Это меня не касается.
Я хотела, чтобы она спрашивала. Я могла бы сидеть здесь весь вечер, отвечая на вопросы и парируя выпады.
– Хотите шнапса? – спросила она.
– Спасибо, я не пью.
– Совсем? Никогда?
– Ну, очень редко. Стаканчик, не более. – Я со стыдом вспомнила о своей одинокой оргии.
– Выпейте. За компанию со мной.
Крепкие напитки в те дни продавались только на черном рынке, и предложение выпить дорогого стоило. Я согласилась.
Паула налила по пятьдесят граммов в две зеленые рюмочки из матового стекла и одним глотком осушила свою. Я проделала то же самое. Во рту шнапс казался безвкусным, теплым и маслянистым. В горле он превратился в огонь.
Он медленно растекся по моим жилам, и все вокруг окрасилось в более теплые, насыщенные тона: огонь в камине, красновато-коричневые бархатные шторы, каминная полка, заставленная фотографиями и непонятными вещицами, афиша кабаре и мандолина на стене, лицо Паулы между книжной полкой и косяком ведущей на кухню двери. (Тонкое лицо. Упрямый подбородок; маленький, чуть вздернутый нос; ясные внимательные карие глаза.)
– Вы живете одна? – спросила я.
– Да.
Я почувствовала удовлетворение.
– Заходите в гости, – сказала она на прощание. – Вечерами я обычно дома.
Прошла почти неделя, прежде чем я снова зашла.
Я не спешила воспользоваться приглашением по нескольким причинам. После поездки в Россию между мной и окружающими людьми выросла стена отчуждения. Я инстинктивно избегала всяких личных контактов. Я вытаскивала людей из-под завалов и возвращала к жизни, если могла, но, когда они приходили в сознание, я не желала разговаривать с ними. Не хотелось выслушивать их истории жизни или рассказывать свою.
Я поняла, что не хочу разговаривать с Паулой. Но меня останавливало и еще кое-что: нехарактерное для меня чувство неуверенности. Почему она хочет видеть меня, думала я. У нее есть другие дела.
Со времени смерти Эрнста я почти ни с кем не общалась. Сначала я разбилась на «комете», лежала в госпитале, восстанавливала здоровье; а потом, пытаясь вернуться к прежней жизни, как всегда, сделала упор на полетах и отвела дружбе второстепенное место в своем сердце.
Смерть Эрнста тяжело подействовала на меня. Дело не просто в пустоте, образовавшейся в моей жизни, и не в скорби по нем. Я горько корила себя за то, что не попыталась помочь Эрнсту, что до последней минуты не понимала, насколько он болен, и что позволила укрепиться в своем сознании удобной и убедительной мысли, будто он сильнее меня, хотя внутренний голос говорил мне обратное. Больше всего я корила себя за эгоистичность побуждений, из которых я поехала повидаться с ним в последний раз. К счастью, Эрнст так и не узнал, что я приезжала только просить о помощи. Или знал? Наверное, почувствовал.
Одним словом, я держалась невысокого мнения о себе. Я не надеялась на симпатию окружающих, да, наверное, и не хотела никому нравиться. Встреча с Паулой утвердила меня в моем почти сознательном стремлении к одиночеству. Она казалась сродни призывному голосу, что доносится до заплутавшего в тумане путника. Поначалу я упрямо отвергла призыв. Но потом мне пришлось ответить.
Я постучала в ее дверь с охапкой цветов в руках. Это были поздние розы, которыми осыпал меня хозяин цветочной лавки, чью маленькую дочку мы вытащили из-под рухнувших стен подвала.
Паула уставилась на цветы, потом на меня.
– Приплата к жалованью, – пояснила я.
– Я явно ошиблась с выбором работы. – Она работала на военном заводе. – Они прекрасны, – сказала Паула. Розы действительно были прекрасны: нежного персикового цвета, разве только припорошенные кирпичной пылью.
Мы сидели у камина и разговаривали.
– Я получила письмо из муниципалитета, – сказала Паула. – Похоже, я занимаю слишком большую площадь. Они требуют, чтобы я переехала в квартиру поменьше или взяла постояльца.
– Правда? Плохо дело.
Я мысленно сравнила охватившее меня смятение с чувствами, вызывавшими у меня желание помогать бездомным.
– Странно, что они не написали мне, – сказала я. – Моя квартира всяко уж не меньше твоей.
– Ты пользуешься известными привилегиями, – сказала Паула. – Вряд ли они захотят, чтобы ты делила квартиру с кем-нибудь, верно? Ты ведь занимаешься секретной работой.
– Уже не занимаюсь.
– Но ты же вернешься к ней?
Я промолчала.
– Извини. Мне не следовало спрашивать?
– Все в порядке.
– Я задаю слишком много вопросов.
– Да, довольно много.
– Но ты почти ничего не рассказываешь. Ты очень скрытная.
– Профессиональная привычка. – Я мгновенно прониклась презрением к себе. – Да нет, просто характер такой. Я не подпускаю к себе людей.
– Я тоже.
– Именно поэтому я сижу здесь, да?
– Ну, похоже на то. Наверное, мы почувствовали друг в друге родственные души. Выпьешь шнапса?
– Гм… да. Спасибо.
Она налила по пятьдесят граммов в зеленые рюмки из матового стекла.
– Я могу войти во вкус, – сказала я.
– Не стоит. Наверное, следующая бутылка у меня не скоро появится.
– Можно поинтересоваться, где ты достала шнапс?
– Сложными путями. Я оказала услугу одной женщине. А у женщины, которой я оказала услугу, есть сестра, жених которой служит в интендантских войсках.
– Да, в общем, ничего сложного.
– Нелепый способ раздобыть бутылку шнапса.
– А какую услугу ты оказала? – Непозволительная наглость с моей стороны. Наверняка что-нибудь противозаконное.
– Я свела ее с одним человеком, который сделал ей аборт.
Паула пристально смотрела на меня, ожидая моей реакции. Официально аборты считались диверсией против будущего германской расы. Врачи получали пятнадцать лет тюрьмы.
– Полагаю, если женщина хочет сделать аборт, у нее есть на то серьезные причины.
– Ее изнасиловали. Эсэсовский офицер. Поэтому, конечно, бедняжку заставили бы сохранить ребенка. Я ненавижу болтовню об улучшении породы и чистоте расы. Меня от нее тошнит.
– Я тоже ненавижу.
– Именно поэтому и распался мой брак, – сказала Паула. Она уже говорила, что разошлась с мужем. Разводы становились обычным делом. Число разводов стремительно увеличилось, как только законы стали менее суровыми.
– Вообще-то я хотела детей, пока материнство не объявили обязанностью каждой женщины, – сказала Паула. – Но почему-то… не знаю даже… все, к чему они прикасаются, становится грязным. На меня все эти трескучие фразы о материнстве произвели ровно обратный эффект. А Карл страшно хотел детей: он мечтал сделать карьеру и говорил, что это ему поможет. Это тоже меня злило. Поэтому я отказалась рожать.
– Отказалась? – Мне никогда не приходило в голову, что женщина может отказаться рожать.
– Не открыто, конечно. Бог знает, что бы Карл сотворил со мной. Он и так частенько пускал в ход кулаки.
– Он тебя бил?!
– Бывало. Я просто решила, что не забеременею и все тут. Я хочу сказать, больше тебе ничего не остается, если мужчина категорически не желает пользоваться известными средствами, правда ведь?
Она посмотрела на меня. Я прятала глаза. Да, я понимала, о чем она говорит. Я понимала ровно столько, чтобы понимать, что очень многого не знаю. Сознавая, что в моем возрасте подобное невежество даже неприлично, я сначала смутилась, а потом внутренне ощетинилась.
– Эй, в чем дело? – спросила Паула. – Я зашла на минное поле?
– Да нет, все в порядке.
– Я тебя чем-то обидела?
– Нет. Просто я не привыкла разговаривать на такие темы.
Она испытующе посмотрела на меня, а потом сказала:
– На самом деле ты… недостаточно много знаешь о мужчинах, верно?
Я была готова сквозь землю провалиться.
– Ну, ты не много потеряла, – беспечно сказала она.
Не мне одной не хватало общения. Паула снимала здесь квартиру уже почти год и за все время подружилась с единственным человеком в нашем квартале – с одинокой матерью двух маленьких детей, жившей на соседней улице.
Бомбардировки и лишения сплотили людей, но некая мощная и коварная сила подрывала взаимное доверие. На каждой улице и в каждом доме жили соглядатаи. На вас могли донести практически за любую мелочь. Например, за то, что вы сказали, что война проиграна. Люди все время говорили это, но подобные высказывания приравнивались к государственной измене. Вас могли расстрелять за анекдот о Гитлере. Люди все время рассказывали такие анекдоты, особенно в Берлине, где юмор отличался особой едкостью. Но регулярно ходили слухи, что еще одного человека забрали за лишнюю болтливость. И расстреляли.
Приходилось соблюдать осторожность. И все соблюдали. Как следствие, дружба в Рейхе ценилась на вес золота.
Мне ни разу не пришло в голову усомниться в Пауле. Через пару недель я взяла за обыкновение заглядывать к ней каждый вечер. Я стучала в дверь, чтобы просто поздороваться и перекинуться парой слов, хотя чаще всего заходила. Мы разговаривали о наших семьях, о школьных годах, о юношеских мечтах, о моих отношениях с отцом, о ее браке, об Эрнсте.
От рассказов об Эрнсте я естественным образом переходила к рассказам о моей работе на министерство. Разумеется, я не имела права обсуждать подобные темы. К тому времени даже члены одной семьи не могли рассказывать за ужином о своих делах на работе, пусть они работали всего лишь на обувной фабрике.
Я рассказывала обо всем без утайки. Я не могла скрывать от Паулы эту часть моей жизни, поскольку она была самой важной и поскольку, стоило мне начать умалчивать о ней, я бы уже не знала, что можно говорить, а что нет. Но главной причиной моей откровенности было отвращение, которое я испытывала к государственной машине, использовавшей меня. Я твердо решила сделать все возможное, чтобы освободиться из-под ее власти, и самым действенным способом казалось разглашение государственных тайн. Оно носило чисто символический характер. Я не владела никакими важными государственными тайнами, если не считать информации о «комете», а «комет» пока представлял ценность скорее для противника, неуклонно сокращая численность германских летчиков. Тем не менее разговоры о нем приносили мне облегчение.
Я не рассказала Пауле о России. Пару раз я совсем уже собиралась, но в последний момент шла на попятный. Достаточно того, что это воспоминание неотвязно преследовало меня: я не хотела делить с Паулой свои муки.
Наши отношения стремительно развивались. Я чувствовала уверенность в своих силах и готовность пройти долгий путь. В скором времени все наши разговоры слились в один. В один разговор, который мы возобновляли и продолжали при каждой нашей встрече и который продолжался у меня в уме, когда мы расставались. Этот разговор стал неотъемлемой частью моей жизни. Вскоре я уже не представляла свою жизнь без него.
Однажды вечером я внимательно рассматривала фотографию ее родителей в золоченой рамке. Он – крепко сбитый мужчина с бакенбардами, в выходном костюме респектабельного буржуа, но с мятежным блеском в глазах – стоял, положив руку на спинку кресла, где сидела жена. Высокая стройная женщина с печальным лицом, обрамленным темными кудрями. Я знала, что мать Паулы умерла два года назад. Она была очень красива. Я сказала это.
– Да, – сказала Паула. – Здесь она снята еще до того, как родила семерых детей. Но лицо у нее всегда оставалось красивым. – Она взяла другой снимок. – А вот мой дедушка, отец матери.
Дедушка выглядел экстравагантно. Фотография была сделана в тропиках. На заднем плане – пальмы и экзотического вида хижина. Дедушка, в тропическом походном обмундировании, небрежно держал в руке винтовку и смотрел вдаль пристальным взглядом отважного первооткрывателя. Он также малость смахивал на пирата.
– Снято в Африке, – сказала Паула. – Он хотел стать колонистом, но у него не получилось. На самом деле у него мало что получалось в жизни, разве только тратить деньги.
– Ты его знала?
– Немного. Он умер, когда мне было шесть лет. Я его обожала. Очевидно, многие женщины тоже.
– А твоя бабушка?
– Она умерла еще до моего рождения. У нее было слабое здоровье. А он таскал ее с собой по всему миру. Она умерла в Багдаде. Дедушка хотел только одного: путешествовать. После него остались сундуки барахла, не представляющего никакой ценности, – типа вон тех безделушек. – Она указала на собрание предметов на каминной полке. – Я помню, как сундуки привезли на телеге и возчик с отцом затащили их в кухню. Они заняли все помещение. У моих родителей вышел скандал. Мы жили в крохотном домике. Я помню, мама сказала: «Это все, что от него осталось, и этим вещам место здесь». Она была его единственной наследницей. У дедушки был еще сын, мой дядя, но он погиб при Пашендале. Мой отец не имел обыкновения поднимать шум по мелочам: он был очень покладистым человеком. Но времена были тяжелые – надо полагать, период инфляции. Отец работал столяром-краснодеревщиком; предприятие разорилось. Он сказал по поводу сундуков: «Мало того, что этот бесполезный хлам загромождал его жизнь, так теперь еще будет загромождать нашу!» Но в конце концов он согласился держать сундуки дома, и их задвинули под кровати и распихали по разным углам. Один постоянно стоял на лестничной площадке, загораживая проход. Он был коммунистом, мой отец.
До меня дошло не сразу.
– Коммунистом?
– Да. – Паула рассмеялась при виде моего испуга. – У них нет рогов и копыт, знаешь ли. Или, по-твоему, есть?
Меня с детства приучили думать именно так. Потом однажды, единственно из желания посмотреть, что за дьявольщина там содержится, я взяла экземпляр «Коммунистического манифеста» с полки книжного магазина, бегло просмотрела и обнаружила там странную смесь скучного, непонятного и на удивление верного, но ничего дьявольского. Это было еще до того, как подобные книги стали сжигать. Когда же нацисты пришли к власти и чем громче они говорили о порочной природе коммунизма, тем яснее я сознавала необоснованность таких обвинений. Мне вспомнилось, как я видела уличные бои между штурмовиками и отрядами Красного фронта и думала, что между ними нет никакой разницы. И все же во мне что-то осталось от детских впечатлений: не страх перед коммунизмом, но тень страха.
– Что с ним случилось? – спросила я.
– Его забрали в концлагерь при облаве после пожара Рейхстага.
Нацисты утверждали, что пожар Рейхстага 1933 года устроен коммунистическими заговорщиками. Если заговор и был, то донельзя глупый: в результате по Германии прокатилась волна жесточайших гонений на коммунистов.
– Он был глупцом, – бесстрастным голосом сказала Паула. – Он никогда не скрывал своих политических убеждений, ему и в голову не приходило переметнуться. На мой взгляд, отец не был таким уж смельчаком, а просто жутким упрямцем. Он не мог заставить себя делать то, что делают тысячи других, когда, как он выражался, у руля государства стоят головорезы. И не принимал всерьез все речи об искоренении большевизма и уничтожении евреев. Он считал это пустой болтовней.
Я смотрела на языки пламени, пляшущие в камине.
– Мама пыталась образумить его, – продолжала Паула. – Она не разбиралась в политике и старалась не спорить на политические темы; они ее жутко расстраивали. Но она хорошо понимала, что происходит. Она понимала, что это не пустая болтовня. А отец, со своим многолетним членством в коммунистической партии Германии, со своей диалектикой и исторической необходимостью… бедный отец ничегошеньки не понимал. Когда за ним пришли, он так… – Она улыбнулась. – Так возмутился!
– Ты присутствовала при аресте?
– Да, присутствовала. Тогда я снимала комнату и готовилась к экзаменам… – (Она училась на художника по тканям.) – Но в тот вечер зашла к родителям. Впоследствии я была очень рада, что случайно оказалась там. Правда, попрощаться мы все равно не успели. Они выломали дверь, повалили отца на пол, а потом принялись скидывать на пол книги с полок – он держал дома всю классику марксизма, ну и глупец! – и пинками расшвыривать их по комнате. Потом они устали и увели отца. И забрали все книги, которые нашли.
Я попыталась представить, чем занималась я в то время. Вероятно, сидела в кабине планера, уверенная, что все происходящее меня не касается. Я вспомнила о своем отце и подумала, что, несмотря на всю разницу, у наших отцов есть нечто общее.
Отблески пламени и зыбкие тени дрожали на лице Паулы.
– Все в порядке. Я пережила это. Он умер, конечно.
Она сидела на корточках у камина, высоко подняв голову, и смотрела прямо перед собой. Лицо у нее хранило спокойное и задумчивое выражение. Ее тонкий профиль сейчас казался по-детски беззащитным. Я хотела положить руку Пауле на плечо, чтобы утешить, но меня остановила отчужденность ее печали. Поэтому я просто сидела и смотрела на нее. Я видела маленький, почти как у эльфа, чуть вздернутый носик и безупречной формы ушную раковину; я видела настороженно вскинутую темноволосую кудрявую голову и волнующе нежную линию горла. Я изучала ее профиль, поначалу не сознавая, каким пристальным взглядом смотрю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Я хотела, чтобы она спрашивала. Я могла бы сидеть здесь весь вечер, отвечая на вопросы и парируя выпады.
– Хотите шнапса? – спросила она.
– Спасибо, я не пью.
– Совсем? Никогда?
– Ну, очень редко. Стаканчик, не более. – Я со стыдом вспомнила о своей одинокой оргии.
– Выпейте. За компанию со мной.
Крепкие напитки в те дни продавались только на черном рынке, и предложение выпить дорогого стоило. Я согласилась.
Паула налила по пятьдесят граммов в две зеленые рюмочки из матового стекла и одним глотком осушила свою. Я проделала то же самое. Во рту шнапс казался безвкусным, теплым и маслянистым. В горле он превратился в огонь.
Он медленно растекся по моим жилам, и все вокруг окрасилось в более теплые, насыщенные тона: огонь в камине, красновато-коричневые бархатные шторы, каминная полка, заставленная фотографиями и непонятными вещицами, афиша кабаре и мандолина на стене, лицо Паулы между книжной полкой и косяком ведущей на кухню двери. (Тонкое лицо. Упрямый подбородок; маленький, чуть вздернутый нос; ясные внимательные карие глаза.)
– Вы живете одна? – спросила я.
– Да.
Я почувствовала удовлетворение.
– Заходите в гости, – сказала она на прощание. – Вечерами я обычно дома.
Прошла почти неделя, прежде чем я снова зашла.
Я не спешила воспользоваться приглашением по нескольким причинам. После поездки в Россию между мной и окружающими людьми выросла стена отчуждения. Я инстинктивно избегала всяких личных контактов. Я вытаскивала людей из-под завалов и возвращала к жизни, если могла, но, когда они приходили в сознание, я не желала разговаривать с ними. Не хотелось выслушивать их истории жизни или рассказывать свою.
Я поняла, что не хочу разговаривать с Паулой. Но меня останавливало и еще кое-что: нехарактерное для меня чувство неуверенности. Почему она хочет видеть меня, думала я. У нее есть другие дела.
Со времени смерти Эрнста я почти ни с кем не общалась. Сначала я разбилась на «комете», лежала в госпитале, восстанавливала здоровье; а потом, пытаясь вернуться к прежней жизни, как всегда, сделала упор на полетах и отвела дружбе второстепенное место в своем сердце.
Смерть Эрнста тяжело подействовала на меня. Дело не просто в пустоте, образовавшейся в моей жизни, и не в скорби по нем. Я горько корила себя за то, что не попыталась помочь Эрнсту, что до последней минуты не понимала, насколько он болен, и что позволила укрепиться в своем сознании удобной и убедительной мысли, будто он сильнее меня, хотя внутренний голос говорил мне обратное. Больше всего я корила себя за эгоистичность побуждений, из которых я поехала повидаться с ним в последний раз. К счастью, Эрнст так и не узнал, что я приезжала только просить о помощи. Или знал? Наверное, почувствовал.
Одним словом, я держалась невысокого мнения о себе. Я не надеялась на симпатию окружающих, да, наверное, и не хотела никому нравиться. Встреча с Паулой утвердила меня в моем почти сознательном стремлении к одиночеству. Она казалась сродни призывному голосу, что доносится до заплутавшего в тумане путника. Поначалу я упрямо отвергла призыв. Но потом мне пришлось ответить.
Я постучала в ее дверь с охапкой цветов в руках. Это были поздние розы, которыми осыпал меня хозяин цветочной лавки, чью маленькую дочку мы вытащили из-под рухнувших стен подвала.
Паула уставилась на цветы, потом на меня.
– Приплата к жалованью, – пояснила я.
– Я явно ошиблась с выбором работы. – Она работала на военном заводе. – Они прекрасны, – сказала Паула. Розы действительно были прекрасны: нежного персикового цвета, разве только припорошенные кирпичной пылью.
Мы сидели у камина и разговаривали.
– Я получила письмо из муниципалитета, – сказала Паула. – Похоже, я занимаю слишком большую площадь. Они требуют, чтобы я переехала в квартиру поменьше или взяла постояльца.
– Правда? Плохо дело.
Я мысленно сравнила охватившее меня смятение с чувствами, вызывавшими у меня желание помогать бездомным.
– Странно, что они не написали мне, – сказала я. – Моя квартира всяко уж не меньше твоей.
– Ты пользуешься известными привилегиями, – сказала Паула. – Вряд ли они захотят, чтобы ты делила квартиру с кем-нибудь, верно? Ты ведь занимаешься секретной работой.
– Уже не занимаюсь.
– Но ты же вернешься к ней?
Я промолчала.
– Извини. Мне не следовало спрашивать?
– Все в порядке.
– Я задаю слишком много вопросов.
– Да, довольно много.
– Но ты почти ничего не рассказываешь. Ты очень скрытная.
– Профессиональная привычка. – Я мгновенно прониклась презрением к себе. – Да нет, просто характер такой. Я не подпускаю к себе людей.
– Я тоже.
– Именно поэтому я сижу здесь, да?
– Ну, похоже на то. Наверное, мы почувствовали друг в друге родственные души. Выпьешь шнапса?
– Гм… да. Спасибо.
Она налила по пятьдесят граммов в зеленые рюмки из матового стекла.
– Я могу войти во вкус, – сказала я.
– Не стоит. Наверное, следующая бутылка у меня не скоро появится.
– Можно поинтересоваться, где ты достала шнапс?
– Сложными путями. Я оказала услугу одной женщине. А у женщины, которой я оказала услугу, есть сестра, жених которой служит в интендантских войсках.
– Да, в общем, ничего сложного.
– Нелепый способ раздобыть бутылку шнапса.
– А какую услугу ты оказала? – Непозволительная наглость с моей стороны. Наверняка что-нибудь противозаконное.
– Я свела ее с одним человеком, который сделал ей аборт.
Паула пристально смотрела на меня, ожидая моей реакции. Официально аборты считались диверсией против будущего германской расы. Врачи получали пятнадцать лет тюрьмы.
– Полагаю, если женщина хочет сделать аборт, у нее есть на то серьезные причины.
– Ее изнасиловали. Эсэсовский офицер. Поэтому, конечно, бедняжку заставили бы сохранить ребенка. Я ненавижу болтовню об улучшении породы и чистоте расы. Меня от нее тошнит.
– Я тоже ненавижу.
– Именно поэтому и распался мой брак, – сказала Паула. Она уже говорила, что разошлась с мужем. Разводы становились обычным делом. Число разводов стремительно увеличилось, как только законы стали менее суровыми.
– Вообще-то я хотела детей, пока материнство не объявили обязанностью каждой женщины, – сказала Паула. – Но почему-то… не знаю даже… все, к чему они прикасаются, становится грязным. На меня все эти трескучие фразы о материнстве произвели ровно обратный эффект. А Карл страшно хотел детей: он мечтал сделать карьеру и говорил, что это ему поможет. Это тоже меня злило. Поэтому я отказалась рожать.
– Отказалась? – Мне никогда не приходило в голову, что женщина может отказаться рожать.
– Не открыто, конечно. Бог знает, что бы Карл сотворил со мной. Он и так частенько пускал в ход кулаки.
– Он тебя бил?!
– Бывало. Я просто решила, что не забеременею и все тут. Я хочу сказать, больше тебе ничего не остается, если мужчина категорически не желает пользоваться известными средствами, правда ведь?
Она посмотрела на меня. Я прятала глаза. Да, я понимала, о чем она говорит. Я понимала ровно столько, чтобы понимать, что очень многого не знаю. Сознавая, что в моем возрасте подобное невежество даже неприлично, я сначала смутилась, а потом внутренне ощетинилась.
– Эй, в чем дело? – спросила Паула. – Я зашла на минное поле?
– Да нет, все в порядке.
– Я тебя чем-то обидела?
– Нет. Просто я не привыкла разговаривать на такие темы.
Она испытующе посмотрела на меня, а потом сказала:
– На самом деле ты… недостаточно много знаешь о мужчинах, верно?
Я была готова сквозь землю провалиться.
– Ну, ты не много потеряла, – беспечно сказала она.
Не мне одной не хватало общения. Паула снимала здесь квартиру уже почти год и за все время подружилась с единственным человеком в нашем квартале – с одинокой матерью двух маленьких детей, жившей на соседней улице.
Бомбардировки и лишения сплотили людей, но некая мощная и коварная сила подрывала взаимное доверие. На каждой улице и в каждом доме жили соглядатаи. На вас могли донести практически за любую мелочь. Например, за то, что вы сказали, что война проиграна. Люди все время говорили это, но подобные высказывания приравнивались к государственной измене. Вас могли расстрелять за анекдот о Гитлере. Люди все время рассказывали такие анекдоты, особенно в Берлине, где юмор отличался особой едкостью. Но регулярно ходили слухи, что еще одного человека забрали за лишнюю болтливость. И расстреляли.
Приходилось соблюдать осторожность. И все соблюдали. Как следствие, дружба в Рейхе ценилась на вес золота.
Мне ни разу не пришло в голову усомниться в Пауле. Через пару недель я взяла за обыкновение заглядывать к ней каждый вечер. Я стучала в дверь, чтобы просто поздороваться и перекинуться парой слов, хотя чаще всего заходила. Мы разговаривали о наших семьях, о школьных годах, о юношеских мечтах, о моих отношениях с отцом, о ее браке, об Эрнсте.
От рассказов об Эрнсте я естественным образом переходила к рассказам о моей работе на министерство. Разумеется, я не имела права обсуждать подобные темы. К тому времени даже члены одной семьи не могли рассказывать за ужином о своих делах на работе, пусть они работали всего лишь на обувной фабрике.
Я рассказывала обо всем без утайки. Я не могла скрывать от Паулы эту часть моей жизни, поскольку она была самой важной и поскольку, стоило мне начать умалчивать о ней, я бы уже не знала, что можно говорить, а что нет. Но главной причиной моей откровенности было отвращение, которое я испытывала к государственной машине, использовавшей меня. Я твердо решила сделать все возможное, чтобы освободиться из-под ее власти, и самым действенным способом казалось разглашение государственных тайн. Оно носило чисто символический характер. Я не владела никакими важными государственными тайнами, если не считать информации о «комете», а «комет» пока представлял ценность скорее для противника, неуклонно сокращая численность германских летчиков. Тем не менее разговоры о нем приносили мне облегчение.
Я не рассказала Пауле о России. Пару раз я совсем уже собиралась, но в последний момент шла на попятный. Достаточно того, что это воспоминание неотвязно преследовало меня: я не хотела делить с Паулой свои муки.
Наши отношения стремительно развивались. Я чувствовала уверенность в своих силах и готовность пройти долгий путь. В скором времени все наши разговоры слились в один. В один разговор, который мы возобновляли и продолжали при каждой нашей встрече и который продолжался у меня в уме, когда мы расставались. Этот разговор стал неотъемлемой частью моей жизни. Вскоре я уже не представляла свою жизнь без него.
Однажды вечером я внимательно рассматривала фотографию ее родителей в золоченой рамке. Он – крепко сбитый мужчина с бакенбардами, в выходном костюме респектабельного буржуа, но с мятежным блеском в глазах – стоял, положив руку на спинку кресла, где сидела жена. Высокая стройная женщина с печальным лицом, обрамленным темными кудрями. Я знала, что мать Паулы умерла два года назад. Она была очень красива. Я сказала это.
– Да, – сказала Паула. – Здесь она снята еще до того, как родила семерых детей. Но лицо у нее всегда оставалось красивым. – Она взяла другой снимок. – А вот мой дедушка, отец матери.
Дедушка выглядел экстравагантно. Фотография была сделана в тропиках. На заднем плане – пальмы и экзотического вида хижина. Дедушка, в тропическом походном обмундировании, небрежно держал в руке винтовку и смотрел вдаль пристальным взглядом отважного первооткрывателя. Он также малость смахивал на пирата.
– Снято в Африке, – сказала Паула. – Он хотел стать колонистом, но у него не получилось. На самом деле у него мало что получалось в жизни, разве только тратить деньги.
– Ты его знала?
– Немного. Он умер, когда мне было шесть лет. Я его обожала. Очевидно, многие женщины тоже.
– А твоя бабушка?
– Она умерла еще до моего рождения. У нее было слабое здоровье. А он таскал ее с собой по всему миру. Она умерла в Багдаде. Дедушка хотел только одного: путешествовать. После него остались сундуки барахла, не представляющего никакой ценности, – типа вон тех безделушек. – Она указала на собрание предметов на каминной полке. – Я помню, как сундуки привезли на телеге и возчик с отцом затащили их в кухню. Они заняли все помещение. У моих родителей вышел скандал. Мы жили в крохотном домике. Я помню, мама сказала: «Это все, что от него осталось, и этим вещам место здесь». Она была его единственной наследницей. У дедушки был еще сын, мой дядя, но он погиб при Пашендале. Мой отец не имел обыкновения поднимать шум по мелочам: он был очень покладистым человеком. Но времена были тяжелые – надо полагать, период инфляции. Отец работал столяром-краснодеревщиком; предприятие разорилось. Он сказал по поводу сундуков: «Мало того, что этот бесполезный хлам загромождал его жизнь, так теперь еще будет загромождать нашу!» Но в конце концов он согласился держать сундуки дома, и их задвинули под кровати и распихали по разным углам. Один постоянно стоял на лестничной площадке, загораживая проход. Он был коммунистом, мой отец.
До меня дошло не сразу.
– Коммунистом?
– Да. – Паула рассмеялась при виде моего испуга. – У них нет рогов и копыт, знаешь ли. Или, по-твоему, есть?
Меня с детства приучили думать именно так. Потом однажды, единственно из желания посмотреть, что за дьявольщина там содержится, я взяла экземпляр «Коммунистического манифеста» с полки книжного магазина, бегло просмотрела и обнаружила там странную смесь скучного, непонятного и на удивление верного, но ничего дьявольского. Это было еще до того, как подобные книги стали сжигать. Когда же нацисты пришли к власти и чем громче они говорили о порочной природе коммунизма, тем яснее я сознавала необоснованность таких обвинений. Мне вспомнилось, как я видела уличные бои между штурмовиками и отрядами Красного фронта и думала, что между ними нет никакой разницы. И все же во мне что-то осталось от детских впечатлений: не страх перед коммунизмом, но тень страха.
– Что с ним случилось? – спросила я.
– Его забрали в концлагерь при облаве после пожара Рейхстага.
Нацисты утверждали, что пожар Рейхстага 1933 года устроен коммунистическими заговорщиками. Если заговор и был, то донельзя глупый: в результате по Германии прокатилась волна жесточайших гонений на коммунистов.
– Он был глупцом, – бесстрастным голосом сказала Паула. – Он никогда не скрывал своих политических убеждений, ему и в голову не приходило переметнуться. На мой взгляд, отец не был таким уж смельчаком, а просто жутким упрямцем. Он не мог заставить себя делать то, что делают тысячи других, когда, как он выражался, у руля государства стоят головорезы. И не принимал всерьез все речи об искоренении большевизма и уничтожении евреев. Он считал это пустой болтовней.
Я смотрела на языки пламени, пляшущие в камине.
– Мама пыталась образумить его, – продолжала Паула. – Она не разбиралась в политике и старалась не спорить на политические темы; они ее жутко расстраивали. Но она хорошо понимала, что происходит. Она понимала, что это не пустая болтовня. А отец, со своим многолетним членством в коммунистической партии Германии, со своей диалектикой и исторической необходимостью… бедный отец ничегошеньки не понимал. Когда за ним пришли, он так… – Она улыбнулась. – Так возмутился!
– Ты присутствовала при аресте?
– Да, присутствовала. Тогда я снимала комнату и готовилась к экзаменам… – (Она училась на художника по тканям.) – Но в тот вечер зашла к родителям. Впоследствии я была очень рада, что случайно оказалась там. Правда, попрощаться мы все равно не успели. Они выломали дверь, повалили отца на пол, а потом принялись скидывать на пол книги с полок – он держал дома всю классику марксизма, ну и глупец! – и пинками расшвыривать их по комнате. Потом они устали и увели отца. И забрали все книги, которые нашли.
Я попыталась представить, чем занималась я в то время. Вероятно, сидела в кабине планера, уверенная, что все происходящее меня не касается. Я вспомнила о своем отце и подумала, что, несмотря на всю разницу, у наших отцов есть нечто общее.
Отблески пламени и зыбкие тени дрожали на лице Паулы.
– Все в порядке. Я пережила это. Он умер, конечно.
Она сидела на корточках у камина, высоко подняв голову, и смотрела прямо перед собой. Лицо у нее хранило спокойное и задумчивое выражение. Ее тонкий профиль сейчас казался по-детски беззащитным. Я хотела положить руку Пауле на плечо, чтобы утешить, но меня остановила отчужденность ее печали. Поэтому я просто сидела и смотрела на нее. Я видела маленький, почти как у эльфа, чуть вздернутый носик и безупречной формы ушную раковину; я видела настороженно вскинутую темноволосую кудрявую голову и волнующе нежную линию горла. Я изучала ее профиль, поначалу не сознавая, каким пристальным взглядом смотрю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47