«Доченька!
Если ты читаешь это, прости меня. Я пытаюсь отыскать твою мать. Долгие годы я был уверен, что ее нет в живых, но теперь начал сомневаться. Такие сомнения тяжелее любого горя, и когда-нибудь ты, быть может, поймешь, как они день и ночь терзают мне сердце. Я никогда не говорил с тобой о ней и сознаю, что это — моя слабость, но мне слишком больно было открывать тебе нашу историю. Я всегда собирался рассказать тебе больше, когда ты повзрослеешь и сможешь лучше понять и меньше устрашиться, хотя у меня самого страх со временем так и не стал меньше, так что последнее оправдание, пожалуй, никуда не годится.
В последние месяцы я старался расплатиться за прежнюю слабость, открывая тебе понемногу отрывки прошлого, и собирался постепенно ввести в эту историю и твою мать — хотя в моей жизни она появилась довольно внезапно. Теперь я опасаюсь, что не успею рассказать тебе всего прежде, чем буду принужден умолкнуть — буквально лишен возможности сообщить о себе — или стану жертвой собственного молчания.
Я уже описал тебе вкратце свою жизнь аспиранта, которую вел до твоего рождения, и изложил странные обстоятельства исчезновения моего куратора. Рассказал и о встрече с молодой женщиной по имени Элен, не менее, а может быть, и более моего желавшей разыскать профессора Росси. При всякой возможности я стараюсь продолжить рассказ, но, кажется, пора начать записывать продолжение, доверив бумаге сохранить его. Если теперь тебе приходится читать его, вместо того чтобы слушать мою повесть, разворачивающуюся перед тобой на каком-нибудь скалистом взгорье, или на тихой «пьяцце», в укромной бухте или за столиком уютного кафе, то моя вина в том, что я не сообщил тебе всего раньше.
Я пишу это, глядя на огни в старой гавани — а ты спишь в соседней комнате спокойным невинным сном. Я устал после делового дня, и мне трудно начать это долгое повествование — мой печальный долг, горькая предосторожность. Мне кажется, еще несколько недель, а может, и месяцев я смогу вести рассказ сам, так что не стану повторять того, что ты уже слышала в наших разъездах по разным странам. Но в том, что еще осталось достаточно времени, я не могу быть уверен. Эти письма — попытка уберечь тебя от одиночества. В худшем случае ты унаследуешь мой дом, деньги, мебель и книги, но я верю, что эти бумаги будут для тебя дороже всего остального имущества, потому что в них — рассказ о тебе самой, твоя история.
Почему я не открыл тебе всего сразу и не покончил с этим одним ударом? Быть может, по слабости своей, но и потому также, что краткое изложение стало бы действительно, ударом. Я не могу допустить, чтоб ты испытала такую боль, пусть даже она лишь малая доля моей боли. Кроме того, узнав все сразу, ты не смогла бы мне поверить в полной мере, как я не вполне поверил своему куратору, пока не проследил шаг за шагом его воспоминания. И наконец, какую историю можно без ущерба свести к простому перечислению фактов? И потому я рассказываю тебе свою историю постепенно. И начинаю наугад, не зная, сколько успел поведать до того, как письма эти оказались в твоих руках».
Отец рассчитал не совсем точно, в продолжении уже знакомой мне истории образовался некоторый разрыв. Я так и не узнала, к сожалению, ни как он отозвался на поразительное решение Элен Росси, ни увлекательных подробностей путешествия из Новой Англии в Стамбул. Я могла только гадать, как они уладили формальности, как пробились через препоны политической напряженности, как получили визы, миновали таможни. Какую сказку отец преподнес своим родителям, добрым и рассудительным бостонцам? Удалось ли им с Элен побывать в Нью-Йорке, как он собирался сначала? И в одном ли номере они ночевали в гостинице? Этот вопрос меня, как всякого подростка, очень занимал. В конце концов я успокоилась на том, что представила их в образе героев кинофильмов времен их молодости: Элен, скромно прикорнувшую под одеялом двуспальной кровати, и отца, притулившегося в раскладном кресле, разувшегося, но ни в чем более не поступившегося приличиями, — а за окном соблазнительно сверкают огни Таймс-сквер.
«На шестой день после исчезновения Росси мы туманной ночью вылетели из аэропорта Идлвайлд в Стамбул, с пересадкой во Франкфурте. Второй самолет приземлился на следующее утро, и нас выпроводили из него вместе с табуном туристов. Я к тому времени уже дважды побывал в Западной Европе, но здесь для меня открывался совершенно новый мир — Турция в 1954 году была самобытна еще более, чем теперь. Только что я ерзал в неуютном кресле, протирая лицо горячей салфеткой, — и вот мы уже стоим на раскаленном асфальте, и горячий ветер несет в лицо непривычные запахи, пыль и полощет шарф стоящего впереди араба: этот шарф то и дело забивался мне в рот. Элен смеялась, заглядывая в мое ошеломленное лицо. Она еще в самолете причесалась, тронула губы помадой и казалась на удивление свежей после бессонной ночи. Ее шея была скрыта под узким шарфиком, и я не видел, что скрывалось под ним, а попросить ее снять не осмеливался.
— Добро пожаловать в широкий мир, янки, — с улыбкой проговорила она.
Улыбка была настоящей — не обычная ее ухмылка.
Пока мы доехали на такси до города, мое изумление возросло вдвое. Сам не знаю, чего я ждал от Стамбула: может быть, ничего и не ждал, не имея времени на предвкушение путешествия — но от красоты города перехватывало дыхание. Очарование «Тысячи и одной ночи» не могли перебить ни гудящие автомобили, ни бизнесмены, одетые по западной моде. Как же неимоверно прекрасен был первый город Константинополь, столица Византии и христианского Рима, думал я, город, смешавший римскую роскошь с мистицизмом ранних христиан! Мы вскоре подыскали себе квартиру в старом квартале Султанахмет, но к тому времени у меня кружилась голова от обилия мимолетных ярких и необычных впечатлений, сливающихся в один многоликий сюжет: десятки мечетей и минаретов, пестрые ткани базара и многокупольная четырехрогая Айя-София, царственно возвышающаяся над мысом.
Элен тоже была здесь впервые и проникалась атмосферой окружающего с молчаливой сосредоточенностью, она лишь раз за время поездки обратилась ко мне, заметив, как странно ей видеть исток — кажется, именно так она выразилась — Оттоманской империи, оставившей столь яркий след на ее родине. Ее короткие точные замечания стали лейтмотивом проведенных нами в Стамбуле дней; замечания обо всем, что было ей издавна знакомо: турецкие названия мест, огуречный салат, поданный в уличном ресторанчике, стрельчатые проемы окон… Ее рассказы вызвали во мне странное двойственное чувство, словно я узнавал одновременно и Стамбул, и Румынию, и, по мере того как вопрос о поездке в Румынию вырастал между нами, мне все больше казалось, что меня влечет туда иллюзорное прошлое, увиденное глазами Элен. Но я отвлекаюсь — рассказ об этом еще впереди.
Прихожая, куда провела нас хозяйка пансиона, после пыльного сияния улиц казалась прохладной. Я с облегчением упал в стоявшее у входа кресло, предоставив Элен договариваться о двух комнатах на ее беглом, но с жутким акцентом французском. Хозяйка — армянка, из любви к странникам изучившая их языки, — ничего не слышала об отеле, название которого упоминал Росси. Возможно, его уже много лет не существовало.
Я решил, что, если Элен нравится устраивать все самой, я вполне могу предоставить ей такую возможность. По негласному, но твердому соглашению мне предстояло оплачивать все счета. Я забрал из банка все свои небогатые сбережения: Росси заслуживал любых усилий, пусть даже бесплодных. Если у нас ничего не выйдет, я вернусь домой банкротом, только и всего. Я понимал, что сбережения Элен, иностранной студентки, скорее всего, исчисляются отрицательными величинами. Я уже заметил, что у нее всего два костюма и она разнообразит их искусным подбором строгих блузок.
— Да, нам нужны две комнаты рядом, — втолковывала она старой статной армянке. — Мой брат — топ frere ronfle affreusement
— Ronfle? — спросил я из своего угла.
— Храпишь, — отрезала она. — Да, ты сам знаешь, что храпишь. Я в Нью-Йорке не могла замкнуть глаз.
— Сомкнуть, — поправил я.
— Прекрасно, — согласилась она, — так что держи дверь закрытой, s' il te plait .
Как бы я ни храпел, но, не выспавшись, с дороги, мы ни на что не были способны. Элен стремилась на поиски архива, но я решительно потребовал сначала отоспаться и поесть. Так что мы выбрались в лабиринт переулков, скрывающих за стенами зелень садов, только к вечеру.
Росси в своих письмах не приводил название архива, а в разговоре со мной назвал его просто: «малоизвестное хранилище документов эпохи султана Мехмеда Второго». В письме он уточнил, что здание было пристроено к мечети в семнадцатом веке. Кроме того, мы знали, что из окна ему видна была Айя-София, что в здании было больше одного этажа и что дверь выходила прямо на улицу. Перед отъездом я попытался обиняками выспросить что-нибудь в университетской библиотеке, однако не добился толку. Странно, что Росси в письме не назвал архива: обычно он не упускал столь важные подробности. Пожалуй, Росси просто не хотелось вспоминать о нем. Все его бумаги, включая и последний список, были при мне, в портфеле, да я и наизусть помнил на удивление невразумительный последний пункт: «Библиография Ордена Дракона». Глядя на огромный город, полный куполов и минаретов, мне представилось, что искать в нем загадочную статью списка Росси — довольно безнадежное предприятие.
Нам ничего не оставалось, как обратить стопы к единственному ориентиру, к Айя-Софии, бывшей прежде великой византийской церковью Святой Софии. Оказавшись перед ней, мы не удержались от искушения войти внутрь. Ворота были открыты, и поток туристов втянул нас во мрак святилища, как волна в грот. Я задумался о паломниках, которые четырнадцать столетий входили в эти же двери. Оказавшись внутри, я вышел на середину и задрал голову, оглядывая огромное божественное пространство под ее прославленным куполом, сквозь который лился небесный свет, освещая арабскую вязь на щитах над сводами арок. Мечеть скрыла церковь — церковь, тоже в свою очередь стоящую на руинах древнего мира. Она вырастала высоко-высоко над нами воплощением византийского мира. Я не верил своим глазам, дух захватывало.
Вспоминая теперь ту минуту, я понимаю, что так долго жил в книгах, в узком университетском мирке, что они внутренне подавили меня. Там, в гулких пространствах Византии — одного из чудес света — дух мой вырвался из привычных пределов. В тот миг я понял, что, чем бы ни кончились наши поиски, возврата к прежнему уже не будет. Я пожелал тогда, чтобы жизнь моя тянулась вверх, простиралась вширь, подобно сводам этого огромного собора. Его величие переполняло сердце, ни разу не изведавшее подобного в окружении голландских торговцев.
Я взглянул на Элен и увидел, что она тоже взволнована и, так же как я, запрокинула голову, так что черные пряди упали на воротник блузы, а обычно замкнутое, циничное лицо побледнело, будто обратившись к вечности. Повинуясь порыву, я взял ее за руку, и она ответила сильным пожатием жестких, почти костлявых пальцев, уже знакомых мне по рукопожатию. То, что в другой женщине могло быть знаком кокетства или подчинения, у Элен было движением, таким же простым и страстным, как ее взгляд или возвышенность позы. Она тут же опомнилась: выпустила мою руку, ничуть не смутившись, и мы вместе стали бродить по церкви, восхищаясь тонкой отделкой кафедры и блеском византийского мрамора. Только громадным усилием я заставил себя вспомнить, что вернуться в Айя-Софию мы можем в любое время, а первым делом надо найти архив. Как видно, та же мысль посетила и Элен, потому что она двинулась к выходу одновременно со мной, и мы вместе протолкались сквозь толпу на улицу.
— Архив мог быть довольно далеко, — заметила она. — Святая София выше всех зданий, и ее можно видеть с любого места в городе, а то и с той стороны Босфора.
— Да. Надо найти другую примету. В письме сказано, что архив находится в пристройке семнадцатого века, примыкающей к маленькой мечети.
— В этом городе на каждом шагу мечети.
— Верно…
Я полистал путеводитель.
— Давайте начнем отсюда — с мечети Фатих. Там молился Мехмед Второй со своей свитой — построена она в конце пятнадцатого века — и библиотеке там самое место, а?
Элен сочла, что попробовать стоит, и мы снова отправились в путь. На ходу я снова зарылся в путеводитель:
— Послушайте-ка… Здесь сказано, что «Истанбул» — византийское слово, означавшее «город». Видите, турки не смогли уничтожить Константинополь, а только переименовали его — да и то византийским названием. Здесь говорится, что Византийская империя существовала с 333 по 1453 год. Вообразите, какой долгий, долгий закат власти.
Элен кивнула.
— Невозможно представить себе эту часть мира без Византии, — серьезно сказала она. — А, вы знаете, в Румынии повсюду замечаешь ее отблески — в каждой церкви, на каждой фреске, в монастырях, даже в лицах людей. Там она даже ближе, чем здесь, где повсюду турки. Завоевание Константинополя Мехмедом Вторым было одной из величайших трагедий истории. Он разбил эти стены ядрами и на три дня отдал город войску на разграбление. Его солдаты насиловали молодых девушек и мальчиков на алтарях церквей, даже в Святой Софии; растащили иконы и святыни, чтобы выплавить из них золото, а мощи святых бросили псам. А до того история не знала города прекраснее.
Рука ее сжалась в кулак.
Я молчал. Город и теперь был прекрасен, полон нежных и сочных цветов, причудливых куполов и минаретов, а следы давней резни давно стерлись. Я начинал понимать, почему зло пятисотлетней давности так реально для Элен, но разве обязательно переносить его в настоящее, в свою жизнь? Мне пришло в голову, что я напрасно проделал столь долгий путь в поисках англичанина, быть может, отправившегося на автобусную экскурсию в Нью-Йорк. Эту мысль я проглотил, зато не удержался чуточку поддразнить девушку:
— Как вы хорошо знаете историю! А я-то думал, вы этнограф.
— Так и есть, — серьезно отозвалась она, — но невозможно изучать культуру, не зная ее прошлого.
— Почему было просто не заняться историей? На мой взгляд, это не мешает изучать культуру.
— Возможно… — Она снова замкнулась и не желала встретить мой взгляд. — Но я искала поле деятельности, еще не распаханное отцом.
В золотом закатном свете мечеть Фатих продолжала впускать как туристов, так и правоверных. Я опробовал свой посредственный немецкий на привратнике: смуглокожим курчавом парнишке — не так ли выглядели византийцы? — но тот заявил, что в мечети нет ни библиотеки, ни архива, и он не слыхал, чтобы поблизости было что-то в этом роде. Мы спросили, куда он посоветует обратиться.
Он задумчиво предложил попытать счастья в университете, что же до маленьких мечетей, то в городе их не одна сотня.
— В университет сегодня уже поздно, — заметила Элен, изучая путеводитель. — Завтра можно зайти туда расспросить об архивах времен Мехмеда. Думаю, это самый короткий путь. А пока давайте осмотрим древние стены Константинополя. К ним можно выйти прямо отсюда.
Она выбирала дорогу, с путеводителем в обтянутой перчаткой руке и черной сумочкой на ремне через плечо, а я послушно следовал за ней. Мимо шныряли велосипедисты, турецкие одеяния смешивались с европейскими, иностранные автомобили ловко разъезжались с телегами. Нам то и дело попадались мужчины в темных костюмах и круглых шерстяных шапочках и женщины в шароварах под цветастыми платьями, с лицами, прикрытыми складками платков. Они несли пакеты и корзины с покупками, тюки ткани, клетки с цыплятами, хлебные лепешки, цветы. Жизнь на улицах кипела ключом, как бурлила, должно быть, на протяжении уже шестнадцати столетий. По этим улицам следовали на носилках императоры христианского Рима, направлявшиеся из дворца в церковь, чтобы принять святое причастие. Они были самовластными правителями, щедрыми покровителями искусств, архитекторов и теософии. И не все были приятными людьми: многие имели привычку резать придворных и ослеплять родственников, в лучших традициях Древнего Рима. То были времена расцвета византийской политики, и, пожалуй, парочка вампиров вполне вписались бы в эту обстановку.
Элен остановилась перед полуразрушенной каменной стеной. У ее подножия приютились лавочки торговцев, в щелях древней кладки проросли фиговые деревца, а над высоким гребнем безоблачное небо уже окрасилось в цвет бронзы.
— Вот что осталось от стен Константинополя, — тихо проговорила она, — представьте, какое было величие! Книга утверждает, что море тогда омывало их подножие, так что император прямо из дворца ступал на палубу корабля. А вот та стена была частью ипподрома.
Мы стояли, глазея на руины, пока я снова не осознал, что целых десять минут не вспоминал о Росси, и не произнес довольно резко:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76