Голова, вяло поникшая на вывернутой шее, резко контрастирует с неестественно напряженным телом. На груди белеет плакат. На нем написано: «Я трус, отказавшийся защищать германских женщин и детей».
Это только первый. Они висят в ряд вдоль дороги на протяжении следующего полукилометра. Безжизненно болтающиеся ноги… самое печальное зрелище на свете.
В середине апреля я приступила к испытаниям пилотируемой версии машины, впоследствии получившей название «Фау-1». Мы называли самолет «проект Рейхенберг», по имени завода-производителя. «Вишневая косточка» явно звучало слишком легкомысленно, с учетом обстоятельств.
Модернизированный самолет очень походил на машину с фотографии, которую мне показывал Мильх. Странного вида труба реактивного двигателя осталась на прежнем месте, над фюзеляжем, для сохранения равновесия, хотя и не использовалась по назначению. Прямо перед ней находилась маленькая кабина. Самолет стоял на бесстоечном шасси, как планер.
Он немного напоминал мне «комет». Оба приземлялись с грехом пополам; оба ненавидели пилотов лютой ненавистью. Главная проблема с «Фау-1» заключалась в том, что по замыслу конструкторов он должен был только летать и падать на землю, а не совершать посадку. Посему он любил именно падать и разбиваться.
Самый свой неудачный полет на «Фау-1» я совершила с баком воды. Шасси было рассчитано на вес инструктора и ученика, но никак не на вес большого количества взрывчатки. Это было глупо, поскольку не учитывалась необходимость испытать летные качества машины, несущей вес пилота и взрывчатки одновременно. Нашли остроумное решение: взрывчатку заменить равным по весу баком воды, которую перед посадкой надлежало слить при помощи специального рычага, открывающего пробку.
Я подняла свой бак с водой на высоту шесть тысяч метров, и сливное отверстие замерзло.
Я будто заново пережила аварию «комета»: стремительное падение высоты, лихорадочная возня с внезапно заевшим рычагом. На отметке двести метров лед растаял, и вода хлынула из бака мощной струей, взрывшей землю позади меня. Уже на посадочной полосе, отстегивая привязные ремни и улыбаясь идиотской улыбкой, я задалась вопросом, с чего я взяла, что хочу умереть.
Ближе к концу испытаний появились добровольцы. Юные, страшно юные, едва выросшие из своей гитлерюгендской формы, жаждущие проявить мужество и умереть за Германию. Все они были планеристами.
Начались тренировочные полеты. Поскольку на тренировочные полеты отводилось слишком много времени и поскольку чиновничий ум не терпит мысли о праздном времяпрепровождении, из министерства поступил приказ выделить пилотам несколько часов в день на занятия учебной стрельбой и физическую подготовку. Понятное дело, в конечном счете они стали уделять учебной стрельбе и физическим упражнениям больше времени, чем тренировочным полетам на «Фау-1». Стало известно, что командир части, который сильно поднял свой личный престиж, взяв на себя ответственность за осуществление проекта, отказался включить свое имя в список добровольцев. В разговорах пилотов о предстоящей миссии все чаще звучали неуверенные нотки.
Потом союзные войска высадились в Нормандии.
Мы все ожидали этого, но все равно испытали тяжелое потрясение. Я испытала потрясение, поскольку это означало, что война действительно закончилась. А что будет дальше, я не представляла.
Пилоты пали духом. Где цели, которые они должны уничтожать ценой своей жизни? Они вдруг стали несущественными. Потеряли всякое значение. Важными целями теперь стали крупные войсковые формирования и скопления бронетехники, постоянно находившиеся в движении. Практически недоступные для планера, набитого мощной взрывчаткой.
Вероятно, именно поэтому в дело вмешался Толстяк.
Он так давно сидел сложа руки, что его имя стало синонимом бездействия. О нем всегда ходили анекдоты, но теперь в шутках слышалось озлобление. Его винили (и справедливо) в том, что у нас нет истребителей, способных противостоять эскадрильям вражеских бомбардировщиков, которые день и ночь гудели над нашими городами. Адольф больше не находил времени на общение с ним – но, странное дело, не смещал его с должности. Толстяк по-прежнему иногда появлялся на людях – усыпанная драгоценностями, напудренная гора мяса в мундире пастельных тонов, – но никогда не показывался в критические минуты.
Однако после 6 июня Толстяк зашевелился. Нет, не для того чтобы воспрепятствовать высадке союзных войск в Нормандии. (Судя по слухам, доходившим до нас с Западного фронта, среди командного состава военно-воздушных сил царили полный разброд и неразбериха.) Толстяк вышел из состояния апатии и издал приказ, предписывающий летчикам-смертникам совершать самоубийство не на «Фау-1», а на «Фоккевульфе-190».
Пилоты пришли в глубокое уныние. Естественно. С мечтой о самопожертвовании не шутят. И в любом случае они были планеристами и не умели управлять «фоккевульфом».
С этого момента проект начал сам собой сворачиваться, каковой процесс нельзя было остановить, даже заменив командира. Летчикам предложили подписать заявление о готовности совершить самоубийство на любом самолете, направленном на любую цель. Многие соглашались неохотно. Они готовились совсем не к этому. Планеристов начали обучать пилотированию «фоккевульфа».
Потом Адольф узнал о происходящем и сказал, что не хочет, чтобы летчики-смертники использовали «Фоккевульф-190». В кои-то веки я с ним согласилась. Такую хорошую машину было жаль использовать в качестве самолета-снаряда.
К тому времени мы стали обстреливать Лондон беспилотными «вишневыми косточками». Газеты сообщали, что по всему Лондону бушуют пожары, что здания рушатся как карточные домики, что уничтожены продовольственные склады и население охвачено паникой. Никто больше не обращал ни малейшего внимания на газеты.
Тогда же Геббельс пригласил летчиков на обед в министерство пропаганды и произнес перед ними речь о героизме. Гиммлер уже тоже публично высказал свое мнение. Его глубоко тревожила перспектива принести в жертву цвет германской молодежи. Он хотел, чтобы пилоты для этой миссии набирались среди преступников и безнадежных больных. Он вызвался набрать кандидатов.
Медленно тянулось лето – за малоосмысленной деятельностью, тягостными раздумьями и учебной стрельбой. На западе американцы, канадцы, англичане и французы с боями продвигались к Рейну. Заговор военных, имевший целью убийство Гитлера, провалился, множество генералов было повешено. Мы сдали Париж. Советские войска заняли Восточную Пруссию, дошли до Варшавы, захватили румынские нефтяные месторождения. Проект «Рейхенберг» вяло плыл по течению, шел ко дну, потом снова всплыл, но в скором времени потонул окончательно. Летчики ушли на фронт, чтобы пожертвовать жизнью более традиционно.
Что я собиралась делать? Война близилась к концу, но предсмертная агония затянулась. Казалось, сам мир стоял на краю гибели. Сельскую местность заполонили беженцы и дезертиры; города лежали в руинах, залитые водой из разбомбленных водопроводных магистралей, полные истощенных жителей, обменивающих ценные вещи на предметы первой необходимости, и беспризорных детей, живущих в развалинах. Наступила зима, и не было угля. Не было продуктов. Только грохот бомбежек и истерические вопли министерства пропаганды.
Германская армия предприняла отчаянную попытку прорвать Западный фронт. К январю она провалилась. И в январе же с востока покатилась мощная приливная волна. Это было последнее масштабное наступление русских. Ничто не могло его остановить. Волна прокатилась через Польшу, Восточную Пруссию и Силезию и принесла русские танки к дальним пригородам Берлина.
В те месяцы я делала все, что могла и что мне приказывали, если было кому отдавать приказы. Я перестала думать о том, какие действия допустимы или недопустимы на войне и какие приемлемы для меня. Происходило слишком много событий, непостижимых разуму. Беспрерывно поступали сведения о новых ужасах, распространялись все новые леденящие кровь истории о людях, сожженных заживо в своих домах в Гамбурге; о человеческой коже, растопленной в Дрездене, как масло; об американских солдатах, распевающих «Боже, благослови Америку» на кладбище, в которое превратился Кельн. После Дрездена я поняла, что Эрнст был прав насчет военной формы. Со всеми людьми, однажды ее надевшими, она творила одно и то же.
Я продолжала летать, поскольку мне нужно было чем-то заниматься, а чем именно я занимаюсь, уже не имело никакого значения. И поскольку я надеялась однажды, где-нибудь на другом конце Германии, увидеть лицо Паулы. К тому времени, в любом случае, я стала бездомной. Мою берлинскую квартиру разбомбили. А вместе с ней – все наши с Паулой вещи, которые я не успела упаковать в два чемодана и отвезти к родителям. И вместе с ней (надеюсь, но с трудом верю) канули в прошлое и Карги.
Я перевозила различные депеши, а иногда и молчаливых генералов. В то время как вражеские войска медленно продвигались все ближе и ближе к Берлину, я помогала эвакуировать раненых. Иногда вывозила до смерти напуганных солдат, желавших одного – поскорее убраться с дороги русских.
Я находилась в Мюнхене, где подыскивала посадочные площадки для санитарных самолетов на австрийской границе, когда получила телеграмму от генерала фон Грейма, просившего доставить его в бункер Гитлера.
Глава двадцать четвертая
Мы спускались по лестнице, которая освещалась свечами, установленными на подставках, на скорую руку вколоченных в оштукатуренные стены. Язычки пламени трепетали при каждом разрыве снаряда, и некоторые гасли у меня на глазах. Все ступеньки покрывал толстый слой белесоватой пыли, скрипевшей под нашими ногами.
Шум усиливался по мере того, как мы спускались все ниже: низкий гул с постукиванием. Генератор. Снизу тянуло запахом гнили, словно там что-то разлагалось.
Мы прошли три длинных пролета узкой и крутой лестницы. Генерал сдавленным голосом чертыхнулся, когда один из молодых эсэсовцев споткнулся и раненая нога подпрыгнула на носилках.
Тяжело дыша, они спустили генерала на маленькую лестничную площадку. Перед нами была стена; направо тянулся узенький коридорчик, сворачивавший через пару метров. Мы завернули за угол и вошли в следующий длинный коридор. В конце него я разглядела бетонные ступеньки, ведущие наверх, ко второму входу в бункер.
В середине коридора нам пришлось немного повозиться, протискивая носилки в дверной проем. Мы достигли обитаемой части бункера. Люди молча подходили к дверям крохотных помещений и внимательно вглядывались в наши лица.
Винтовая лестница вела на нижний уровень комплекса. Шум генератора усилился до максимума, и на одной стене я увидела клапаны и трубы механического сердца бункера, а на другой – сплетение кабелей. Потом мы прошли мимо туалетных комнат с облицованными белым кафелем стенами.
Мы оказались в коридоре, вероятно использовавшемся в качестве гостиной, ибо нам пришлось обогнуть три кресла. На одном из них лежала восточноевропейская овчарка, на сиденье другого валялся ковбойский роман в яркой обложке, а в третьем сидел министр пропаганды, уставившись немигающим взглядом в пустоту.
Он скосил на нас глаза, когда мы проходили мимо, но ничего не сказал.
Двери в следующем коридоре вели в помещения попросторней. Здесь эсэсовцы остановились, и один из них громко крикнул:
– Доктор Штумпфеггер!
В дверном проеме справа от меня вырос огромный человек с приятным лицом. Он окинул глазами всех нас и на мгновение задержал зачарованный взгляд на ноге генерала. Потом широко распахнул дверь.
Через крохотную приемную мы вошли в кабинет с белыми стенами, где стояли походная кровать и чисто вымытый стол. Доктор Штумпфеггер знаком велел положить генерала на стол, а потом, подойдя к умывальнику, отпустил солдатиков и сказал мне:
– Вы можете остаться и помочь.
Он вынул из коробки шприц и ампулу, быстрым движением отломил у нее кончик, так же быстро наполнил шприц и воткнул иглу в руку генерала. Закатал синюю штанину и скальпелем взрезал пропитанное кровью голенище кожаного ботинка. Потом, взяв один из набора блестящих инструментов, принялся удалять из ноги все инородные тела, глубоко засевшие в раздробленной ступне.
В течение часа я держала инструменты, подавала инструменты и наблюдала.
– Первый пациент, которого я принимаю здесь, – сказал он.
Доктор Штумпфеггер сказал, что является личным врачом Гитлера, но, поскольку в этом качестве ему делать нечего, он устроил в одном из помещений бункера пункт первой помощи.
– Вчера я лечил солдата двенадцати лет от роду, – сказал он, зашивая генеральскую ступню.
Он нанес на багровую рану слой сильно пахнущей мази, положил сверху подушечку корпии и начал бинтовать. Мы перенесли генерала со стола на койку.
Минут через десять, когда генерал начал мотать головой и стонать, в коридоре послышались шаркающие шаги.
Подволакивая левую ногу, с напряженным лицом человека, которому каждый шаг дается с великим трудом, в кабинет вошел Гитлер.
Он поздоровался со мной и попросил подождать за дверью.
Я сидела в коридоре, пока находившегося в полубессознательном состоянии генерала производили в фельдмаршалы и назначали на пост главнокомандующего военно-воздушными силами.
Тогда я еще не знала о цели нашего путешествия. И не особо трудилась строить какие-либо догадки: приказы из Берлина давно перестали быть разумными. Но пока я, начиная чувствовать смертельную усталость, сидела в кресле по соседству с овчаркой, меня окружили люди, выползшие из укромных уголков и коридоров бункера. Они пытались рассказать мне что-то важное, но все говорили одновременно. Постепенно я поняла, о чем идет речь.
Толстяк наконец решился.
Недели две назад он отбыл со своей свитой в баварские Альпы. Двое суток назад он прислал из своего безопасного убежища телеграмму Гитлеру, в которой просил разрешения взять на себя руководство. Он всегда считался преемником фюрера и именно поэтому был неуязвим.
Очевидно, он считал, что для Гитлера, отрезанного от внешнего мира в своем подземном бункере в непосредственной близости от русских, все кончено, – и кто мог винить его? Но для Гитлера телеграмма означала только государственную измену. И, что хуже всего, в ней содержался намек на замысел Толстяка использовать свои полномочия для проведения мирных переговоров.
В приступе страшного гнева, при одном воспоминании о котором рассказчики побледнели, Гитлер приказал лишить Толстяка всех полномочий и арестовать.
Таким образом должность главнокомандующего военно-воздушными силами освободилась. И Риттер фон Грейм был одним из немногих оставшихся генералов, не опорочивших себя в глазах Канцелярии.
Возвращаясь к кабинету, я услышала голос Гитлера, натужный и хриплый, срывающийся на возмущенный крик:
– И это человек, которого я называл своим преемником; человек, на многочисленные ошибки которого я закрывал глаза! Он творил немыслимые вещи со своими военно-воздушными силами! Он погубил Германию, превратил ВВС в склад утильсырья!
Подволакивая ноги, он расхаживал по комнатушке. Сложенные за спиной руки прыгали, словно котята в мешке.
Той ночью и все последующие я спала на полу в приемной, на одеялах, найденных в стенном шкафу. Больше было негде.
По ночам в бункере было шумно как днем: постоянно ходили взад-вперед люди, неумолчно гудел и стучал генератор и глухо грохотали снаряды, попадавшие в здание Канцелярии. Лампы горели неверным тускло-желтым светом, когда не были вовсе выключены; а когда они гасли, вы могли слышать в темноте дыхание и читать мысли других тридцати человек, собравшихся в тесном бетонном склепе. Пища появлялась на столах нерегулярно, но все вроде как стыдились есть, старались делать это незаметно, и вы постоянно наталкивались на людей, украдкой жующих по углам или засовывающих в карман кусок хлеба при вашем приближении. Сон в данных обстоятельствах тоже казался неуместным или даже непристойным; поэтому никто толком не спал и толком не бодрствовал. Сам Гитлер уже много лет имел обыкновение ложиться в пять часов утра и вставать в полдень. Говорили, сейчас он вообще практически не спал.
Мне самой в первую ночь не давали заснуть стоны генерала, страдавшего от обострившейся боли в раненой ноге, усилившийся артобстрел и голос, прорывавшийся сквозь туман, в котором я блуждала, и возвращавший меня к действительности. Я уже много лет знала этот голос. На протяжении почти половины моей жизни он обещал, угрожал, призывал и едко насмехался. Умный голос. Он заставлял вас усомниться в очевидном. Заставлял понимать вещи, которые казались вам слишком сложными. Заставлял поверить в невероятное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Это только первый. Они висят в ряд вдоль дороги на протяжении следующего полукилометра. Безжизненно болтающиеся ноги… самое печальное зрелище на свете.
В середине апреля я приступила к испытаниям пилотируемой версии машины, впоследствии получившей название «Фау-1». Мы называли самолет «проект Рейхенберг», по имени завода-производителя. «Вишневая косточка» явно звучало слишком легкомысленно, с учетом обстоятельств.
Модернизированный самолет очень походил на машину с фотографии, которую мне показывал Мильх. Странного вида труба реактивного двигателя осталась на прежнем месте, над фюзеляжем, для сохранения равновесия, хотя и не использовалась по назначению. Прямо перед ней находилась маленькая кабина. Самолет стоял на бесстоечном шасси, как планер.
Он немного напоминал мне «комет». Оба приземлялись с грехом пополам; оба ненавидели пилотов лютой ненавистью. Главная проблема с «Фау-1» заключалась в том, что по замыслу конструкторов он должен был только летать и падать на землю, а не совершать посадку. Посему он любил именно падать и разбиваться.
Самый свой неудачный полет на «Фау-1» я совершила с баком воды. Шасси было рассчитано на вес инструктора и ученика, но никак не на вес большого количества взрывчатки. Это было глупо, поскольку не учитывалась необходимость испытать летные качества машины, несущей вес пилота и взрывчатки одновременно. Нашли остроумное решение: взрывчатку заменить равным по весу баком воды, которую перед посадкой надлежало слить при помощи специального рычага, открывающего пробку.
Я подняла свой бак с водой на высоту шесть тысяч метров, и сливное отверстие замерзло.
Я будто заново пережила аварию «комета»: стремительное падение высоты, лихорадочная возня с внезапно заевшим рычагом. На отметке двести метров лед растаял, и вода хлынула из бака мощной струей, взрывшей землю позади меня. Уже на посадочной полосе, отстегивая привязные ремни и улыбаясь идиотской улыбкой, я задалась вопросом, с чего я взяла, что хочу умереть.
Ближе к концу испытаний появились добровольцы. Юные, страшно юные, едва выросшие из своей гитлерюгендской формы, жаждущие проявить мужество и умереть за Германию. Все они были планеристами.
Начались тренировочные полеты. Поскольку на тренировочные полеты отводилось слишком много времени и поскольку чиновничий ум не терпит мысли о праздном времяпрепровождении, из министерства поступил приказ выделить пилотам несколько часов в день на занятия учебной стрельбой и физическую подготовку. Понятное дело, в конечном счете они стали уделять учебной стрельбе и физическим упражнениям больше времени, чем тренировочным полетам на «Фау-1». Стало известно, что командир части, который сильно поднял свой личный престиж, взяв на себя ответственность за осуществление проекта, отказался включить свое имя в список добровольцев. В разговорах пилотов о предстоящей миссии все чаще звучали неуверенные нотки.
Потом союзные войска высадились в Нормандии.
Мы все ожидали этого, но все равно испытали тяжелое потрясение. Я испытала потрясение, поскольку это означало, что война действительно закончилась. А что будет дальше, я не представляла.
Пилоты пали духом. Где цели, которые они должны уничтожать ценой своей жизни? Они вдруг стали несущественными. Потеряли всякое значение. Важными целями теперь стали крупные войсковые формирования и скопления бронетехники, постоянно находившиеся в движении. Практически недоступные для планера, набитого мощной взрывчаткой.
Вероятно, именно поэтому в дело вмешался Толстяк.
Он так давно сидел сложа руки, что его имя стало синонимом бездействия. О нем всегда ходили анекдоты, но теперь в шутках слышалось озлобление. Его винили (и справедливо) в том, что у нас нет истребителей, способных противостоять эскадрильям вражеских бомбардировщиков, которые день и ночь гудели над нашими городами. Адольф больше не находил времени на общение с ним – но, странное дело, не смещал его с должности. Толстяк по-прежнему иногда появлялся на людях – усыпанная драгоценностями, напудренная гора мяса в мундире пастельных тонов, – но никогда не показывался в критические минуты.
Однако после 6 июня Толстяк зашевелился. Нет, не для того чтобы воспрепятствовать высадке союзных войск в Нормандии. (Судя по слухам, доходившим до нас с Западного фронта, среди командного состава военно-воздушных сил царили полный разброд и неразбериха.) Толстяк вышел из состояния апатии и издал приказ, предписывающий летчикам-смертникам совершать самоубийство не на «Фау-1», а на «Фоккевульфе-190».
Пилоты пришли в глубокое уныние. Естественно. С мечтой о самопожертвовании не шутят. И в любом случае они были планеристами и не умели управлять «фоккевульфом».
С этого момента проект начал сам собой сворачиваться, каковой процесс нельзя было остановить, даже заменив командира. Летчикам предложили подписать заявление о готовности совершить самоубийство на любом самолете, направленном на любую цель. Многие соглашались неохотно. Они готовились совсем не к этому. Планеристов начали обучать пилотированию «фоккевульфа».
Потом Адольф узнал о происходящем и сказал, что не хочет, чтобы летчики-смертники использовали «Фоккевульф-190». В кои-то веки я с ним согласилась. Такую хорошую машину было жаль использовать в качестве самолета-снаряда.
К тому времени мы стали обстреливать Лондон беспилотными «вишневыми косточками». Газеты сообщали, что по всему Лондону бушуют пожары, что здания рушатся как карточные домики, что уничтожены продовольственные склады и население охвачено паникой. Никто больше не обращал ни малейшего внимания на газеты.
Тогда же Геббельс пригласил летчиков на обед в министерство пропаганды и произнес перед ними речь о героизме. Гиммлер уже тоже публично высказал свое мнение. Его глубоко тревожила перспектива принести в жертву цвет германской молодежи. Он хотел, чтобы пилоты для этой миссии набирались среди преступников и безнадежных больных. Он вызвался набрать кандидатов.
Медленно тянулось лето – за малоосмысленной деятельностью, тягостными раздумьями и учебной стрельбой. На западе американцы, канадцы, англичане и французы с боями продвигались к Рейну. Заговор военных, имевший целью убийство Гитлера, провалился, множество генералов было повешено. Мы сдали Париж. Советские войска заняли Восточную Пруссию, дошли до Варшавы, захватили румынские нефтяные месторождения. Проект «Рейхенберг» вяло плыл по течению, шел ко дну, потом снова всплыл, но в скором времени потонул окончательно. Летчики ушли на фронт, чтобы пожертвовать жизнью более традиционно.
Что я собиралась делать? Война близилась к концу, но предсмертная агония затянулась. Казалось, сам мир стоял на краю гибели. Сельскую местность заполонили беженцы и дезертиры; города лежали в руинах, залитые водой из разбомбленных водопроводных магистралей, полные истощенных жителей, обменивающих ценные вещи на предметы первой необходимости, и беспризорных детей, живущих в развалинах. Наступила зима, и не было угля. Не было продуктов. Только грохот бомбежек и истерические вопли министерства пропаганды.
Германская армия предприняла отчаянную попытку прорвать Западный фронт. К январю она провалилась. И в январе же с востока покатилась мощная приливная волна. Это было последнее масштабное наступление русских. Ничто не могло его остановить. Волна прокатилась через Польшу, Восточную Пруссию и Силезию и принесла русские танки к дальним пригородам Берлина.
В те месяцы я делала все, что могла и что мне приказывали, если было кому отдавать приказы. Я перестала думать о том, какие действия допустимы или недопустимы на войне и какие приемлемы для меня. Происходило слишком много событий, непостижимых разуму. Беспрерывно поступали сведения о новых ужасах, распространялись все новые леденящие кровь истории о людях, сожженных заживо в своих домах в Гамбурге; о человеческой коже, растопленной в Дрездене, как масло; об американских солдатах, распевающих «Боже, благослови Америку» на кладбище, в которое превратился Кельн. После Дрездена я поняла, что Эрнст был прав насчет военной формы. Со всеми людьми, однажды ее надевшими, она творила одно и то же.
Я продолжала летать, поскольку мне нужно было чем-то заниматься, а чем именно я занимаюсь, уже не имело никакого значения. И поскольку я надеялась однажды, где-нибудь на другом конце Германии, увидеть лицо Паулы. К тому времени, в любом случае, я стала бездомной. Мою берлинскую квартиру разбомбили. А вместе с ней – все наши с Паулой вещи, которые я не успела упаковать в два чемодана и отвезти к родителям. И вместе с ней (надеюсь, но с трудом верю) канули в прошлое и Карги.
Я перевозила различные депеши, а иногда и молчаливых генералов. В то время как вражеские войска медленно продвигались все ближе и ближе к Берлину, я помогала эвакуировать раненых. Иногда вывозила до смерти напуганных солдат, желавших одного – поскорее убраться с дороги русских.
Я находилась в Мюнхене, где подыскивала посадочные площадки для санитарных самолетов на австрийской границе, когда получила телеграмму от генерала фон Грейма, просившего доставить его в бункер Гитлера.
Глава двадцать четвертая
Мы спускались по лестнице, которая освещалась свечами, установленными на подставках, на скорую руку вколоченных в оштукатуренные стены. Язычки пламени трепетали при каждом разрыве снаряда, и некоторые гасли у меня на глазах. Все ступеньки покрывал толстый слой белесоватой пыли, скрипевшей под нашими ногами.
Шум усиливался по мере того, как мы спускались все ниже: низкий гул с постукиванием. Генератор. Снизу тянуло запахом гнили, словно там что-то разлагалось.
Мы прошли три длинных пролета узкой и крутой лестницы. Генерал сдавленным голосом чертыхнулся, когда один из молодых эсэсовцев споткнулся и раненая нога подпрыгнула на носилках.
Тяжело дыша, они спустили генерала на маленькую лестничную площадку. Перед нами была стена; направо тянулся узенький коридорчик, сворачивавший через пару метров. Мы завернули за угол и вошли в следующий длинный коридор. В конце него я разглядела бетонные ступеньки, ведущие наверх, ко второму входу в бункер.
В середине коридора нам пришлось немного повозиться, протискивая носилки в дверной проем. Мы достигли обитаемой части бункера. Люди молча подходили к дверям крохотных помещений и внимательно вглядывались в наши лица.
Винтовая лестница вела на нижний уровень комплекса. Шум генератора усилился до максимума, и на одной стене я увидела клапаны и трубы механического сердца бункера, а на другой – сплетение кабелей. Потом мы прошли мимо туалетных комнат с облицованными белым кафелем стенами.
Мы оказались в коридоре, вероятно использовавшемся в качестве гостиной, ибо нам пришлось обогнуть три кресла. На одном из них лежала восточноевропейская овчарка, на сиденье другого валялся ковбойский роман в яркой обложке, а в третьем сидел министр пропаганды, уставившись немигающим взглядом в пустоту.
Он скосил на нас глаза, когда мы проходили мимо, но ничего не сказал.
Двери в следующем коридоре вели в помещения попросторней. Здесь эсэсовцы остановились, и один из них громко крикнул:
– Доктор Штумпфеггер!
В дверном проеме справа от меня вырос огромный человек с приятным лицом. Он окинул глазами всех нас и на мгновение задержал зачарованный взгляд на ноге генерала. Потом широко распахнул дверь.
Через крохотную приемную мы вошли в кабинет с белыми стенами, где стояли походная кровать и чисто вымытый стол. Доктор Штумпфеггер знаком велел положить генерала на стол, а потом, подойдя к умывальнику, отпустил солдатиков и сказал мне:
– Вы можете остаться и помочь.
Он вынул из коробки шприц и ампулу, быстрым движением отломил у нее кончик, так же быстро наполнил шприц и воткнул иглу в руку генерала. Закатал синюю штанину и скальпелем взрезал пропитанное кровью голенище кожаного ботинка. Потом, взяв один из набора блестящих инструментов, принялся удалять из ноги все инородные тела, глубоко засевшие в раздробленной ступне.
В течение часа я держала инструменты, подавала инструменты и наблюдала.
– Первый пациент, которого я принимаю здесь, – сказал он.
Доктор Штумпфеггер сказал, что является личным врачом Гитлера, но, поскольку в этом качестве ему делать нечего, он устроил в одном из помещений бункера пункт первой помощи.
– Вчера я лечил солдата двенадцати лет от роду, – сказал он, зашивая генеральскую ступню.
Он нанес на багровую рану слой сильно пахнущей мази, положил сверху подушечку корпии и начал бинтовать. Мы перенесли генерала со стола на койку.
Минут через десять, когда генерал начал мотать головой и стонать, в коридоре послышались шаркающие шаги.
Подволакивая левую ногу, с напряженным лицом человека, которому каждый шаг дается с великим трудом, в кабинет вошел Гитлер.
Он поздоровался со мной и попросил подождать за дверью.
Я сидела в коридоре, пока находившегося в полубессознательном состоянии генерала производили в фельдмаршалы и назначали на пост главнокомандующего военно-воздушными силами.
Тогда я еще не знала о цели нашего путешествия. И не особо трудилась строить какие-либо догадки: приказы из Берлина давно перестали быть разумными. Но пока я, начиная чувствовать смертельную усталость, сидела в кресле по соседству с овчаркой, меня окружили люди, выползшие из укромных уголков и коридоров бункера. Они пытались рассказать мне что-то важное, но все говорили одновременно. Постепенно я поняла, о чем идет речь.
Толстяк наконец решился.
Недели две назад он отбыл со своей свитой в баварские Альпы. Двое суток назад он прислал из своего безопасного убежища телеграмму Гитлеру, в которой просил разрешения взять на себя руководство. Он всегда считался преемником фюрера и именно поэтому был неуязвим.
Очевидно, он считал, что для Гитлера, отрезанного от внешнего мира в своем подземном бункере в непосредственной близости от русских, все кончено, – и кто мог винить его? Но для Гитлера телеграмма означала только государственную измену. И, что хуже всего, в ней содержался намек на замысел Толстяка использовать свои полномочия для проведения мирных переговоров.
В приступе страшного гнева, при одном воспоминании о котором рассказчики побледнели, Гитлер приказал лишить Толстяка всех полномочий и арестовать.
Таким образом должность главнокомандующего военно-воздушными силами освободилась. И Риттер фон Грейм был одним из немногих оставшихся генералов, не опорочивших себя в глазах Канцелярии.
Возвращаясь к кабинету, я услышала голос Гитлера, натужный и хриплый, срывающийся на возмущенный крик:
– И это человек, которого я называл своим преемником; человек, на многочисленные ошибки которого я закрывал глаза! Он творил немыслимые вещи со своими военно-воздушными силами! Он погубил Германию, превратил ВВС в склад утильсырья!
Подволакивая ноги, он расхаживал по комнатушке. Сложенные за спиной руки прыгали, словно котята в мешке.
Той ночью и все последующие я спала на полу в приемной, на одеялах, найденных в стенном шкафу. Больше было негде.
По ночам в бункере было шумно как днем: постоянно ходили взад-вперед люди, неумолчно гудел и стучал генератор и глухо грохотали снаряды, попадавшие в здание Канцелярии. Лампы горели неверным тускло-желтым светом, когда не были вовсе выключены; а когда они гасли, вы могли слышать в темноте дыхание и читать мысли других тридцати человек, собравшихся в тесном бетонном склепе. Пища появлялась на столах нерегулярно, но все вроде как стыдились есть, старались делать это незаметно, и вы постоянно наталкивались на людей, украдкой жующих по углам или засовывающих в карман кусок хлеба при вашем приближении. Сон в данных обстоятельствах тоже казался неуместным или даже непристойным; поэтому никто толком не спал и толком не бодрствовал. Сам Гитлер уже много лет имел обыкновение ложиться в пять часов утра и вставать в полдень. Говорили, сейчас он вообще практически не спал.
Мне самой в первую ночь не давали заснуть стоны генерала, страдавшего от обострившейся боли в раненой ноге, усилившийся артобстрел и голос, прорывавшийся сквозь туман, в котором я блуждала, и возвращавший меня к действительности. Я уже много лет знала этот голос. На протяжении почти половины моей жизни он обещал, угрожал, призывал и едко насмехался. Умный голос. Он заставлял вас усомниться в очевидном. Заставлял понимать вещи, которые казались вам слишком сложными. Заставлял поверить в невероятное.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47