Вспышка ярости. Быть может, Максим ударил или толкнул Ребекку, и она упала. Поверить, что Максим способен на предумышленное убийство, я не мог. Мой друг – человек чести… Тогда я еще верил в такие понятия, как честь.
До сегодняшнего дня я продолжаю думать, что, если бы в ту минуту я отвел Максима в сторону и спросил его, что произошло на самом деле, он бы признался мне. Он выглядел таким потерянным и потрясенным. Притворяться у него уже не было сил.
Несколько минут мы стояли молча. Теперь-то я отчетливо понимаю, что оказался на распутье и сделал окончательный моральный выбор. Я принял решение, которое и по сей день продолжает терзать меня. И сомнение в том, правильно ли я поступил, продолжает мучить меня. Если бы Фейвел держал язык за зубами, быть может, все обернулось бы иначе. Наверное. Впрочем, я не уверен.
Но Фейвел не стал молчать. Это было не в его правилах. Пытаясь сохранить объективность, я все же обязан отдать ему должное – видимо, и его тоже потрясло случившееся… Он по-своему был очень привязан к Ребекке. И тоже искал ответа. Однажды он задал вопрос, вызвавший у меня отвращение. Он спросил: считается ли заболевание, которое обнаружили у Ребекки, заразным? Вопрос, который мог задать только такой человек, как он. Ему казалось, что заключение врача обрадовало меня, поскольку тем самым снимались всяческие подозрения с Максима. И делал все возможное, чтобы никто не заподозрил его самого.
Сопоставив все имеющиеся у меня факты, я вынужден был сказать себе, что теперь мы выяснили мотивы поступка Ребекки. А поскольку свидетелей случившегося нет и какие-то другие доказательства тоже отсутствуют, не остается ничего другого, как признать эту версию. Нельзя привлекать человека к суду только на основании своих личных впечатлений, па основании того, что ты увидел чувство вины в его глазах. Тогда я решил оставить все так, как есть, постарался сделать все возможное, чтобы заключение врача стало известно как можно большему кругу людей, и подвел черту под расследованием.
Все репортеры, собирая сплетни в округе, в один голос обвиняли меня в том, что я старался покрыть своего друга де Уинтера. Они не сомневались, что я стоял на страже его интересов, а потому и не могли увидеть правду: я стоял на страже интересов Ребекки, а не ее мужа.
Поскольку я ясно представил себе, что произойдет, если расследование продолжится. Пострадает ее репутация. На Ребекку обрушатся голословные обвинения в том, что она заводила грязные любовные интрижки. И первым, кто не пощадил бы ее, кто стал бы обливать ее имя грязью, – Джек Фейвел. Ведь, если ее убил Максим, значит, у него должен быть мотив. И таким мотивом могла послужить только неверность Ребекки. Не будь какого-то очень серьезного повода, Максим никогда не причинил бы жене вреда.
Когда суд вынес решение, слухи постепенно затихли. Что бы там ни утверждали журналисты, но сплетни о «любовниках» и «тайных свиданиях» рассеялись сами собой. Во всяком случае, до меня они перестали доходить. Я был бесконечно рад, что наконец-то Ребекка действительно может «покоиться с миром». И всячески поддерживал версию о том, что Ребекка сама сделала выбор: вместо долгой, мучительной смерти она предпочла быструю. Мне хотелось, чтобы она осталась в памяти людей такой, какой всегда восхищала меня. Я хотел, чтобы тот образ, который я взлелеял, навсегда остался нерушимым.
Ее представления о добродетелях не совпадали с моими представлениями. Она была намного практичнее, чем я. Она знала: чем сильнее пытаешься что-то скрыть, тем больше об этом будут чесать языки. Джек Фейвел успел позвонить своим друзьям, с которыми он обычно выпивал, еще до того, как я вернулся из Лондона. И я понял, насколько трудно преодолеть человеческую потребность вывернуть все наизнанку и насколько сложно остановить толки. Это все равно что пытаться удержать прилив или отлив.
Нет закона, нет адвокатов и нет присяжных, которые могли бы оградить Ребекку от порочащих ее имя сплетен. Она не могла сама замолвить за себя слово, выступить в свою защиту, чтобы опровергнуть грязные домыслы, рассказать все, как есть, объяснить, что произошло на самом деле. Теперь, состарившись, я понял это с особой ясностью. Люди могут копаться в твоей могиле, а ты вынужден лежать и молчать. И ничего не сможешь сказать им в ответ… До тех пор, пока кто-то не осмелится взять слово от твоего имени. Пока какой-нибудь мудрый человек не возьмет на себя труд изложить случившееся и сказать о тебе всю правду.
Должен ли именно я оказать такую услугу Ребекке? Прошлой ночью, при лунном свете, я счел, что да. Я решил, что обязан признать свою ошибку. Но сейчас сомнения вновь одолевали меня. Семидесятидвухлетний неудачник с больным сердцем. Неуверенный в себе и не уверенный в своей правоте. Имею ли я право писать о Ребекке? Не лучше ли оставить ее в покое? Разве я похож на рыцаря Ланселота в сверкающих доспехах?
Размышлять о том, насколько преступным было мое решение закрыть дело, мучительная боль при воспоминании о прошлом – разве так я хотел начать сегодняшний день? На глаза наворачиваются слезы, сердце щемит и ноет, и давление наверняка повысилось. Баркер заскулил, поднялся и положил морду мне на колени. Чтобы успокоиться, я снова просмотрел свой список «свидетелей» и разорвал его на мелкие клочки. Если я собираюсь очистить от наветов имя Ребекки, то должен следовать не таким рутинным путем.
Забыв и про звонок Теренсу Грею, и про пакет, полученный утром, я поднялся и подошел к окну. Пасмурный апрельский день – еще одна годовщина смерти Ребекки.
Я распахнул застекленные двери, спустился в сад и двинулся по дорожке. Мой четвероногий друг как тень тотчас последовал за мной. Я миновал заросли жимолости, розарий и, оказавшись на площадке в самом дальнем конце, присел на полуразрушенную каменную кладку ограды. Передо мной простиралось море. За ним – сосны, скрывавшие Мэндерли, а по другую сторону залива когда-то стоял дом, где я провел свои детские годы.
«Вытри слезы, Артур», – услышал я негромкий голос дедушки. И меня ничуть не удивило то, что я его слышу, хотя он умер полвека тому назад. Мертвые довольно часто теперь разговаривали со мной – одна из особенностей моего возраста. И, еще не успев осознать, что произошло, я позволил событиям прошлого увлечь меня туда, куда им хотелось увести меня, – в Мэндерли, который я узнал мальчиком.
И там очевидцы, которых я занес в свой список, уже поджидали меня, чтобы ответить на мои вопросы. Ребекка еще не приехала, она еще не появилась на сцене жизни. Но мне показалось, что, если я внимательнее присмотрюсь к тому, что происходило в доме де Уинтеров, мне это поможет кое-что выяснить. Я осознавал, что не смогу разобраться в том, что произошло с Ребеккой, пока не пойму семью, в которую она вошла. И если уж искать ключ к ее судьбе, то его надо искать в первую очередь в Мэндерли.
4
В «Соснах», которые стали моим домом, я оказался в возрасте семи лет. Я приехал с матерью и своей няней Тилли. Это произошло в середине 1880-х годов. Мы намеревались остановиться у нашего дедушки-вдовца в его доме на берегу моря, в удаленной части Англии – страны, о которой я составил какие-то самые фантастические представления, поскольку еще ни разу не бывал в ней.
Тогда я не понимал, почему мы уехали из Индии, почему отец остался там. Я только знал, что он не имеет права покинуть Индию еще какое-то время, а моей матери необходимо срочно сменить климат. Теперь-то я знаю, но тогда не догадывался об этом, такие вещи дети не замечают, что моя мать была беременна и должна была родить второго ребенка – мою младшую сестру Розу.
Сначала я страшно скучал по Индии, по ручному мангусту, по моей айе и все время вспоминал колыбельные, которые она мне напевала, я их помню и по сей день. Дом деда после нашего бунгало казался очень странным. Мне все время было холодно. Проснувшись от крика чаек, я дрожал от озноба и смотрел из окна комнаты на залив, по другую сторону которого находился Мэндерли.
«Ничего, скоро он привыкнет, – уверенно говорил мой дед, – здесь вырос его отец, и здесь выросло целое поколение Джулианов. Здесь много семей, которые имеют давние корни», – объяснял он, потому что это было место, удаленное от центра, где, как в котле, все кипит и перемешивается. В этой части Англии дома переходят от деда к отцу, а от него к внукам и так далее. Здесь издавна жили Гренвилы и Ральфы, но семейство де Уинтер считалось самым древним, их родословная насчитывала не менее восьмисот лет. «А разве не все могут сказать то же самое о своих предках?» – спрашивал я деда. «Нет, – отвечал он, – потому что семья непременно должна иметь наследников-сыновей. В противном случае она исчезает».
Тогда я не знал, что он преподал мне первый урок по генеалогии. Мы относились к младшей ветви Джулианов, объяснял он, но я должен гордиться своими предками, в моих венах струится их кровь. Он показал мне генеалогическое древо, которое нарисовал сам, и я принялся с интересом рассматривать многочисленные ответвления: вот кто-то из нашей семьи женился на представительнице рода Гренвилов в 1642 году; вот заключен брачный союз с сестрой де Уинтеров в 1820 году. И вот все эти люди: владельцы земель, судьи, воины, священники – завершаются тоненькой веточкой – мною.
Мой дед – Генри Лукас Джулиан – был приходским священником в Керрите и Мэндерли. Мы с ним подружились с первого же дня моего приезда. Он был одним из самых замечательных людей, которых я знал в жизни, – добросердечный и вместе с тем знающий, умный и проницательный. Прежде чем принять сан священника, он получил классическое образование в Кембридже, где встретил Дарвина, который стал его другом. Генри Лукас жил скромно, питался очень просто, совершал долгие прогулки, писал, читал и терпеть не мог выставляться или хвастаться. Он отличался немногословием. И я, судя по всему, пошел в него: такой же молчаливый, непрактичный и старомодный.
Любитель-ботаник, он привил мне любовь к систематизации, к описанию признаков того или иного вида растений еще до того, как закончилось недолгое лето. Я успел составить небольшую коллекцию окаменелостей и увлечься бабочками – дед научил меня безболезненно усыплять их хлороформом. Красный «адмирал», «махаон», «парусник» – вся эта коллекция сохранилась у меня в целости и сохранности. Особые ящички по-прежнему занимают немало места в кабинете, но, как недавно выяснилось, я не могу заставить себя снова рассматривать их.
Дедушка брал меня с собой в долгие походы вдоль берега, мы исследовали отмели, бухточки, вересковые заросли и рощи, где водились бабочки. И в особенности много их было в лесах поблизости от Мэндерли.
Дедушка поведал мне, что де Уинтеры поселились в этих местах со времен Конкисты, хотя замок перестраивался и много раз ремонтировался с тех пор. Необычность их фамилии объяснялась тем, что состояла из франко-норманнских корней и в переводе выглядела весьма неблагозвучно, что-то вроде «желудка» или «утробы». С Лайонелом де Уинтером, нынешним главой семейства, мой отец дружил в школе, они были ровесниками и одноклассниками, но со временем их товарищеские отношения сошли на нет, потому что мой отец уехал в Индию.
В первое же лето я побывал в Мэндерли, видел Лайонела и его жену Вирджинию – одну из трех известных своей красотой сестер Гренвил, которых называли «Три грации». Это тоже рассказал мой дед. Старшая, Евангелина, вышла замуж за сэра Джошуа Бриггса – судостроительного магната. Младшая, Изольда, оставалась еще незамужней, и, встречаясь с нею, я всякий раз поражался ее красоте и обаянию. Средняя, Вирджиния, которая больше всех нравилась дедушке, вышла замуж за Лайонела. Крепким здоровьем Вирджиния не отличалась, но зато была очень добрая и нежная.
«Бедная Вирджиния» – почему-то моя мать всегда называла ее только так – разговаривала едва слышным голосом, словно тяжело больной человек, и проводила большую часть времени в постели. Я не знал, почему. И всегда, когда бы я ни встречался с Вирджинией, мне казалось, будто она всего лишь гостья в Мэндерли. И меня не покидало ощущение, что вот-вот кто-нибудь скажет, что она собрала свои вещи и уехала.
Вирджиния никогда не вникала в домашние дела. Все решения принимала свекровь – миссис де Уинтер, урожденная Ральф, – ужасная особа. Когда меня представили ей, она тотчас окинула меня критическим взглядом и заявила, что у меня слишком длинные волосы и из-за этого я похож на девочку, что я непременно должен пойти в парикмахерскую. Тем не менее меня снова пригласили в Мэндерли, чтобы я поиграл с единственным ребенком Лайонела и Вирджинии, их дочерью Беатрис – пухленькой девочкой, у которой была одна-единственная страсть – лошади. Мы с ней питали друг к другу взаимную симпатию, но у нас было очень мало общего.
Со временем меня стали приглашать все чаще и чаще, но я до сих пор не могу сказать, нравилось мне бывать в Мэндерли или нет. Наибольшее удовольствие мне доставляли прогулки в лесу с дедушкой, а вот особняк производил гнетущее впечатление. Слишком большой, слишком темный и очень старый. Со всех сторон его окружали высокие деревья, отчего в комнатах стоял полумрак. В заставленных старинной мебелью комнатах невозможно было свободно передвигаться.
Порой мне с трудом удавалось преодолеть страх и заставить себя пройти мимо маленького столика, я боялся ненароком задеть и уронить какую-нибудь вычурную фарфоровую безделушку. В Мэндерли везде подстерегали опасности такого рода, и портреты предков, висевшие на стенах, пристально следили за тобой, чтобы ты ничего не задел и не разбил. За гобеленами тоже мог кто-то спрятаться, и, по рассказам Беатрис, в доме водилось одно привидение – кто-то из предков бродил по запутанным лабиринтам коридоров и мог незаметно подкрасться к тебе. Но тому, кто осмелился бы посмотреть на него, грозила немедленная слепота.
Особняк в Мэндерли казался мне отвратительным, безобразным, я там задыхался, все там подавляло меня. Мать и другие жены британских офицеров в Индии, беспрерывно обсуждавшие «дурной воздух» или «хороший», невольно сделали меня знатоком в этой области, и мы всей семьей очень часто в самое пекло выезжали на север, где было значительно прохладнее, чтобы избежать изнуряющей лихорадки и болезней, которые следовали за жарой.
И поэтому, когда Тилли, подмигивая мне, сообщала, что ее зовут в особняк де Уинтеров, мне казалось, что я понимаю, почему они нуждаются в ее услугах. По моим понятиям, им надо было что-то сделать с «воздухом». Несмотря на огромного размера окна и на то, что особняк стоял на берегу моря, там было нечем дышать. Неудивительно, что бедная Вирджиния постоянно недомогала. Мне казалось, что она тоже задыхается из-за спертого воздуха, напоенного тайнами столетий. Любой на ее месте тоже заболел бы, оказавшись там. Из-за духоты я, всякий раз оказавшись у них, звал Беатрис к морю, на берег.
В самом деле, особняк надо было «проветрить», как повторяла Тилли. И мне казалось, что им надо непременно впустить к себе зефир – западный ветер, – каким я видел его на картинках дедушки. И, стоя в громадной душной гостиной, я невольно представлял, как сюда врывается стремительный прозрачный зефир и вырывает меня из рук грубоватого, пугавшего меня Лайонела, которому нравилось теребить мои волосы, но еще хуже, если меня начинала допрашивать его мать – Мегера, как называла ее Тилли.
На мое счастье, Лайонел редко оказывался дома, чаще всего он находился в отъезде. В Мэндерли у него портилось настроение, он начинал скучать и однажды при мне высказался, насколько его тяготит жизнь в родном доме. «Замшелые нравы, будто в болоте гниешь, – буркнул он, – делать совершенно нечего, все время идут дожди. Нет, на следующей неделе я собираюсь снова в Лондон – там есть с кем поиграть в карты, каждый день получаешь приглашения на вечеринки, где подают отличную еду и вино. Советую тебе, парнишка, избегать женских сетей, не держаться за фартук… Надеюсь, ты когда-нибудь поймешь, что я имел в виду, верно, парень?»
В таких случаях он даже подмигивал или похлопывал меня по плечу, как мужчина мужчину. Я отвечал: «Да, сэр», не имея понятия, о чем он говорит: какие сети, какой фартук? Кого он имел в виду: Вирджинию или свою мать? Ни та, ни другая не носила фартука. И я думал, что красномордый щеголь и фат Лайонел на самом деле какой-то придурок. Мне не нравился тон, которым он разговаривал со своей женой, – всегда грубо и презрительно, как начальник с подчиненным. Никогда и ни при каких обстоятельствах мой отец не позволил бы себе заговорить с моей матерью таким образом. Лайонела волновало только собственное благополучие, и ничье больше.
Мегера была в тысячу раз умнее сына – я это сразу уловил со свойственным детям чутьем. Она все держала в своих руках и не собиралась отходить от дел, как сказала Тилли, всей душой сочувствовавшая несчастной миссис Лайонел из-за того, что муж и свекровь обращались с ней подобным образом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
До сегодняшнего дня я продолжаю думать, что, если бы в ту минуту я отвел Максима в сторону и спросил его, что произошло на самом деле, он бы признался мне. Он выглядел таким потерянным и потрясенным. Притворяться у него уже не было сил.
Несколько минут мы стояли молча. Теперь-то я отчетливо понимаю, что оказался на распутье и сделал окончательный моральный выбор. Я принял решение, которое и по сей день продолжает терзать меня. И сомнение в том, правильно ли я поступил, продолжает мучить меня. Если бы Фейвел держал язык за зубами, быть может, все обернулось бы иначе. Наверное. Впрочем, я не уверен.
Но Фейвел не стал молчать. Это было не в его правилах. Пытаясь сохранить объективность, я все же обязан отдать ему должное – видимо, и его тоже потрясло случившееся… Он по-своему был очень привязан к Ребекке. И тоже искал ответа. Однажды он задал вопрос, вызвавший у меня отвращение. Он спросил: считается ли заболевание, которое обнаружили у Ребекки, заразным? Вопрос, который мог задать только такой человек, как он. Ему казалось, что заключение врача обрадовало меня, поскольку тем самым снимались всяческие подозрения с Максима. И делал все возможное, чтобы никто не заподозрил его самого.
Сопоставив все имеющиеся у меня факты, я вынужден был сказать себе, что теперь мы выяснили мотивы поступка Ребекки. А поскольку свидетелей случившегося нет и какие-то другие доказательства тоже отсутствуют, не остается ничего другого, как признать эту версию. Нельзя привлекать человека к суду только на основании своих личных впечатлений, па основании того, что ты увидел чувство вины в его глазах. Тогда я решил оставить все так, как есть, постарался сделать все возможное, чтобы заключение врача стало известно как можно большему кругу людей, и подвел черту под расследованием.
Все репортеры, собирая сплетни в округе, в один голос обвиняли меня в том, что я старался покрыть своего друга де Уинтера. Они не сомневались, что я стоял на страже его интересов, а потому и не могли увидеть правду: я стоял на страже интересов Ребекки, а не ее мужа.
Поскольку я ясно представил себе, что произойдет, если расследование продолжится. Пострадает ее репутация. На Ребекку обрушатся голословные обвинения в том, что она заводила грязные любовные интрижки. И первым, кто не пощадил бы ее, кто стал бы обливать ее имя грязью, – Джек Фейвел. Ведь, если ее убил Максим, значит, у него должен быть мотив. И таким мотивом могла послужить только неверность Ребекки. Не будь какого-то очень серьезного повода, Максим никогда не причинил бы жене вреда.
Когда суд вынес решение, слухи постепенно затихли. Что бы там ни утверждали журналисты, но сплетни о «любовниках» и «тайных свиданиях» рассеялись сами собой. Во всяком случае, до меня они перестали доходить. Я был бесконечно рад, что наконец-то Ребекка действительно может «покоиться с миром». И всячески поддерживал версию о том, что Ребекка сама сделала выбор: вместо долгой, мучительной смерти она предпочла быструю. Мне хотелось, чтобы она осталась в памяти людей такой, какой всегда восхищала меня. Я хотел, чтобы тот образ, который я взлелеял, навсегда остался нерушимым.
Ее представления о добродетелях не совпадали с моими представлениями. Она была намного практичнее, чем я. Она знала: чем сильнее пытаешься что-то скрыть, тем больше об этом будут чесать языки. Джек Фейвел успел позвонить своим друзьям, с которыми он обычно выпивал, еще до того, как я вернулся из Лондона. И я понял, насколько трудно преодолеть человеческую потребность вывернуть все наизнанку и насколько сложно остановить толки. Это все равно что пытаться удержать прилив или отлив.
Нет закона, нет адвокатов и нет присяжных, которые могли бы оградить Ребекку от порочащих ее имя сплетен. Она не могла сама замолвить за себя слово, выступить в свою защиту, чтобы опровергнуть грязные домыслы, рассказать все, как есть, объяснить, что произошло на самом деле. Теперь, состарившись, я понял это с особой ясностью. Люди могут копаться в твоей могиле, а ты вынужден лежать и молчать. И ничего не сможешь сказать им в ответ… До тех пор, пока кто-то не осмелится взять слово от твоего имени. Пока какой-нибудь мудрый человек не возьмет на себя труд изложить случившееся и сказать о тебе всю правду.
Должен ли именно я оказать такую услугу Ребекке? Прошлой ночью, при лунном свете, я счел, что да. Я решил, что обязан признать свою ошибку. Но сейчас сомнения вновь одолевали меня. Семидесятидвухлетний неудачник с больным сердцем. Неуверенный в себе и не уверенный в своей правоте. Имею ли я право писать о Ребекке? Не лучше ли оставить ее в покое? Разве я похож на рыцаря Ланселота в сверкающих доспехах?
Размышлять о том, насколько преступным было мое решение закрыть дело, мучительная боль при воспоминании о прошлом – разве так я хотел начать сегодняшний день? На глаза наворачиваются слезы, сердце щемит и ноет, и давление наверняка повысилось. Баркер заскулил, поднялся и положил морду мне на колени. Чтобы успокоиться, я снова просмотрел свой список «свидетелей» и разорвал его на мелкие клочки. Если я собираюсь очистить от наветов имя Ребекки, то должен следовать не таким рутинным путем.
Забыв и про звонок Теренсу Грею, и про пакет, полученный утром, я поднялся и подошел к окну. Пасмурный апрельский день – еще одна годовщина смерти Ребекки.
Я распахнул застекленные двери, спустился в сад и двинулся по дорожке. Мой четвероногий друг как тень тотчас последовал за мной. Я миновал заросли жимолости, розарий и, оказавшись на площадке в самом дальнем конце, присел на полуразрушенную каменную кладку ограды. Передо мной простиралось море. За ним – сосны, скрывавшие Мэндерли, а по другую сторону залива когда-то стоял дом, где я провел свои детские годы.
«Вытри слезы, Артур», – услышал я негромкий голос дедушки. И меня ничуть не удивило то, что я его слышу, хотя он умер полвека тому назад. Мертвые довольно часто теперь разговаривали со мной – одна из особенностей моего возраста. И, еще не успев осознать, что произошло, я позволил событиям прошлого увлечь меня туда, куда им хотелось увести меня, – в Мэндерли, который я узнал мальчиком.
И там очевидцы, которых я занес в свой список, уже поджидали меня, чтобы ответить на мои вопросы. Ребекка еще не приехала, она еще не появилась на сцене жизни. Но мне показалось, что, если я внимательнее присмотрюсь к тому, что происходило в доме де Уинтеров, мне это поможет кое-что выяснить. Я осознавал, что не смогу разобраться в том, что произошло с Ребеккой, пока не пойму семью, в которую она вошла. И если уж искать ключ к ее судьбе, то его надо искать в первую очередь в Мэндерли.
4
В «Соснах», которые стали моим домом, я оказался в возрасте семи лет. Я приехал с матерью и своей няней Тилли. Это произошло в середине 1880-х годов. Мы намеревались остановиться у нашего дедушки-вдовца в его доме на берегу моря, в удаленной части Англии – страны, о которой я составил какие-то самые фантастические представления, поскольку еще ни разу не бывал в ней.
Тогда я не понимал, почему мы уехали из Индии, почему отец остался там. Я только знал, что он не имеет права покинуть Индию еще какое-то время, а моей матери необходимо срочно сменить климат. Теперь-то я знаю, но тогда не догадывался об этом, такие вещи дети не замечают, что моя мать была беременна и должна была родить второго ребенка – мою младшую сестру Розу.
Сначала я страшно скучал по Индии, по ручному мангусту, по моей айе и все время вспоминал колыбельные, которые она мне напевала, я их помню и по сей день. Дом деда после нашего бунгало казался очень странным. Мне все время было холодно. Проснувшись от крика чаек, я дрожал от озноба и смотрел из окна комнаты на залив, по другую сторону которого находился Мэндерли.
«Ничего, скоро он привыкнет, – уверенно говорил мой дед, – здесь вырос его отец, и здесь выросло целое поколение Джулианов. Здесь много семей, которые имеют давние корни», – объяснял он, потому что это было место, удаленное от центра, где, как в котле, все кипит и перемешивается. В этой части Англии дома переходят от деда к отцу, а от него к внукам и так далее. Здесь издавна жили Гренвилы и Ральфы, но семейство де Уинтер считалось самым древним, их родословная насчитывала не менее восьмисот лет. «А разве не все могут сказать то же самое о своих предках?» – спрашивал я деда. «Нет, – отвечал он, – потому что семья непременно должна иметь наследников-сыновей. В противном случае она исчезает».
Тогда я не знал, что он преподал мне первый урок по генеалогии. Мы относились к младшей ветви Джулианов, объяснял он, но я должен гордиться своими предками, в моих венах струится их кровь. Он показал мне генеалогическое древо, которое нарисовал сам, и я принялся с интересом рассматривать многочисленные ответвления: вот кто-то из нашей семьи женился на представительнице рода Гренвилов в 1642 году; вот заключен брачный союз с сестрой де Уинтеров в 1820 году. И вот все эти люди: владельцы земель, судьи, воины, священники – завершаются тоненькой веточкой – мною.
Мой дед – Генри Лукас Джулиан – был приходским священником в Керрите и Мэндерли. Мы с ним подружились с первого же дня моего приезда. Он был одним из самых замечательных людей, которых я знал в жизни, – добросердечный и вместе с тем знающий, умный и проницательный. Прежде чем принять сан священника, он получил классическое образование в Кембридже, где встретил Дарвина, который стал его другом. Генри Лукас жил скромно, питался очень просто, совершал долгие прогулки, писал, читал и терпеть не мог выставляться или хвастаться. Он отличался немногословием. И я, судя по всему, пошел в него: такой же молчаливый, непрактичный и старомодный.
Любитель-ботаник, он привил мне любовь к систематизации, к описанию признаков того или иного вида растений еще до того, как закончилось недолгое лето. Я успел составить небольшую коллекцию окаменелостей и увлечься бабочками – дед научил меня безболезненно усыплять их хлороформом. Красный «адмирал», «махаон», «парусник» – вся эта коллекция сохранилась у меня в целости и сохранности. Особые ящички по-прежнему занимают немало места в кабинете, но, как недавно выяснилось, я не могу заставить себя снова рассматривать их.
Дедушка брал меня с собой в долгие походы вдоль берега, мы исследовали отмели, бухточки, вересковые заросли и рощи, где водились бабочки. И в особенности много их было в лесах поблизости от Мэндерли.
Дедушка поведал мне, что де Уинтеры поселились в этих местах со времен Конкисты, хотя замок перестраивался и много раз ремонтировался с тех пор. Необычность их фамилии объяснялась тем, что состояла из франко-норманнских корней и в переводе выглядела весьма неблагозвучно, что-то вроде «желудка» или «утробы». С Лайонелом де Уинтером, нынешним главой семейства, мой отец дружил в школе, они были ровесниками и одноклассниками, но со временем их товарищеские отношения сошли на нет, потому что мой отец уехал в Индию.
В первое же лето я побывал в Мэндерли, видел Лайонела и его жену Вирджинию – одну из трех известных своей красотой сестер Гренвил, которых называли «Три грации». Это тоже рассказал мой дед. Старшая, Евангелина, вышла замуж за сэра Джошуа Бриггса – судостроительного магната. Младшая, Изольда, оставалась еще незамужней, и, встречаясь с нею, я всякий раз поражался ее красоте и обаянию. Средняя, Вирджиния, которая больше всех нравилась дедушке, вышла замуж за Лайонела. Крепким здоровьем Вирджиния не отличалась, но зато была очень добрая и нежная.
«Бедная Вирджиния» – почему-то моя мать всегда называла ее только так – разговаривала едва слышным голосом, словно тяжело больной человек, и проводила большую часть времени в постели. Я не знал, почему. И всегда, когда бы я ни встречался с Вирджинией, мне казалось, будто она всего лишь гостья в Мэндерли. И меня не покидало ощущение, что вот-вот кто-нибудь скажет, что она собрала свои вещи и уехала.
Вирджиния никогда не вникала в домашние дела. Все решения принимала свекровь – миссис де Уинтер, урожденная Ральф, – ужасная особа. Когда меня представили ей, она тотчас окинула меня критическим взглядом и заявила, что у меня слишком длинные волосы и из-за этого я похож на девочку, что я непременно должен пойти в парикмахерскую. Тем не менее меня снова пригласили в Мэндерли, чтобы я поиграл с единственным ребенком Лайонела и Вирджинии, их дочерью Беатрис – пухленькой девочкой, у которой была одна-единственная страсть – лошади. Мы с ней питали друг к другу взаимную симпатию, но у нас было очень мало общего.
Со временем меня стали приглашать все чаще и чаще, но я до сих пор не могу сказать, нравилось мне бывать в Мэндерли или нет. Наибольшее удовольствие мне доставляли прогулки в лесу с дедушкой, а вот особняк производил гнетущее впечатление. Слишком большой, слишком темный и очень старый. Со всех сторон его окружали высокие деревья, отчего в комнатах стоял полумрак. В заставленных старинной мебелью комнатах невозможно было свободно передвигаться.
Порой мне с трудом удавалось преодолеть страх и заставить себя пройти мимо маленького столика, я боялся ненароком задеть и уронить какую-нибудь вычурную фарфоровую безделушку. В Мэндерли везде подстерегали опасности такого рода, и портреты предков, висевшие на стенах, пристально следили за тобой, чтобы ты ничего не задел и не разбил. За гобеленами тоже мог кто-то спрятаться, и, по рассказам Беатрис, в доме водилось одно привидение – кто-то из предков бродил по запутанным лабиринтам коридоров и мог незаметно подкрасться к тебе. Но тому, кто осмелился бы посмотреть на него, грозила немедленная слепота.
Особняк в Мэндерли казался мне отвратительным, безобразным, я там задыхался, все там подавляло меня. Мать и другие жены британских офицеров в Индии, беспрерывно обсуждавшие «дурной воздух» или «хороший», невольно сделали меня знатоком в этой области, и мы всей семьей очень часто в самое пекло выезжали на север, где было значительно прохладнее, чтобы избежать изнуряющей лихорадки и болезней, которые следовали за жарой.
И поэтому, когда Тилли, подмигивая мне, сообщала, что ее зовут в особняк де Уинтеров, мне казалось, что я понимаю, почему они нуждаются в ее услугах. По моим понятиям, им надо было что-то сделать с «воздухом». Несмотря на огромного размера окна и на то, что особняк стоял на берегу моря, там было нечем дышать. Неудивительно, что бедная Вирджиния постоянно недомогала. Мне казалось, что она тоже задыхается из-за спертого воздуха, напоенного тайнами столетий. Любой на ее месте тоже заболел бы, оказавшись там. Из-за духоты я, всякий раз оказавшись у них, звал Беатрис к морю, на берег.
В самом деле, особняк надо было «проветрить», как повторяла Тилли. И мне казалось, что им надо непременно впустить к себе зефир – западный ветер, – каким я видел его на картинках дедушки. И, стоя в громадной душной гостиной, я невольно представлял, как сюда врывается стремительный прозрачный зефир и вырывает меня из рук грубоватого, пугавшего меня Лайонела, которому нравилось теребить мои волосы, но еще хуже, если меня начинала допрашивать его мать – Мегера, как называла ее Тилли.
На мое счастье, Лайонел редко оказывался дома, чаще всего он находился в отъезде. В Мэндерли у него портилось настроение, он начинал скучать и однажды при мне высказался, насколько его тяготит жизнь в родном доме. «Замшелые нравы, будто в болоте гниешь, – буркнул он, – делать совершенно нечего, все время идут дожди. Нет, на следующей неделе я собираюсь снова в Лондон – там есть с кем поиграть в карты, каждый день получаешь приглашения на вечеринки, где подают отличную еду и вино. Советую тебе, парнишка, избегать женских сетей, не держаться за фартук… Надеюсь, ты когда-нибудь поймешь, что я имел в виду, верно, парень?»
В таких случаях он даже подмигивал или похлопывал меня по плечу, как мужчина мужчину. Я отвечал: «Да, сэр», не имея понятия, о чем он говорит: какие сети, какой фартук? Кого он имел в виду: Вирджинию или свою мать? Ни та, ни другая не носила фартука. И я думал, что красномордый щеголь и фат Лайонел на самом деле какой-то придурок. Мне не нравился тон, которым он разговаривал со своей женой, – всегда грубо и презрительно, как начальник с подчиненным. Никогда и ни при каких обстоятельствах мой отец не позволил бы себе заговорить с моей матерью таким образом. Лайонела волновало только собственное благополучие, и ничье больше.
Мегера была в тысячу раз умнее сына – я это сразу уловил со свойственным детям чутьем. Она все держала в своих руках и не собиралась отходить от дел, как сказала Тилли, всей душой сочувствовавшая несчастной миссис Лайонел из-за того, что муж и свекровь обращались с ней подобным образом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52