А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

надо поскорее добраться до трамвая, пора уже домой. Но Марио молча сидел, опустив голову, и пересыпал сквозь пальцы цемент. Милена протянула ему руку, предлагая подняться.
Так у Марио вырабатывался характер. Беседы с Миленой вменялись разговорами с Мачисте, которые они чаще всего вели во время прогулок на мотоцикле.
У Мачисте мотоцикл «Харлей — Дэвидсон, 750», к которому он приделал коляску. Мотоцикл имеет три скорости, как «фиат»; до переделки его средняя скорость доходила до пятидесяти километров в час. Коляска снизила ее. Тем не менее на прямом, как стрела, шоссе Мачисте доводил скорость до сорока пяти километров; он тормозил, лишь когда Маргарита начинала визжать. Кузнец ухаживал за мотоциклом так же, как прежде ухаживал за своей лошадью. Каждый вечер он снимал капот, осматривал мотор, смазывал его, чистил, вывинчивал свечи, проверял маслопровод и шины. И всегда находил что-нибудь, о чем ему необходимо было посоветоваться с механиком, проживавшим на виа деи Рустичи. Механик неизменно констатировал, что все в порядке. «Машина, как часы», — говорил он. Марио, который любил называть вещи своими именами, ворчал, что Мачисте просто набивается на комплименты. «Ты тщеславен, как девчонка», — говорил он. Но Мачисте и не скрывал своей слабости. Он с детства мечтал о мотоцикле. Но только к тридцати двум годам у него появился мотоцикл. Лошадь была свадебным подарком тестя. Но лошадь — это слишком буднично, разве о ней можно мечтать по праздникам? «Мотоцикл, — думал Мачисте, — это стальной конь». Но он не высказывал вслух таких мыслей из боязни показаться смешным. Мотоцикл ему нравится — вот и все! Ему нравится, как устроен мотор, — такой сложный и в то же время такой простой механизм; не надоедает часами его разбирать и снова собирать. Приятно включить вторую скорость и чувствовать, как в лицо бьет ветер; тогда кажется, что несешься, пробиваясь сквозь стеклянную стену. И так приятно мигом домчаться до бульвара. «Пять минут назад я был еще в кузнице, — каждый раз, по-детски изумляясь, думал он. — А теперь, не сделав ни шага, я уже на бульваре». Он знал, как и почему это происходит, знал, как действует каждая шестеренка, и все-таки всякий раз поражался и приходил в умиление.
Мачисте иногда позволял себе лихачество, и Марио его поддерживал. Развив большую скорость, они со страшным треском вылетали на бульвар и мчались «с ветерком», не замедляя хода на поворотах. Чтобы сохранить равновесие, Марио чуть не весь высовывался из коляски. Мачисте пригибался к рулю так низко, что его лоб почти касался фонаря. И оба они гордились своей смелостью. Мачисте уже два раза пришлось платить штраф за превышение скорости. Но они скрывали от Маргариты свои подвиги. Теперь они стали приятелями, и Мачисте очень осторожно, так, что Марио этого не замечал, помогал юноше самому разобраться в собственных мыслях. Он делал это, непроизвольно следуя одному из самых иезуитских, но вместе с тем и самых действенных методов: давал юноше опровергать самого себя и самому ловить себя на ошибках. Он подправлял Марио лишь настолько, чтобы удержать его «в колее». Но свои разговоры они тоже скрывали от Маргариты, ибо после нападения на Альфредо она жила в постоянном страхе за мужа.
Мачисте замедляет ход мотоцикла и, подняв на лоб очки, бросает:
— Ну так как? Ходил ты к Карлино в федерацию? Марио сразу же откликается:
— И не подумал. Мне этот тип не нравится.
— Один из самых ярых фашистов.
— Именно поэтому. Он настоящий преступник. Но их идея — совсем другое дело.
— Послушаем, что за идея.
— Революция, которую вы, красные, не сумели совершить.
— А кто этому помешал? По-твоему, фашисты тут ни при чем?
— Вы испугались гвардии и карабинеров. Ты не можешь отрицать, что фашисты побили вас вашим же оружием, раз они поставили своей целью революцию.
— А разве фашисты не были на стороне карабинеров и гвардии? Разве Муссолини не снюхался с королем?
— Король — марионетка. Пока что он еще нужен для поддержания порядка. Вспомни, какой шум поднялся после убийства Маттеотти .
— А кто убил Маттеотти?
— Что же ты отвечаешь вопросом на вопрос? Говори прямо, фашизм восстановил порядок или нет?
— А я у тебя спрашиваю: кто его нарушил? И что такое фашизм? Только порядок или еще и революция? А если он только порядок, так, значит, фашизм то же, что полиция. Так или нет?
— Революция только начинается. Господа хозяева еще ее почувствуют.
— А кто должен совершить эту революцию?
— Народ. Мы, рабочие.
— Сколько в вашей типографии рабочих записалось в фашистскую партию?
Марио вдруг стал серьезным, словно он сделал неожиданное открытие. Он растерялся, как человек, который долго искал какую-нибудь вещь и, найдя ее у себя под носом, не совсем уверен, действительно ли это она. Марио отвечает:
— Десять записалось из ста восьмидесяти… Но из этих десяти положиться можно, пожалуй, лишь на трех-четырех.
Мачисте еще раз поворачивает нож в нанесенной им ране:
— А кому принадлежит типография?
— Хозяину, понятно. Он всем заправляет вместе с тремя сыновьями и невесткой. — И теперь уже сам Марио добавляет: — Все пятеро — фашисты!
Тогда Мачисте прячет оружие в ножны и, отечески добродушно похлопывая Марио по плечу, говорит:
— Ну как, Нано? Промчимся, что ли?
Когда мотоцикл уже несется, Марио, захлебываясь ветром, кричит:
— Мы еще продолжим этот разговор!
— Непременно! — говорит Мачисте.
Он смотрит в лицо Марио, и его глаза, спрятанные за большими очками, улыбаются.
Глава тринадцатая
У го утратил доверие к виа дель Корно. Он затаил злобу не только против Мачисте, но и против всей улицы. В гостиницу он возвращается, когда уже стемнеет, а по утрам уходит крадучись. Когда кто-нибудь из старых знакомых встречает его и здоровается, он лишь подносит два пальца к козырьку недавно купленной фуражки. Уго теперь носит яркие галстуки, иногда — цветок за ухом. По вечерам он почти всегда навеселе. А дела у него идут хорошо. Он даже нанял подручного и, поручив ему вторую тележку с фруктами и зеленью, посылает его в те кварталы, куда не ходит сам.
— Я открыл филиал, — говорит он Олимпии. Подручному Уго платит десять лир в день, а зарабатывает на нем больше чем вдвое. Эти деньги Уго каждый вечер преподносит Олимпии.
— Филиал я открыл специально для тебя, — говорит он ей. — И я буду платить тебе все то, что мне дает вторая тележка, если ты согласишься хранить мне верность — с десяти часов вечера и до утра.
— Попробуем, — сказала Олимпия.
Вскоре она убедилась, что условия ей подходят. Со своей стороны Уго полагал, что его любовница не стоит ему ни гроша, не считая «амортизации капитала».
Уго все еще был полон острого раздражения против Мачисте. Ему все казалось, что вот-вот представится случай и он расквитается с обидчиком. О каком «случае» идет речь, он и сам не знал; а расквитаться надо было еще и за выбитый зуб, вместо которого пришлось вставить искусственный. С товарищами по партии Уго порвал. Он решил, что сейчас не время заниматься политикой; когда положение проясниться — будет видно.
Уго отказался также от мысли подложить бомбу в здание фашистской федерации. Он еще не пришел к заключению, что фашисты не заслуживают ненависти, однако уже считал, что если бы все фашисты походили на Освальдо, то с ними можно было бы договориться.
Каждый вечер после полуночи Освальдо и Элиза заходили в двенадцатый номер навестить Уго. Олимпия играла роль хозяйки. Они просиживали здесь несколько часов, рассказывали анекдоты, играли в «шестерку» по маленькой, пили вино и кофе. Расходы Уго и Освальдо делили пополам. Ристори, потушив фонарь, присоединялся к ним и участвовал в последних карточных партиях. Иногда они приглашали в компанию Розетту и заставляли ее голой танцевать чарльстон. У Розетты грудь свисала на живот, вены на ногах вздулись, она быстро уставала, но умела развлечь их достаточно, чтобы заработать стакан вина и пять лир деньгами.
Недавно они устроили «черную вечеринку»; предложила ее Олимпия, а гостей приглашал Освальдо. Участвовали Ада и Киккона, пришел Оресте — его затащил хозяин гостиницы. Ада и Киккона были награждены аплодисментами за представление: наконец открылась причина их интимной дружбы. Розетта взяла напрокат костюм у театрального костюмера с виа делла Пергола: она нарядилась младенцем и была в этом одеянии комична и страшна. Олимпия облеклась в «сеточку», оставшуюся у нее с того времени, когда она жила в публичном доме. Элиза была совершенно голая и как будто стыдливо куталась в невидимый плащ. Все решили, что она самая красивая из пяти женщин.
На следующий день Оресте не преминул во всех подробностях рассказать сапожнику Стадерини о вечеринке. Нанни дополнил картину со слов Элизы. Так стало известно, что Розетта «изображала» из себя новорожденную, а Киккона взяла ее на колени, чтобы покормить грудью, Ада, возбужденная вином, стала кусать и целовать Уго, а когда он оттолкнул ее, забилась в судорогах. Тогда Оресте «из сострадания» принес себя ей в жертву. Даже Ристори, обычно державшийся подальше от своих жиличек, уединился с Кикконой. Розетта осталась одна и, сидя в своей облитой вином маскарадной одежде, размышляла о судьбе стариков, над которыми насмехаются молодые.
Однако до сих пор все это не выходило за рамки веселого кутежа. Сапожник, парикмахер и уголовник Нанни не имели бы достаточного повода для размышлений, если бы в разгар праздника на Освальдо не нашел припадок откровенности. Освальдо не переносил вина, он пьянел второго стакана. И вот он положил Элизе голову на грудь и начал жаловаться на свою печальную судьбу. Он признался честной компании, что невеста ему изменяет. Уго, которому винные пары ударили в голову, предложил устроить в честь рогоносца Освальдо хорошую скампанату. Розетта и Киккона изображали фонари. Освальдо поставили на колени посреди комнаты и, выкрикивая циничные шутки и прибаутки, стали плясать вокруг него трескону. Освальдо мотал головой, как осел, лил слезы и повторял: «Так мне и надо». А потом Киккона помочилась ему на голову. Остальные женщины, окончательно распоясавшись, собрались последовать ее примеру. Но тут вмешался Ристори, да и Уго нашел, что шутка зашла слишком уж далеко. Освальдо катался по полу и ревел: «Так мне и надо», требуя, чтобы его поносили и оскорбляли. Тогда Уго подставил его голову под струю холодной воды из крана, а Оресте принялся растирать его полотенцем. Все стали просить Освальдо считать инцидент исчерпанным, а он повторял как ошалелый: «Вы же это не со зла сделали! Киккона хотела оказать мне любезность! А вот камераты все это со мной из презренья проделали!» Но Ристори, который любил скандалы только за пределами своей гостиницы, отвлек внимание присутствующих, и Освальдо не мог продолжать свои излияния. К тому же он побледнел, как полотно, и весь дрожал от озноба, его уложили в постель, а вся компания отправилась веселиться в свободный номер с зеркалами на потолке. С Освальдо осталась Элиза, как это было между ними договорено.
Но заключительная фраза Освальдо стала известна всем. И после «черной вечеринки» жулик Нанни, парикмахер и сапожник шепотом обменивались своими соображениями:
— Фашисты-то дерутся меж собой!
— Видно, что-то новенькое предвидится!
Но Стадерини, соглашатель в политике, заявил:
— В своем соку варятся!
И мозг и сердце Освальдо пылали, как в огне.
Каждое утро, когда Элиза тихонько выскальзывала из постели, он просыпался, но притворялся спящим. Прищурив глаза, он видел, как Элиза набрасывает на себя платье и, сев на стул, натягивает чулки, потом берет в руки туфли и на цыпочках выходит. Элиза была красива и послушна, ее близость давала Освальдо ощущение уверенности, удовлетворения. В самые волнующие минуты у нее сильно билось сердце, и это очень нравилось Освальдо. Вообще Элиза оказалась весьма привлекательной женщиной, ему хотелось задержать ее, пусть бы выспалась и ушла позже, чем он, хотелось оставить ее в постели и заботливо укрыть одеялом. Освальдо жаждал супружеского мира и покоя. Это стоило бы ему всего на несколько лир дороже. Но именно поэтому он и не задерживал Элизу. Когда опьянение проходило, он хорошо понимал, что каждый жест Элизы — только притворство. Когда Элиза одевалась, не зная, что он следит за ней, на лице у нее была некрасивая гримаса усталости и отвращения. Освальдо становилось жалко ее, и он чувствовал угрызения совести.
Но когда Элиза уходила, он ложился на ту сторону постели, где она обычно спала, вбирал в себя тепло, оставленное ее телом, вдыхал запах ее волос, которым была пропитана подушка. Ему было страшно оставаться наедине со своими мыслями, и в ранний, предрассветный час, пока еще не звонил будильник, Освальдо, ища поддержки и сочувствия, цеплялся за то неуловимое, нематериальное, что оставило недавнее присутствие Элизы. И он шептал о том, что думал, словно Элиза была еще здесь, рядом, и слушала его, роняя «да» и «нет» по своему обыкновению.
Освальдо боялся своих мыслей, потому что боялся людей, о которых думал.
Неделю назад в гостиницу пришла открытка из фашитской организации: Освальдо приглашали явиться туда к половине десятого вечера. Он едва успел помыться, у него не осталось и десяти минут на ужин.
Его принял камерата Утрилли из дисциплинарной комиссии, человек за сорок лет, плешивый, с лисьей физиономией; странное его сходство с Нанни в свое время поразило Освальдо. В комнате были Карлино и камерата Амадори по прозвищу «Усач» — один из героев кровавой экспедиции в Рикони. Присутствовал и Вецио, зять Освальдо. Черная рубашка была только на одном Утрилли.
Освальдо встретили улыбками, пожали ему руку. Сна-чала он решил, что вызвали его для того, чтобы помирить с Карлино. Но Вецио показался ему каким-то встревоженным; едва Освальдо вошел, зять шепнул ему, как бы извиняясь и предвосхищая неприятные известия:
— Они потребовали, чтобы и я тоже пришел. Я тебя весь вечер искал, хотел предупредить.
Утрилли постучал по столу гильзой от орудийного снаряда, служившей теперь пресс-папье.
— Прошу не секретничать, — сказал он. — Садись, Ливерани.
Освальдо сел за стол напротив него. Амадори и Вецио — справа и слева от Освальдо. Карлино остался стоять рядом с Утрилли.
Освальдо подумал: «Сейчас они меня убьют».
Он и сам не знал, почему у него явилась такая мысль, но приготовился к смерти со спокойствием невиновного.
Он увидел, что Утрилли протягивает ему какую-то бумагу, и услышал его вопрос:
— Узнаешь это письмо?
Освальдо взял листок, и внезапно ему все стало ясно. «Теперь они меня обязательно убьют», — подумал он. Но Утрилли, не дав ему времени на размышления, настойчиво повторил.
— Узнаешь или нет?
В его тоне звучала насмешка и угроза.
— Да, — сказал Освальдо.,
— Еще бы! Ну-ка прочти, пожалуйста!
— Я знаю, что тут написано. Я сам это писал!
— А-а, значит, ты писал! Значит, это ты писал дуче, что мы здесь, во Флоренции, ведем себя, как банда насильников, и что мы губим нашу фашистскую революцию!
Освадьдо нашел в себе силы сказать:
— Не совсем так.
— Ну, примерно! И ты по-прежнему держишься такого мнения?
Вецио не дал Освальдо ответить. Он положил зятю руку на плечо и, предостерегающе сжимая его, сказал:
— Ну же, Освальдо! Признай, что ты ошибся. Ты написал письмо в минуту заблуждения и сейчас же раскаялся в своей ошибке.
Теперь Освальдо был уверен, что его ждет смерть. И он смотрел очами жертвы на своих единоверцев, которые так унижали идею, запятнав себя злодеяниями и преступной круговой порукой. Он не сомневался, что письмо не дошло до дуче. Кто-то перехватил его. Значит, разложение коснулось и самых близких сотрудников дуче!
Снова заговорил Утрилли:
— Мы вызвали твоего зятя, во-первых, потому, что в свое время он поддержал твое заявление о приеме в фашистскую партию; во-вторых, потому, что он настоящий фашист и, как твой родственник, сможет засвидетельствовать перед всеми правильность происходящего сейчас разбирательства.
Освальдо попытался заговорить.
— Подожди, — прервал его Утрилли. — Сначала я должен предъявить тебе обвинение. — Он вытащил из красной папки какой-то листок. — Четвертого августа текущего года ты представил в федерацию рапорт, в котором обвинял камерата Карло Бенчини в буйстве и жестокости. Дело разбиралось четырнадцатого августа, и ты был признан виновным в клевете, тем более тяжкой, что она была направлена против ветерана нашего движения, повинного лишь в том, что он энергично разоблачал твое увиливание и пассивное отношение к революции. Ввиду твоего честного, хоть и не блестящего прошлого в отношении тебя была принята довольно мягкая мера взыскания, а именно, временное исключение на шесть месяцев. Но ты не удовлетворился этим решением и двадцать пятого августа осмелился обратиться к дуче, послав ему письмо на двух страницах, содержание которого я считаю бесполезным пересказывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46