А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

– Ты что, исповедалась аббату?
– А что? Да, исповедалась… Ничего плохого тут нет.
– Ты сказала ему все, все? – спросил он, стискивая от ярости зубы.
Она смутилась, но все же ответила, незаметно для себя перейдя на «ты»:
– Ты же сам сколько раз говорил… Самый тяжкий грех – утаивать что-нибудь на исповеди!
– Дура! – зарычал Амаро.
А глаза его пожирали ее всю. Сквозь пелену гнева, туманившего ему глаза и наливавшего кровью жилы на лбу, он видел, что она стала еще привлекательней; он оглядывал ее полную фигуру, алые губы, посвежевшие на деревенском воздухе, и ему хотелось поцеловать эти губы, укусить до крови.
– Ладно, – сказал он, уступая неудержимо нахлынувшему желанию, – ладно. Пусть; мне все равно. Исповедуйся хоть самому черту, если тебе так нравится… Но ты по-прежнему моя!
– Нет, нет! – решительно ответила она, уклоняясь от его рук и делая шаг к кузнице.
– Хорошо же. Ты мне за это заплатишь, дрянь! – прошипел Амаро сквозь зубы, повернулся к ней спиной и ринулся прочь, по дороге в город.
Он шагал быстрым шагом до самого города, не замечая блаженного покоя, разлитого в октябрьском воздухе; ярость подгоняла его и подсказывала планы беспощадной мести. Он пришел домой, едва переводя дух, все с тем же букетом в руке. Но, остывая в одиночестве, он постепенно проникся сознанием своего бессилия. В конце концов, что он может ей сделать? Разгласить по городу, что она беременна? Но он выдаст самого себя. Пустить слух, что она вступила в непозволительную связь с аббатом Ферраном? Кто этому поверит – почти семидесятилетний старик, карикатурно безобразный, проживший безупречную жизнь… Но лишиться ее, никогда больше не держать в объятиях это белое тело, не слышать больше невнятного лепета, исторгнутого счастьем, какого не даст и само небо… Нет, ни за что!
Но возможно ли, чтобы за шесть-семь недель она все забыла? Неужели в долгие ночи, дрожа от холода в своей одинокой кровати, она не вспоминала их утренних свиданий у дяди Эсгельяса?… Конечно, вспоминала: он стольких исповедовал, и все, все со стыдом говорили о немом, упорном искушении, никогда не покидающем раз согрешившую плоть…
Нет! Он должен продолжать свои преследования, он должен во что бы то ни стало заразить ее страстью, клокотавшей в нем сейчас сильней, чем прежде!
Всю ночь напролет он писал ей письмо – шесть бредовых страниц, полных исступленных призывов, мистической зауми, восклицательных знаков, угроз самоубийства.
Письмо это он отправил утром с Дионисией. Поздно вечером мальчуган из усадьбы принес ответ. Как жадно разорвал Амаро конверт! В записке значилось: «Прошу вас оставить меня наедине с моими грехами».
Амаро не сдавался; на другой день он снова был в Рикосе. Когда он вошел к доне Жозефе, Амелия сидела тут же. Она сильно побледнела; по глаза ее ни на миг не отрывались от работы. Амаро пробыл там полчаса, то в хмуром молчании, то рассеянно отвечая старухе, которая была, против обыкновения, в разговорчивом настроении.
На следующей неделе все его визиты протекали так же: услышав, что пришел сеньор соборный настоятель, Амелия запиралась в своей комнате и выходила лишь в том случае, если старуха посылала за ней Жертруду: сеньор падре Амаро здесь и желает ее видеть. Она появлялась, протягивала ему руку – всегда очень горячую, – брала свое неизменное шитье и садилась у окна; ее упорное молчание выводило священника из себя.
Он написал ей еще одно письмо. Она не ответила.
Он дал себе клятву более не видеть ее, отплатить Амелии презрением, но, провертевшись всю ночь без сна, все с тем же видением ее наготы, словно ввинченным в мозг, он утром снова бежал в Рикосу и краснел от стыда, когда старший из рабочих, мостивших дорогу, по которой он проходил два раза ежедневно, снимал перед ним клеенчатый берет.
Однажды вечером, явившись в Рикосу под моросящим дождем, падре Амаро столкнулся у подъезда с аббатом Ферраном; тот собирался уходить и открывал зонт.
– Ола, какими судьбами, сеньор аббат? – сказал соборный настоятель.
Аббат ответил:
– Что удивительного в моем посещении? Вы тоже ходите сюда каждый день…
Амаро воскликнул, задрожав от гнева:
– А вам что до того, сеньор аббат, хожу я сюда или не хожу? Это ваш дом?
Грубость Амаро задела старика за живое.
– Было бы лучше для всех, если бы вы сидели у себя в городе.
– А почему это, сеньор аббат? Почему? – вскрикнул Амаро вне себя.
Добрый старик спохватился; он допустил самое серьезное прегрешение для католического священника: позволил себе намекнуть на обстоятельство, которое стало ему известно в исповедальне. Выказав свое неодобрение греховному упорству коллеги, он нарушил тайну исповеди. Аббат Ферран снял шляпу и, низко поклонившись, сказал смиренно:
– Вы правы, ваше преподобие. Прошу извинить эти необдуманные слова. Добрый вечер, сеньор соборный настоятель.
– Добрый вечер, сеньор аббат.
Амаро, не заходя в дом, вернулся в город под дождем, который лил все сильнее и сильнее. Дома он написал еще одно длинное письмо, в котором описывал сцену с аббатом, обвиняя его в тяжелейших проступках и прежде всего в несоблюдении тайны исповеди. Но, как и первые два письма, оно осталось без ответа.
Тогда Амаро пришел к мысли, что такое упорство не может объясняться одним лишь раскаянием и страхом попасть в ад… «Тут замешан мужчина», – говорил он себе. Снедаемый черной ревностью, падре Амаро стал кружить по ночам вокруг дома в Рикосе, но ничего не увидел; каменное строение было погружено в сон и темноту. И все же один раз, уже поравнявшись с садовой оградой, он услышал на дороге, идущей из Пойяйса, мужской голос: кто-то с чувством напевал вальс «Два мира»; во мраке двигался огонек сигары. Испугавшись, падре Амаро юркнул в полуразрушенный сарай, темневший на другой стороне дороги. Голос смолк; Амаро, выглянув из сарая, увидел фигуру, укутанную в плед светлой расцветки; фигура остановилась и стала глядеть на окна дома в Рикосе. Охваченный вихрем ревности, Амаро хотел уже выскочить из своего убежища и наброситься на неизвестного, но тот спокойно пошел дальше, с сигарой в зубах, напевая:
Ты слышишь в горах колокольный звон –
В душе моей страх рождает он…
По голосу, по пледу, по походке падре Амаро узнал Жоана Эдуардо. Зато он убедился, что если какой-нибудь мужчина и разговаривал по ночам с Амелией или входил в усадьбу, то, несомненно, не конторщик. Но все же, боясь быть замеченным, Амаро перестал бродить по ночам вокруг рикосского дома.
Да, это был Жоан Эдуардо. Проходя мимо Рикосы, днем или ночью, он всегда останавливался на минуту и окидывал меланхоличным взглядом стены, в которых жила она. Несмотря на все разочарования, Амелия все еще была для него она, возлюбленная, самое дорогое существо на свете. Ни в Оурене, ни в Алкобасе, ни в гостиницах, по которым мотала его судьба, ни в Лиссабоне, куда его вынесло неведомой волной, как выносит на берег щепку от разбитого корабля, – нигде, никогда ее образ не покидал его сердца, не переставал мучить его тоской. В дни бедственного лиссабонского житья – самые горькие дни его жизни, – когда он служил секретарем в какой-то забытой Богом конторе, затерянный в этом огромном, словно Рим или Вавилон, городе, так беспощадно казнившем его черствым равнодушием куда-то торопящейся толпы, он особенно нежно лелеял свою любовь, которая дарила ему иллюзию сердечного тепла. Он чувствовал себя менее одиноким, ведь с ним всегда была Амелия; во время нескончаемых прогулок по набережной Содре он вел с ней долгие мысленные разговоры, упрекал ее за горе, которое пожирало его жизнь.
Привязанность к Амелии служила оправданием случившемуся, поднимала Жоана Эдуардо в собственных глазах. Он был «мучеником любви»; это его утешало, как в первые минуты отчаяния утешала мысль, что он стал жертвой религиозных преследований. Он уже не был серой, заурядной личностью, из тех, кого случай, леность, отсутствие друзей, злая судьба и заплатанный сюртук обрекают на жалкую зависимость; нет, он казался самому себе человеком больших чувств; трагическая катастрофа, отчасти любовная, а отчасти политическая, – словом, личная и социальная драма, – вынудила его после героической борьбы скитаться из конторы в контору, не расставаясь с парусиновым писарским портфелем. Волей судьбы он уподобился героям, описанным в стольких чувствительных романах… И потрепанное пальто, и обеды по четыре винтена, и дни, проведенные без курева, – все это он приписывал своей роковой любви и преследованию могущественной клики врагов; инстинкт самоуважения помогал ему видеть нечто значительное в этих банальных бедах… Встречая на улице тех, кого он называл счастливцами, – господ, разъезжающих в колясках, молодых щеголей, гуляющих под руку с красивыми женщинами, нарядных людей, спешащих в театр, – он чувствовал бы себя совсем несчастным, если бы не мысль, что он тоже обладает бесценным сокровищем, предметом духовной роскоши – таким он считал свою несчастную любовь. И когда по воле случая Жоан Эдуардо получил место в Бразилии и деньги на дорогу, он стал идеализировать даже свою заурядную эмигрантскую судьбу, твердя себе, что вынужден пересечь океан, ибо изгнан из родной страны тиранией священников и сановников за то, что любил женщину!
Мог ли он знать, укладывая свой костюм в обитый жестью баул, что через несколько недель снова окажется в полулиге от этих священников и этих сановников и будет с нежностью созерцать окно своей Амелии? Все это сделал чудак, сеньор из Пойяйса, который, кстати, вовсе не родился сеньором и не носил родового имени Пойяйсов, а был просто чудаковатым Богачом из Алкобасы: он купил родовое поместье у титулованных владельцев и, став собственником земли, унаследовал почетное звание сеньора, которым местные жители привыкли именовать помещиков из Пойяйса. Именно этот добрейший человек избавил Жоана Эдуардо от тягостей морской болезни и злоключений эмиграции, нечаянно встретив его в одной из контор, где молодой человек служил незадолго до отъезда. Сеньор из Пойяйса, старый клиент Нунеса, знал историю конторщика, был в курсе его героической публикации в «Голосе округа» и скандала на Соборной площади и уже давно воспылал горячим сочувствием к «богоборцу» Жоану Эдуардо.
Дело в том, что этот сеньор питал маниакальную ненависть к духовенству; читая, например, в газете корреспонденцию о каком-нибудь преступлении (даже если виновник был найден и уже осужден), он неизменно утверждал: «Если хорошенько покопаться в этом деле, то на дне непременно обнаружишь сутану». Ходили слухи, что причина столь глубокого отвращения к священникам коренилась в неприятностях, которые он перенес от первой своей жены, известной алкобасской святоши. Встретив Жоана Эдуардо в Лиссабоне и узнав о его близком отплытии, пойяйский сеньор загорелся новой идеей: привезти молодого человека обратно в Лейрию, поселить в Пойяйсе, сделать гувернером своих малолетних сыновей и тем нанести звонкую пощечину всему епархиальному духовенству. Он и впрямь считал Жоана Эдуардо безбожником, и это как нельзя лучше соответствовало его философическому плану воспитать своих малышей отчаянными атеистами. Жоан Эдуардо со слезами на глазах принял приглашение: оно означало прекрасное жалованье, почет, жизнь в семейном доме, полное восстановление репутации…
– О сеньор, я никогда не забуду всего, что вы для меня сделали!
– Да я же для своего удовольствия! Чтобы насолить этим негодяям! Мы завтра же едем.
В Шан-де-Масансе, не успев выйти из вагона, пойяйский сеньор радостно крикнул начальнику станции, который вовсе не знал Жоана Эдуардо и ничего не слышал о приключившейся с ним истории:
– Я везу его обратно! Он возвращается победителем! И натянет нос долгополым… И если потребуются судебные расходы, я возьму их на себя!
Начальник станции не удивился: во всем округе было известно, что сеньор из Пойяйса «немножко не того».
На другой же день после своего приезда в Пойяйс Жоан Эдуардо узнал, что Амелия и дона Жозефа живут в Рикосе.
Сообщил ему об этом аббат Ферран, единственный священник, с которым пойяйский сеньор разговаривал, которого пускал к себе в дом – «не за то, что он падре, а за то, что благородный человек».
– Я уважаю вас, сеньор Ферран, – говаривал он, – но презираю священника!
Добряк Ферран улыбался: он знал, что под маской твердолобого нечестивца скрывается человек с золотым сердцем, благодетель всех бедняков прихода…
Сеньор из Пойяйса, как и аббат Ферран, был страстным любителем книг и неутомимым спорщиком; иногда между двумя приятелями возникали громоподобные дискуссии об истории, ботанике, разных видах охоты… Когда аббат в пылу спора припирал чудака к стенке, тот грозно вопрошал:
– Вы это говорите как священник или как джентльмен?
– Как джентльмен.
– Тогда я принимаю ваше возражение. В нем есть смысл. Но если бы я услышал что-нибудь подобное от священника, я бы переломал ему кости.
Иногда, желая позлить аббата, пойяйский сеньор показывал ему Жоана Эдуардо, хлопал его по плечу, как любитель лошадей похлопывает любимого рысака, и восклицал:
– Вот полюбуйтесь на этого молодца! Одного из ваших он уже поколотил. И еще укокошит двух-трех… А если попадет под суд, то я его выкуплю и избавлю от виселицы!
– Это не так уж трудно, почтенный сеньор, – посмеивался аббат, спокойно втягивая в ноздрю понюшку табака, – в Португалии давно нет виселиц…
Сеньор из Пойяйса приходил в бурное негодование:
– Нет виселиц? Правильно! А почему их нет? Потому, что у нас свободное правительство и конституционный монарх! А если бы долгополые одержали верх, то на каждой площади торчало бы по виселице, а на каждом углу пылал бы костер! Ответьте мне на один вопрос, сеньор Ферран: вы явились в мой дом, чтобы защищать инквизицию?
– О сеньор, я об инквизиции и не заикался…
– Не заикались, потому что боитесь! Вы отлично знаете, что я бы пырнул вас ножом!
Все это сопровождалось оглушительными криками, стремительными скачками, беготней по комнате, так что воздух вихрился ураганным ветром от широких пол его желтого халата.
– В душе он кроток как ангел, – говорил аббат Жоану Эдуардо, – и способен отдать последнюю рубашку даже священнику, если узнает, что тот терпит нужду… Вы попали в хороший дом, Жоан Эдуардо… А на его выходки не надо обращать внимания…
Аббат Ферран вскоре проникся глубокой симпатией к Жоану Эдуардо. Услышав от Амелии знаменитую историю о заметке, он счел нужным, по его любимому выражению, «полистать страницы этой души». Они несколько вечеров беседовали, гуляя по лавровой аллее Пойяйса и в аббатстве, куда Жоан Эдуардо ходил за книгами; вместо «истребителя долгополых», как аттестовал молодого человека пойяйский сеньор, аббат нашел доброго, чувствительного юношу, преисполненного самой возвышенной веры, мечтавшего о мирной семейной жизни и превыше всего ценившего честный труд. И тогда аббату пришла в голову мысль, которую он счел явленной волей господа, так как мысль эта осенила его после долгой молитвы перед святыми дарами. Заключалась она в том, чтобы все-таки поженить Жоана Эдуардо и Амелию. Будет совсем нетрудно побудить слабое и нежное сердце молодого человека простить бывшую невесту; бедная девушка после стольких страданий излечится от своей страсти, которая проникла в ее душу, точно дыханье демона, умчав в пучину ада ее волю, душевный мир и целомудрие, и обретет в союзе с Жоаном Эдуардо на всю остальную жизнь покой, довольство, тепло, уют домашнего очага, тихое пристанище и очищение от прошлого. Аббат не говорил ни ему, ни ей об этом плане, умилявшем его до глубины души. Да и не время было теперь, когда она носила ребенка от другого. Но старик любовно готовил их к этому исходу, особенно когда бывал у Амелии: он рассказывал, о чем говорил с Жоаном Эдуардо, повторял ей его разумные речи, описывал, как нежно он печется о маленьких мальчиках из Пойяйса.
– Он славный юноша, – говорил старик, – и создан для семейной жизни… Это один из тех, кому женщина может доверить свою судьбу. Если бы я не был священником и имел бы дочь, я бы отдал ее за такого человека.
Амелия краснела и не говорила ни слова.
Она уже не могла опровергнуть эти похвалы прежними доводами о клеветнической статье и о безбожии. Аббат Ферран одним словом отмел их как чистейший вздор.
– Я читал эту статью, сеньора. Молодой человек выступил не против священников, а против фарисеев!
Но чтобы смягчить суровость этих слов – самых недобрых, которые ему привелось сказать за многие годы, – он прибавил:
– Конечно, он виноват… Но раскаяние его искренне. Он заплатил за свои ошибки слезами и голодом.
Амелия была растрогана.
Примерно в это же время в Рикосу стал наезжать и доктор Гоувейя: с наступлением холодных осенних дней состояние доны Жозефы ухудшилось.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57