу. Три раза ей удалось увидеть проходившего мимо Рикосы Жоана Эдуардо. Но он, заметив ее, опускал глаза или прятал лицо под зонтом.
Часто приезжала Дионисия: она была приглашена в качестве повивальной бабки, хотя доктор Гоувейя рекомендовал Микаэлу, акушерку с тридцатилетним стажем. Но Амелия не хотела посвящать посторонних в свою тайну, кроме того, Дионисия приносила ей вести об Амаро, которые узнавала от его кухарки. Сеньору соборному настоятелю так понравилась Виейра, что он решил пробыть там до декабря. Это подлое поведение возмутило Амелию; она поняла, что падре Амаро хочет быть подальше в роковой день, когда наступят роды с их муками и опасностями. Мало того: у них уже давно было условлено, что новорожденного отдадут на воспитание кормилице, в деревню под Оуреном; но вот время его появления на свет приближалось, никто так и не поговорил с кормилицей, а сеньор соборный настоятель собирает ракушки на берегу моря!
– Это гадко, Дионисия! – негодовала Амелия.
– Да, что и говорить, этак не поступают. Я, конечно, могла бы подыскать кормилицу… Но дело это щекотливое. Сеньор соборный настоятель говорил, что сам все сделает.
– Это подло!
В довершение бед, Амелия не позаботилась о приданом для малютки, и теперь, накануне его рождения, у нее не было ни пеленок, чтобы его завернуть, ни денег на покупку необходимых вещей. Дионисия предлагала достать кое-какие вещички, оставленные в залог одной женщиной, рожавшей в ее доме. Но Амелия не хотела одевать своего сына в чужие тряпки, с которых на него может перескочить зараза или дурной глаз.
Однако из гордости она решила не писать Амаро.
Между тем придирки доны Жозефы становились день ото дня невыносимей. Несчастная старуха, лишившись духовного руководства соборного настоятеля, настоящего священника, не такого, как аббат Ферран, чувствовала, что ее беззащитная старушечья душа отдана на произвол сатаны: теперь уже не один Франциск-Ксаверий являлся ей нагишом; это странное видение повторялось с угрожающей регулярностью, захватывая все новых святых: весь сонм небесный, сбросив хламиды, плясал перед ней сарабанду в голом виде – и старуха погибала от этого беспрерывного зрелища, подстроенного дьяволом. Дона Жозефа пригласила падре Силверио, но ревматизм, как видно, поразил все епархиальное духовенство; уже больше месяца падре Силверио не вставал с кровати. Срочно призвали аббата из Кортегасы, но он ничего не дал доне Жозефе, кроме нового, им самим открытого способа приготовлять треску по-бискайски… Словом, настоящего благодетельного падре не находилось, и старуха срывала злобу на Амелии, шпыняя ее самым бессовестным образом. Почтенная сеньора уже всерьез подумывала, не послать ли в Амор, за падре Брито, как вдруг к концу обеда прибыл сам соборный настоятель!
Амаро выглядел отлично: загорел на солнышке, посвежел на морском воздухе, щеголял в новом сюртуке и лаковых башмаках. Он долго, с увлечением рассказывал о Виейре, об отдыхающих там знакомых, о рыбной ловле, к которой успел пристраститься, об увлекательных партиях в лото – и в унылой комнате больной старухи сразу повеяло живительным весельем курортной жизни. Дона Жозефа даже прослезилась от радости, что наконец снова видит сеньора соборного настоятеля и слышит его голос.
– Ваша матушка здорова, – сообщил он Амелии, – она уже приняла тридцать ванн. Недавно выиграла пятнадцать тостанов в стукалку… А вы что здесь поделываете?
Старуха пустилась в горькие жалобы: здесь пустыня! Дожди! Никого знакомых! Ох! Она чувствует, что погубит свою душу в этой злосчастной усадьбе!
– А я, – сказал падре Амаро, закладывая ногу на ногу, – так приятно провел время на взморье, что думаю через недельку вернуться туда еще на некоторое время.
Амелия не удержалась от возгласа:
– Как! Опять?
– Да, – сказал он. – Если сеньор декан даст мне отпуск на месяц, я непременно поеду к морю. Мне поставят кровать в столовой у сеньора каноника, и я еще попринимаю ванны. В Лейрии скучно. Надоело.
Старуха совсем отчаялась. Что же это такое? Он опять уедет, а они будут изнывать от тоски!
Он глумливо усмехнулся.
– По-моему, милые сеньоры, вы тут отлично обходитесь без меня. Вы нашли для себя подходящее общество.
– Не знаю, – возразила старуха с ядом, – может быть, некоторые и могут обойтись без вас, сеньор падре Амаро… Но лично я не нахожу тут для себя подходящего общества и знаю, что погублю свою душу. От здешних знакомств ни пользы, ни чести.
Амелия сочла нужным вмешаться:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57