А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Равно как и наделен искрой Божьей. Поэтому в нем борются высокое и низкое, он одержим благородными и низменными порывами, слаб и силен…
Эта сопряженность, внутренняя борьба несовместных начал лишь была намечена в финалах «Мандарина» и «Реликвии». В «Семействе Майа» этой негероичной человечностью отмечены образы важных, но все же второстепенных героев. Роман «Знатный род Рамирес» целиком и полностью построен как «житие одного грешника»: первая и большая часть повествования посвящена подробностям грешной жизни будущего святого в миру, затем в его жизни происходит резкий перелом, отмечающий полное духовное перерождение героя (в «Рамиресах» это – X глава, в которой трусливый и безвольный Гонсало вдруг превращается в «истинного» Рамиреса. «И он почувствовал, что великие дела ждут его, что он еще вкусит гордую радость полной жизни, познает творчество, прославит заново свой славный род, и родная земля благословит его за то, что он служил ей по мере сил»), наконец – финал, повествующий о его «святых» деяниях. Мы не случайно использовали слова Достоевского для определения жанрового своеобразия «Знатного рода Рамирес». Именно в 90-е годы Кейрош испытывает необычайный интерес к России и к русской литературе, читает (по-французски) Тургенева, Достоевского, Толстого, штудирует книгу графа де Вогюэ «Русский роман», а в год начала работы над «Рамиресами» публикует в выходящей в Рио-де-Жанейро газете «Новости» эссе «Идеал-Бог» (в названии эссе слово «Бог» – русское, в латинской транскрипции: «Воск»!).
Конечно, у Кейроша было достаточно художественного чутья, чтобы не следовать слепо житийному канону: расправляясь с обидчиком, Гонсало превращается не в святого и не в один миг. Его «послушничество» являет собой создание плантаторского хозяйства в Замбези, откуда он шлет домой «веселые письма, полные энтузиазма основателя империи». При этом к подвигам Гонсало в Африке Кейрош относится всерьез, как бы опровергая финалом романа «филистерские» рассуждения муниципального чиновника Жоана Гоувейи о том, что, будь он премьером страны, он «продал бы Африку с аукциона… во имя здравого принципа»: «Кто владеет заморскими территориями, которых не в силах освоить по недостатку средств или рабочих рук, должен эти территории продать и на вырученные деньги починить крышу у себя над головой… вырастить сад на доброй земле, по которой ходят его собственные ноги». Гонсало растит сад в Замбези – и в этом автор его вполне одобряет. Но Кейрош-художник не мог не задаться вопросом, как встроить образ Гонсало в ряд между киплинговским суперменом и св. Франциском Ассизским? И он находит достаточно изящный ход: как действующее лицо романа, как персонаж, сквозь призму восприятия которого и строилось все изображение, Гонсало исчезает из книги как раз в момент отплытия из Португалии. А в последней главе перед читателем возникает его «тень», образ его образа, слагающийся из сведений, содержащихся в письме дальней родственнице, из разговоров о нем его близких и его друзей. Читатель сугубо «житийной» части романа – его XII главы, – в которой герой из человека-грешника превращается в эмблему-символ самой Португалии, должен довольствоваться слухами о Гонсало, которые сообщает нам автор, утрачивающий тот тесный внутренний контакт с героем, который он сохранял на протяжении всех предыдущих одиннадцати глав.
В XII главе Кейрош творит миф о блистательном настоящем и будущем Гонсало, не скрывая своей мифотворческой цели. Но стоит ли сегодня заниматься разоблачением кейрошевских иллюзий? И вправе ли мы выносить осуждающий вердикт его заблуждениям? Ведь в момент смерти писателя до португальской Свободы оставалось еще семьдесят с лишним лет – еще одна проигранная человеческая жизнь.
С. Пискунова
I
В пасхальное воскресенье вся Лейрия узнала, что соборный настоятель, падре Жозе Мигейс, скончался на рассвете от апоплексического удара. Человек он был полнокровный, упитанный и пользовался среди духовенства епархии славой заядлого чревоугодника. О его обжорстве ходили легенды. Когда падре Жозе Мигейс, выспавшись после обеда, выходил с пылающими щеками на улицу, аптекарь Карлос злобно шипел:
– Вон ползет наш удав; переваривает, что заглотал. Помяните мое слово: когда-нибудь он лопнет от жира!
Так оно и вышло. Покушав за ужином рыбы, священник приказал долго жить – в тот самый час, когда в доме напротив, у доктора Годиньо, праздновали именины хозяина и гости шумно отплясывали польку.
Никто о нем не пожалел, мало кто пришел проводить его на кладбище. Соборного настоятеля не любили. Это был мужлан с повадками землекопа; хриплый голос, грубые ручищи и пучки жестких волос, торчавшие из ушей, отвращали от него сердца прихожан; и притом он был совсем лишен красноречия.
Особенно не жаловали Жозе Мигейса дамы; он позволял себе рыгать в исповедальне. Почти всю жизнь старик прослужил в деревенских приходах, в горах, и не разбирался в тонких нюансах дамского благочестия; едва заняв место соборного настоятеля, он растерял лучших прихожанок; они перешли исповедоваться к медоточивому падре Гусману – такому обходительному, приятному духовнику!
Когда дамы, сохранившие верность соборному настоятелю, заводили речь о боязни поддаться соблазну, о греховных сновидениях и тому подобном, он бурчал, оскорбляя их лучшие чувства:
– Вздор, голубушка, вздор! Молите господа, чтобы ниспослал вам побольше разума. Побольше здравого смысла!
Особенно раздражали его излишние строгости в соблюдении поста.
– Ешьте и пейте на здоровье! – восклицал он. – Ешьте и пейте вволю, голубушка!
Он был убежденный мигелист; либералы, их мнения, их газеты приводили его в ярость.
– Палкой их! По шее! – гремел он, размахивая своим огромным красным зонтом.
В последние годы падре Мигейс сделался домоседом и жил весьма уединенно. Прислуживала ему старуха-кухарка, а компанию составлял песик по кличке Жоли. Единственным благожелателем старого священника был главный викарий, декан кафедрального капитула Валадарес, управлявший в то время епархией, ибо епископ дон Жоакин уже два года мучился ревматизмом в своей усадьбе в Верхнем Миньо. Жозе Мигейс глубоко уважал декана, сухопарого длинноносого близорукого священника, который был большим знатоком Овидия и уснащал свою речь цитатами из античных поэтов, кривя при этом губы на сторону. Декан, в свою очередь, тоже ценил соборного настоятеля и называл его «брат Геркулес»; силой он настоящий Геркулес, пояснял, улыбаясь, падре Валадарес, а чревоугодием истый монах.
На похоронах Жозе Мигейса декан собственноручно окропил могилу святой водой и, бросив, по обычаю, горсть земли на крышку гроба, вспомнил, как потчевал покойного табачком из своей золотой табакерки, и тихонько шепнул стоявшим вокруг священникам:
– Вот ему и последняя понюшка!
Клир немало смеялся этой шутке сеньора декана; в тот же вечер каноник Кампос пересказал ее за чашкой чая у депутата Новайса. Гости одобрительно рассмеялись; все похвалили веселый характер главного викария и заключили не без почтения, что его преподобие умеет пошутить.
Несколько дней спустя на Базарной площади появился Жоли, песик соборного настоятеля. Кухарка заболела малярией и угодила в больницу. Дом заперли. Бесприютный Жоли выл от голода в чужих подворотнях. Это была собачка неопределенной породы, на удивление толстая и чем-то напоминавшая своего покойного хозяина. Жоли издавна привык к черным сутанам и, жаждая обрести нового покровителя, увязывался за каждым проходившим священником и плелся за ним, робко повизгивая. Но никто не хотел взять к себе несчастного Жоли, его отпихивали острыми зонтиками, и собака, точно отвергнутый проситель, целыми ночами скулила то под одной, то под другой дверью. Однажды утром труп Жоли был найден у ворот Попечительства о неимущих. Золотарь бросил его на свою телегу и куда-то увез. Жоли навсегда исчез с Базарной площади, и Жозе Мигейса окончательно забыли.
Через два месяца стало известно, что в собор назначен новый настоятель. По слухам, это был совсем еще молодой священник, по имени Амаро Виейра, только что вышедший из семинарии. Его назначение объясняли протекцией влиятельных лиц, и оппозиционная газета «Голос округа», горько иронизируя и поминая Голгофу, писала о «фаворитизме в правительственных сферах и о засилии клерикалов». Местное духовенство решило обидеться; о статье в довольно желчном тоне завели разговор в присутствии декана.
– Не будем горячиться! – примирительно сказал декан. – Протекция у него действительно имеется, в покровителях недостатка нет. Об Амаро Виейре мне писал мой старый друг Брито Корреа (Брито Корреа был тогда министром юстиции). В письме сказано даже, что наш новый настоятель красивый малый. Так что, – с довольной улыбкой заключил декан, – после брата Геркулеса у нас будет брат Аполлон.
Лишь один человек во всей Лейрии знал нового священника: каноник Диас, которому довелось преподавать христианскую нравственность в семинарии в те самые годы, когда Амаро Виейра там учился. По словам каноника, ему запомнился золотушный мальчуган, тихий, застенчивый, весь в угрях.
– Как сейчас его вижу: поношенный подрясничек и выражение лица такое, будто у него глисты! А так ничего… Смышленый.
Каноник Диас был известным лицом в городе. За последние годы он растолстел, и сутана плотно обтягивала его выпуклый живот, седоватая шевелюра, набрякшие под глазами мешки, жирные губы – все приводило на память старинные историйки про сластолюбивых и прожорливых монахов.
Дядюшка Патрисио, отчаянный либерал, из ветеранов, державший лавку на Базарной площади и считавший своим долгом рычать, точно сторожевой пес, на всякого идущего по улице священника, бормотал. каждый раз, когда каноник – тучный, сытый – шествовал мимо его заведения, опираясь на зонт:
– У, пройдоха! Вылитый дон Жоан Шестой!
В доме каноника Диаса жила его сестра, старая дева, дона Жозефа Диас, и служанка, известная всей Лейрии, так как она беспрестанно сновала по улицам; то тут, то там мелькала ее крашеная черная шаль и шаркали стоптанные башмаки.
Каноник слыл Богатым человеком. Он владел несколькими поместьями в окрестностях Лейрии, сдавал их в аренду, устраивал званые вечера, на которых к столу подавались жареные фазаны и отличное вино: «Герцогское, 1815 года». Однако самой замечательной стороной его жизни в Лейрии – о чем много толковали и сплетничали – была дружба с сеньорой Аугустой Каминья, которую в городе называли Сан-Жоанейрой, так как она была родом из Сан-Жоана-де-Фос. Сан-Жоанейра жила на улице Милосердия и держала пансион для холостяков. Ее единственная дочь Амелия, красивая девушка двадцати трех лет, была предметом тайных воздыханий всей местной молодежи.
Каноник Диас, весьма довольный назначением Амаро Виейры на должность соборного настоятеля, повсюду – и в аптеке Карлоса, и на Базарной площади, и в ризнице собора – расхваливал этого молодого священника, его способности к наукам, скромность поведения, кроткий нрав и даже голос:
– Тембр такой, что приятно послушать. Чтобы выжать из прихожан слезу на страстной – лучшего голоса не сыщешь!
Падре Диас с пафосом предрекал молодому коллеге блестящее будущее: никак не меньше, чем сан каноника, а может быть, и епископскую митру. В один прекрасный день он с торжеством показал соборному коадъютору, молчаливому и угодливому созданию, письмо из Лиссабона от Амаро Виейры.
Дело было августовским вечером; оба священнослужителя прогуливались возле Нового моста. В это время прокладывали шоссейную дорогу на Фигейру; старый деревянный мост через Лиз разобрали, и переходить реку уже можно было по новому. Все в один голос восхищались его могучими каменными арками, окованными железом. Правда, на том берегу работы были приостановлены: крестьяне отказывались продавать землю; там еще змеилась утопавшая в грязи проселочная дорога в Марразес, которой предстояло влиться в новое шоссе; по сторонам ее были навалены кучи гравия; тяжелые каменные катки, которыми прессуют и выравнивают щебень, уже наполовину вросли в черную, мокрую от дождей почву.
Отсюда, с Нового моста, открывался широкий вид на мирные, окрестности Лейрии. Вверх по течению круглились невысокие холмы, поросшие темной щетиной краснолесья; внизу, среди молодого сосняка, рассыпались хутора, внося веселое разнообразие в этот исполненный меланхолии пейзаж; сияли на солнце беленные известкой стены; к светлому, словно свежевымытому, небу поднимались сизые дымы очагов. Ближе к устью, где речка медленно текла между низких берегов, отражая вереницу серо-зеленых плакучих ив, раскинулась широкая, плодородная равнина Лейрии, вся залитая светом, сверкающая прудами, ручьями и озерами. Город с моста не был виден, только выдавалась углом каменная стена собора и виднелась часть кладбищенской ограды, увитой плющом, да острые черные верхушки кипарисов. Все остальное было скрыто за крутым косогором, заросшим репейником и крапивой, а на самой его вершине темнели развалины древнего замка; по вечерам над полуобвалившимися стенами медлительно кружили совы. У въезда на мост можно было спуститься по откосу на тополевую аллею, так называемую Старую аллею, идущую вдоль берега реки. Именно в этом уединенном уголке, укрытом листвой вековых деревьев, и прогуливались двое священников, беседуя вполголоса. Каноник Диас рассказывал, что получил письмо от Амаро Виейры, и поверял коадъютору одну мысль, мысль поистине счастливую! В письме Амаро просил подыскать для него квартиру, недорогую, в удобном месте и, если возможно, меблированную, самое желательное – несколько комнат в каком-нибудь приличном семейном пансионе. «Вы сами понимаете, дорогой учитель, – писал Амаро, – что это вполне устроило бы меня. Ни в какой роскоши я не нуждаюсь; достаточно комнаты и небольшой гостиной. Но совершенно необходимо, чтобы дом был почтенный, спокойный, в центре города, чтобы у хозяйки был сносный характер и умеренные требования. Поручаю эти заботы вашему такту и житейскому опыту и прошу верить, что зерно вашей доброты не упадет на каменистую почву. Главное, чтоб хозяйка была спокойного нрава и не слишком болтлива».
– Так вот что я придумал, друг Мендес: не поселить ли его у Сан-Жоанейры? – заключил каноник. – Прекрасная мысль, а?
– Превосходная! – поддакнул коадъютор.
– В нижнем этаже у нее есть свободная комната с примыкающим к ней зальцем, а рядом еще одно помещение, которое может служить кабинетом. Дом хорошо меблирован, прекрасное постельное белье…
– Белье отличное! – почтительно подтвердил коадъютор.
Каноник, продолжал:
– И для Сан-Жоанейры это тоже выгодно: за квартиру, белье, стол и обслуживание она смело может просить шесть тостанов в день. Не считая того, что соборный настоятель окажет ей честь, поселившись в ее доме!
– Это все верно. Только… Не расстроится ли дело из-за Амелиазиньи? – робко заметил коадъютор. – Не знаю, как на это посмотрят. Девушка молодая… Вы говорите, сеньор Виейра тоже молод. Вы сами знаете, ваше преподобие, как злы люди.
Каноник остановился.
– Что вы такое несете? Разве не живет падре Жоакин под одной крышей с крестницей своей матушки? А каноник Педрозо? У него поселилась невестка с сестрой – девушкой девятнадцати лет! Что вы выдумали?
– Да нет, я просто… – сразу отступил коадъютор.
– Нет, нет, не вижу тут ничего дурного. Сан-Жоанейра сдает комнаты жильцам; у нее все равно что гостиница. Ведь жил же там несколько месяцев секретарь Гражданского управления.
– Да, но теперь речь идет о духовном лице… – мямлил коадъютор.
– Тем спокойнее, сеньор Мендес, тем спокойнее! – воскликнул каноник и, снова приостановившись, доверительно продолжал: – И потом, это очень устраивает меня, понимаете? Меня. Мне это чрезвычайно удобно, дорогой Мендес.
Наступила короткая пауза. Затем коадъютор сказал, понизив голос:
– Да, вы сделали немало добра Сан-Жоанейре, сеньор каноник.
– Я делаю, что могу, дорогой мой, все, что могу, – отвечал каноник и, помолчав, прибавил с отеческой, теплой улыбкой: – И она того достойна! Она заслужила! Что эта за душа, друг мой! – Он улыбался, возведя глаза к небу. – Посудите сами: если бедняжка не видит меня утром ровно в девять часов, она уже сама не своя! «Голубушка моя, – говоришь ей, бывало, – вы напрасно волнуетесь!» Но она просто места себе не находит. Как вспомню прошлый год, когда у меня сделалась колика… Она даже осунулась от тоски, сеньор Мендес! И какое трогательное внимание! Если у них режут поросенка, то лучшую часть уж непременно приберегут для «нашего святого отца», можете себе представить? Она так меня называет.
Глаза его блестели от умиления.
– Ах, Мендес, – заключил он, – это превосходная женщина!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57