А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Но вот башенные часы простонали три. Канонику пора было идти обедать. Выходя из церкви, он хлопнул падре Амаро по спине, сообщнически блеснул глазами:
– А ты маху не даешь! Пройдоха, право!
– Что прикажете делать? Ведь это такая чертовщина… Начинается все с пустяка…
– Милый мой! Это лучшее, что есть на свете, – глубокомысленно вздохнул каноник.
– Правда ваша, дорогой учитель, правда ваша! Это лучшее, что есть на свете…
С этого дня Амаро обрел полный душевный покой. Прежде его иногда тревожила мысль о том, что он отплатил черной неблагодарностью за доверие, за ласку, какие ему расточали на улице Милосердия. Но молчаливое одобрение каноника избавило его от этого, как он выражался, шипа, коловшего сердца. В конце концов, глава этой семьи, ответственное лицо, мужчина в доме был он, каноник, а Сан-Жоанейра всего лишь его сожительница. И Амаро иногда в шутку называл Диаса «своим дорогим тестем».
Была и другая приятная новость: Тото вдруг расхворалась. На другой день после визита каноника у нее началось кровохарканье. Спешно вызвали доктора Кардозо, и тот признал у нее скоротечную чахотку. Девочка обречена, это вопрос нескольких недель…
– Такая уж болезнь – скоротечная чахотка, друг мой, – сказал медик отцу. – Раз! И два!
Так доктор Кардозо любил обозначать работу смерти: когда она торопится, то завершает свое дело двумя взмахами косы: «Раз! И два!»
Теперь утренние свиданья в доме дяди Эсгельяса проходили спокойно. Амелии и Амаро больше не надо было ходить на цыпочках и прятаться от Тото. Они хлопали дверями, громко говорили, зная, что Тото лежит в жару, почти без сознания, под мокрыми от пота простынями. Но из боязни гнева Божия Амелия каждый вечер молилась царице небесной за выздоровление Тото. Иногда даже, раздеваясь в комнате звонаря, она вдруг останавливалась и делала грустное лицо:
– Ах, милый! Наверно, это грех: нам тут с тобой так хорошо, а внизу бедняжка борется со смертью…
Амаро пожимал плечами. Что они могут поделать, раз такова воля Божия?
И Амелия, смиряясь с волей Божией, сбрасывала нижнюю юбку.
Теперь на нее часто находило какое-то оцепенение, крайне раздражавшее падре Амаро.
Порой она делалась совсем вялой, поблекшей, рассказывала о зловещих снах, мучивших ее по ночам, и утверждала, что это плохое предзнаменование.
Иногда она спрашивала его:
– Если бы я умерла, ты бы очень горевал?
Амаро раздражался. Право же, это глупо! У них в распоряжении всего какой-нибудь час, так нет, надо испортить его хныканьем!
– Ты не понимаешь, – говорила она, – на сердце у меня так черно, так черно!
И действительно, приятельницы Сан-Жоанейры замечали в ней много странного. Иногда она по целым вечерам не открывала рта, склонив голову и вяло втыкая иголку в шитье; а иногда вовсе бросала работу и праздно сидела за столом, вертя пальцем зеленый абажур на лампе; взгляд у нее был отсутствующий, мысли витала где-то далеко.
– Ах, милочка, оставь в покое абажур! – восклицали гостьи, которых это нервировало.
Она улыбалась, устало вздыхала и снова бралась за подшиванье нижней юбки – работу, которую начала уже несколько недель назад. Сан-Жоанейру тревожила необычайная бледность дочери, и она решила пригласить Доктора Гоувейю.
– Да нет, маменька, это так, нервы… Пройдет…
Все и так видели, что нервы: у Амелии появились какие-то беспричинные страхи; она вскакивала и почти лишалась сознания, если где-нибудь хлопала дверь. Иногда она требовала, чтобы мать ночевала в ее комнате: она боялась кошмаров и видений.
– Правду сказал доктор Гоувейя, – говорила Сан-Жоанейра канонику, делясь с ним своими тревогами, – девушку надо выдать замуж.
Каноник покашливал, прочищая горло.
– Ничего ей не надо. У нее есть все, что требуется. И даже, по-моему, с излишком…
Каноник был убежден, что эта девушка, как он говорил самому себе, разрушает свое здоровье избытком счастья. В те дни, когда он узнавал, что утром она ходила навещать Тото, он вел за ней неотступное наблюдение, бросая на нее из глубин своего кресла навязчивые, похотливые взгляды. Теперь он не скупился с ней на отечески фамильярные ласки. Встречая Амелию на лестнице, непременно останавливал ее, щекотал, похлопывал по щеке, часто приглашал ее провести утро с ним и его сестрой; и, пока Амелия болтала с доной Жозефой, каноник, точно старый петух, беспрестанно ходил вокруг нее, шаркая шлепанцами. Амелия и ее маменька вели нескончаемые разговоры об отеческом расположении сеньора каноника: наверное, он даст ей хорошее приданое.
– Да, ты повеса, каких поискать! У тебя губа не дура! – неизменно восклицал каноник, выкатывая глаза, как только оставался наедине с Амаро. – Ухватил королевский кус!
Амаро надувался от гордости:
– Да, кусочек неплохой, дорогой учитель! Лакомый кусок.
Это была одна из самых больших радостей для Амаро: слушать, как коллеги расхваливают красоту Амелии, которую они называли «лилией благочестия». Все завидовали, что она исповедуется у него. Поэтому он всегда требовал, чтобы к воскресной мессе Амелия одевалась как можно наряднее, а недавно не шутя распек ее за то, что она пришла в церковь в стареньком шерстяном платье, точно престарелая ханжа в день покаяния.
Но Амелия уже не испытывала прежней неудержимой потребности исполнять всякую прихоть сеньора настоятеля. Она почти полностью очнулась от той бездумной дремоты, в которую ее погрузили объятия Амаро. Сознание вины мучило ее. Во тьме этой набожной и рабски покорившейся души забрезжили проблески разума. Собственно, кто она такая? Наложница соборного настоятеля. И эта мысль в ее беспощадной обнаженности ужасала Амелию. Она сожалела не об утраченной девственности, не о чести, не о добром имени. Она бы и не то отдала ради упоения, какое испытывала в его объятиях. Но ее пугало нечто куда более страшное, чем осуждение общества: гнев Божий. Сердце Амелии обливалось кровью при мысли, что она навеки потеряла свое место в раю; еще больше пугала ее мысль о том, что Бог накажет ее – не теми потусторонними карами, которые терзают наш дух за могилой, но муками в здешней жизни: разрушением здоровья, благополучия, красоты.
Она боялась, что ее поразит болезнь: проказа, паралич: что ее ждут нищета и голод – все напасти, на которые был так щедр Бог ее верований. Как в детстве, позабыв вознести деве Марии причитающиеся ей молитвы, Амелия боялась, что та столкнет ее с лестницы или пошлет учительнице мысль наказать ее линейкой, так и теперь она боялась, что Бог, в наказание за сожительство со священником, нашлет на нее порчу, погубит ее красоту, заставит ходить по улицам с протянутой рукой. Эти страхи преследовали ее неотступно с того памятного дня, когда она предалась грешным чувствам в накинутой на плечи мантии царицы небесной. Она не сомневалась, что Пресвятая дева возненавидела ее и требует возмездия. Напрасно Амелия пыталась умилостивить божью матерь потоками униженных молений. Она чувствовала, что дева Мария презрительно и брезгливо отвернулась от нее. Ни разу с тех пор не улыбнулось ей это дивное лицо; ни разу не разжались божественные пальцы, чтобы милостиво, как праздничный венок, принять ее молитву. Амелия наталкивалась на холодное молчанье, на неумолимую враждебность оскорбленного божества. А ведь Амелия знала, как влиятелен голос Богоматери во всех небесных советах; ей вдалбливали это с самого детства: все, чего ни пожелает мать Бога, дается ей в награду за слезы, пролитые на Голгофе; сын улыбается ей, сидя одесную, а Бог-отец восседает ошую от нее… И Амелия понимала, что для нее надежды нет, что там, наверху, готовится страшная кара, которая когда-нибудь обрушится на нее и раздавит, как обвал в горах. Что ее ждет?
Если бы она смела, то прекратила бы связь с Амаро; но его гнева она боялась почти так же, как гнева Божия. Что будет с ней, если на нее ополчатся разом и царица небесная, и сеньор падре Амаро? К тому же она его любила. В его объятиях она забывала и о божьей каре, и о самом Боге; под его защитой, прильнув к его груди, она не боялась ничего; жажда наслаждения, плотская страсть, словно крепкое вино, преисполняла ее какой-то бесшабашной отваги; она исступленно обвивалась вокруг любовника, бросая вызов небесам. Страх расплаты приходил потом, когда она оставалась одна в своей комнате. Эта борьба отнимала у нее все силы; вот отчего она бледнела и чахла, отчего старушечьи морщинки залегали в углах ее воспаленных, пересыхающих губ и вся она делалась вялой и отсутствующей, что так бесило падре Амаро.
– Да что такое с тобой? Из тебя будто все соки выдавили! – сердился он, когда после первых поцелуев она оставалась холодной и безжизненной.
– Я плохо спала ночью… Нервы.
– Проклятые нервы! – восклицал он с досадой.
Или она вдруг начинала задавать странные вопросы, которые выводили его из себя, тем более что повторялись снова и снова.
С должным ли жаром он служил сегодня мессу? Читал ли свой требник? Вознес ли мысленную молитву?
– Да тебе-то что? – сердился он. – Опомнись! Еще чего выдумаешь? Я тебе не семинарист, а ты не отец наставник, чтобы проверять, хорошо или плохо я исполняю устав. Вот еще глупости!
– Пойми, надо быть в ладах с небом… – бормотала она.
Это стало ее постоянной заботой – чтобы Амаро был образцовым священником.
Ей грозил ад, ее преследовал гнев божьей матери, и не на что было опереться, кроме поддержки падре Амаро, его влияния при небесном дворе. И она боялась, что из-за какой-нибудь оплошности он утратит это влияние, что Бог подметит какой-нибудь промах и отнимет у него свое благоволение. Ей хотелось, чтобы Амаро оставался святым, оставался любимцем неба и чтобы она потом могла воспользоваться его протекцией в загробном мире.
Амаро называл все это «бреднями старой монахини». Он с трудом их выносил, считая пустым умствованием; а главное, они отнимали драгоценные минуты у свиданий в домике звонаря.
– Мы же не для того сюда пришли, чтобы хныкать, – сухо говорил он. – Запри дверь, будь добра.
Она повиновалась – и после нескольких поцелуев в полумраке чердака он наконец вновь обретал свою Амелию, Амелию первых дней, восхитительное тело, которое трепетало, пылая в его объятиях.
С каждым днем он желал ее все сильнее, все неотступней и мучительней; их коротких свиданий было ему мало. Нет, положительно, второй такой женщины нет на свете! Второй такой нет даже в Лиссабоне, даже среди самых знатных дам! Правда, немного ребячлива, сентиментальна… Но не стоит принимать это всерьез; главное – насладиться, пока не иссякли молодые силы!
И он наслаждался. Жизнь его, сплошь сотканная из удобств и удовольствий, напоминала одну из тех модных гостиных, где все обито коврами и подушками, где нет твердых поверхностей и острых углов и тело, к чему бы оно ни прикоснулось, повсюду находит упругую мягкость подушек и пружин.
Конечно, приятнее всего были утренние встречи у дяди Эсгельяса. Но Амаро не чуждался и других удовольствий. Он вкусно ел, курил дорогой табак из пенковой трубки, носил белье из самого дорогого, тонкого полотна, купил кое-какую мебель и украшения для своей комнаты, забыл о том, что такое денежные затруднения: кошелек доны Марии де Асунсан, его лучшей исповедницы, был всегда к его услугам. А совсем недавно ему привалила особенная удача: однажды вечером, у Сан-Жоанейры добрейшая дона Мария заговорила об одной английской семье, приехавшей на шарабане осмотреть Баталью, и заявила, что все англичане еретики.
– Они крещены, как и мы, – заметила дона Жоакина Гансозо.
– Крещены-то крещены, милочка, а только это не крещение, а один смех. Это тебе не наше святое крещение. Еретические крестины впрок не идут.
Тогда каноник, любивший ее поддразнить, громогласно заявил, что сеньора дона Мария сказала кощунство. Святейший Тридентский собор в каноне IV сессии VII постановил, что всякий, отрицающий истинность крещения, совершенного еретиками во имя отца и сына и святого духа, отлучается от церкви. Таким образом, в соответствии с решением Тридентского собора дона Мария де Асунсан с этого момента отлучена от церкви!.. С добрейшей дамой сделалась истерика. На другой день она поверглась к стопам падре Амаро, и тот в покаяние за кощунство против канона IV сессии VII святого Тридентского собора наложил на нее епитимью – триста заказных месс по пяти тостанов во спасение душ чистилища.
Теперь он почти каждый раз входил к дядюшке Эсгельясу с таинственно-удовлетворенным видом, держа в руке хорошенький сверточек. Это был какой-нибудь подарок для Амелии; шелковая косынка, яркий шарфик, пара перчаток. Она приходила в восторг от этих свидетельств нежности сеньора соборного настоятеля, и в полутьме чердака начиналось вакхическое пиршество любви; а тем временем внизу чахотка взмахивала над Тото своей косой: «Раз! И два!»
XIX
– Сеньор каноник дома? Мне нужно с ним поговорить. Быстро!
Служанка Диасов указала падре Амаро на дверь кабинета, а сама побежала наверх, доложить доне Жозефе, что пришел сеньор соборный настоятель, хочет видеть сеньора каноника, а на самом лица нет! Видать, беда стряслась.
Амаро рывком распахнул дверь кабинета, со стуком ее захлопнул и, даже не поздоровавшись с дорогим учителем крикнул:
– Она беременна!
Каноник, писавший за столом, откинулся на спинку стула, словно сраженный ударом дубины.
– Что ты говоришь?
– Беременна!
Воцарилось молчание; только пол скрипел под ногами падре Амаро, метавшегося между окном и книжным шкафом.
– Ты уверен? – спросил каноник пугливо.
– Абсолютно! Она уже несколько дней как забеспокоилась. Плачет с утра до ночи… Сомнений нет. Женщины в этом не ошибаются. Все признаки налицо… Что делать, дорогой учитель?
– Вот оказия… – пробормотал ошеломленный каноник.
– Вообразите, какой будет скандал. Мать, соседки… А если заподозрят меня? Тогда я пропал. Нет, ничего не хочу слышать! Я сбегу!
Каноник отупело тер затылок, нижняя губа у него отвисла. Его воображению уже рисовалась суматоха в доме на улице Милосердия, ночные роды, нескончаемые слезы Сан-Жоанейры, нарушенный навеки покой…
– Да говорите же! – закричал на него Амаро в исступлении. – Скажите ваше мнение! Придумайте что-нибудь! Я ничего не соображаю… Я идиот, я…
– Этого следовало ожидать, дорогой коллега.
– К черту! Нашли время читать нотации. Конечно, я свалял дурака… Но теперь поздно! Ничего не поделаешь!
– А чего ты, собственно, хочешь? – с досадой сказал каноник. – Или ты собираешься дать девушке какого-нибудь зелья, чтобы отправить ее на тот свет?
Амаро пожал плечами. Придет же в голову! Право, отец наставник рехнулся.
– Так что ты хочешь? – повторил каноник утробным голосом, словно добывая слова из пучины своего чрева.
– Чего я хочу?! Я хочу, чтобы не было скандала! Чего же мне еще хотеть?
– На каком она месяце?
– На каком месяце? Да только что… Один месяц.
– В таком случае, надо выдать ее замуж! – воскликнул каноник в озарении. – Выдать за конторщика!
Падре Амаро подскочил на месте.
– Тысяча чертей, ведь верно! Вот это мысль!
Каноник с важностью кивнул головой: действительно, это мысль!
– Выдать замуж без промедления. Пока не поздно! Pater est quem nuptiae demonstrant. Отцом считается законный муж.
Дверь заскрипела, и в щелке мелькнули синие очки и черный чепец доны Жозефы. Она больше не в силах была сидеть на кухне и в приступе неудержимого любопытства сошла на цыпочках вниз и приложила ухо к замочной скважине. Но толстая суконная портьера внутри кабинета была задернута, на улице разгружали дрова, и голосов не было слышно. Тогда почтенная сеньора решилась войти: надо же поздороваться с сеньором настоятелем.
Но тщетно ее проницательные глазки, спрятанные за темными стеклами, рыскали по толстому лицу брата и по бледным чертам Амаро. Оба священника были непроницаемы, как закрытые ставнями окна. Падре Амаро даже нашел в себе силы заговорить в легком тоне о ревматизме декана и о слухах, будто секретарь Гражданского управления женится… Затем после короткой паузы он поднялся, сообщив, что сегодня у него к обеду отменное фрикасе из свиных ушек, – и дона Жозефа, терзаясь бессильным любопытством, вынуждена была смотреть, как он выходит; уже из-за портьеры донесся его голос:
– Так до вечера! Увидимся у Сан-Жоанейры, не так ли, дорогой учитель?
– До вечера.
И каноник, не сказав более ни слова, продолжал писать. Дона Жозефа не утерпела. Некоторое время она бродила, шаркая шлепанцами, вокруг своего брата, потом спросила:
– Что-нибудь случилось?
– Случилось, сестрица! – отвечал каноник, стряхивая перо. – Умер король дон Жоан Шестой!
– Грубиян! – крикнула дона Жозефа и пошла прочь, провожаемая безжалостным хихиканьем своего брата.
В тот же вечер в нижней гостиной у Сан-Жоанейры – в то время как наверху полумертвая от ужаса Амелия с треском разыгрывала вальс «Два мира» – оба священника, сидя рядышком на канапе под темной картиной, на которой смутно вырисовывалась рука пустынника, нависшая над мертвым черепом, долго шушукались;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57