А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– А где он сейчас? – спрашиваю я. Сегодня кто угодно может находиться где угодно.
– Он снова передислоцировал свою базу. Это по пути. Я покажу.
Я уже хочу выйти из комнаты, чтобы собрать кое-какие вещи, могущие пригодиться в полете, когда генерал говорит:
– Вы знаете, вам необязательно лететь со мной. В самом скором времени здесь появятся пилоты. Любой из них сможет отвезти меня на север.
– Я твердо намерена лететь с вами.
– Здесь вы будете в большей безопасности.
– Мы уже обсуждали этот вопрос.
Генерал складывает чертеж, который рассматривал минуту назад, и бросает его на пол.
– Вы не хотите остаться в безопасности? – В его голосе слышится любопытство. – У вас ведь есть семья, верно?
– Я ищу одного человека. – Я сама удивляюсь, что сказала это, хотя так оно и есть. Я действительно ищу, ищу повсюду. Но я не собиралась открывать генералу свою душу.
Я зря беспокоилась.
– Сегодня каждый второй ищет кого-то, – говорит он. Потом (ибо он не бессердечный человек) добавляет: – Но я надеюсь, вы его найдете.
К счастью, на этом разговор обрывается, поскольку в кабинет входят несколько работников рех-линской испытательной базы.
Покидая комнату, я слышу за спиной голос генерала: «Нам представляется возможность совершить последнее великое усилие в сражении за родину».
Я отправляюсь на поиски карт, фонарика, одеяла и чего-нибудь съестного (не бог весть чего: немного хлеба и изюма). Я удостоверяюсь, что «бюкер» готов к полету, и возвращаюсь в кабинет.
Генерал сжигает чертежи в изразцовом камине, расположенном за столом. Он стоит на одном колене, неловко вытянув назад раненую ногу.
Я помогаю сжигать чертежи. Это занимает довольно много времени. Потом мы намечаем маршрут перелета до штаба Кейтеля, ориентируясь на обрывочную и противоречивую информацию о боевых действиях, которой располагаем.
Когда мы выруливаем на взлетную полосу, на посадку заходит одинокий «Мессершмитт-109», откликнувшийся на переданный по рации призыв генерала.
Глава седьмая
Когда такси свернуло в ворота института, я сразу увидела клетку. Она казалась меньше, а грубые прутья решетки и выцветшая табличка – убогими и унылыми под серым северным небом.
В конце концов мы так и не поймали товарища для нашего грифа: у нас не хватило времени. Тогда это казалось неважным: одна птица все же лучше, чем ничего.
Весь тот день я была занята: знакомилась с будущими коллегами и знакомилась со своим планером. Вечер я провела, обустраиваясь в маленькой квартирке, которую мне нашли в городе. На следующий день я летала и заполняла анкеты. Только на третий день я навестила Уби.
Пол клетки был выстлан свежей соломой, в чистом эмалированном ведре лежали чьи-то внутренности. Гриф немигающим взглядом посмотрел на меня – или сквозь меня.
– Так, значит, о тебе здесь заботятся, – сказала я.
Он вроде как вздохнул, отчего перья у него на шее встопорщились, явив моему взору бледную сморщенную кожу, похожую на кожу древнего старика, и волна смрадного запаха прокатилась по клетке и ударила мне в ноздри. Красные глаза, казалось, тревожно округлились на миг, а потом медленно затянулись внутренними веками, похожими на белые ракушки.
Я пошла прочь – и тогда услышала хриплый пронзительный крик. Диковинный и яростный. Он заставил меня вздрогнуть и раскатился эхом над лужайкой, обсаженной аккуратно подстриженными деревьями и кустами.
Я летала на планере, напичканном приборами. Ящиками с циферблатами и иголками, вычерчивающими диаграммы на миллиметровой бумаге, разными непонятными штуковинами с указателями и стрелками, которые все подсоединялись проводами к чутким датчикам, закрепленным на фюзеляже машины. Я совершала полеты на близкие и дальние расстояния, в хорошую погоду и плохую. Иногда я оставалась в воздухе с утра до самого вечера. Наедине с небом.
Великий покой полета постепенно овладевал моей душой.
Великий покой полета – и вместе с ним безумие, которое владеет всеми летчиками; но тогда еще я не знала этого. Я знала только, что не чувствую связи с реальностью, когда не летаю. Казалось, стоит лишь моргнуть – и весь окружающий мир исчезнет, и я снова окажусь на маленьком жестком сиденье в открытой кабине планера, взмывающего в небо.
Волей-неволей я часто виделась с Дитером.
Отправляясь в Дармштадт, я не знала, как у нас сложатся отношения. Я не видела Дитера довольно долго с того вечера, когда он заявился ко мне в номер. По пути домой, на пароходе, он держался со мной холодно. Я надеялась, что к моменту начала моей работы в институте он уже переживет мой отказ.
К великому моему облегчению, Дитер, казалось, забыл о случившемся. Он тепло поприветствовал меня в столовой в первый день и сказал, чтобы я непременно обращалась к нему, если мне понадобится помощь на первых порах. Наши пути часто пересекались. Мы вместе завтракали и по крайней мере раз в неделю проводили вечер вместе.
Такое положение дел меня вполне устраивало. Я любила ходить на концерты и в кино, и мне нужен был спутник. К тому же мне нравилось разговаривать с ним, хотя почти каждый раз наступал момент, когда разговор принимал нежелательное направление. Но Дитер никогда этого не сознавал: воображения не хватало. Это была не его вина: он вырос в среде, не способствовавшей развитию воображения. Но, как следствие, он никогда не понимал характера наших отношений. Он думал, что нас связывают общие интересы и взгляды. Он никогда не понимал, что у нас практически нет ничего общего и именно поэтому я провожу время с ним.
Время от времени Дитер пытался убедить меня вступить в партию.
Однажды в воскресенье мы поехали на автобусе за город и пошли гулять по полям. Накануне Дитер ходил на митинг и теперь захлебывался от восторга.
– Это было потрясающе, – сказал он. – Тысячи и тысячи людей, приехавших со всех уголков Германии… если бы ты только видела знамена – и всех этих людей, сплоченных общей идеей. – У него пылали щеки. – Это так воодушевляет, Фредди. Я не понимаю, почему ты не хочешь присоединиться к нам.
Иногда мне хотелось. Но я не могла сказать об этом Дитеру. Если бы он узнал, как сильно меня порой тянет примкнуть к этим толпам людей с сияющими глазами, он бы никогда не оставил меня в покое.
– Я не чувствую в этом необходимости, – сказала я.
– Но партии нужны твоя энергия, твой пример. Ты так много можешь дать людям.
– Я очень плохой пример, – сказала я. – Я должна сидеть дома и гладить белье.
Дитер пришел в раздражение:
– Чепуха! Национал-социализм сформулировал общий принцип распределения ролей между мужчинами и женщинами, но отсюда вовсе не следует, что из правила нет исключений.
– О, – сказала я. – Замечательно.
– Но ты человек исключительный, – хитро сказал он, – и именно поэтому тем больше у тебя оснований вступить в партию – разве ты не понимаешь? Я бы даже сказал, что это твой долг…
Я смотрела на дрозда, вытягивавшего червяка из рыхлой земли. Толстый, сильный червяк отчаянно сопротивлялся, но в конце концов дрозд все равно возьмет над ним верх.
Я не позволю взять верх над собой.
– Вдобавок, тебе это поможет, – сказал Дитер.
– Поможет мне?
– В карьере. Подумай об этом. Женщина, желающая заниматься тем, чем хочешь заниматься ты… Я серьезно, Фредди.
Он разрешил все мои сомнения. Больше я никогда не думала о вступлении в партию.
Ко времени моего прибытия в институт Уби еще ни разу не выпускали из клетки. Отчасти потому, что никто не знал, как контролировать его перемещения на воле. Все смутно надеялись, что птица станет считать клетку своим домом, если просидит в ней несколько недель, и никуда не улетит. Однако с течением времени сотрудников стал тяготить горестный вид грифа и наличие ведра с отвратительным зловонным месивом на лужайке. Мой приезд ускорил события. Было решено устроить торжественное открытие клетки в присутствии директора, сына садовника, который чистил клетку, Дитера и меня.
Мы собрались на лужайке.
Уби спал, засунув клюв в распушенные перья. От клетки шел гнилостный запах.
Директор поморщился и принялся возиться со своими манжетами.
– Кто выпустит птицу? – спросил он.
– Я, – сказала я. – Я ее поймала.
– Отлично.
Когда я дотронулась до клетки, Уби пошевелился. Я развязала ремни, державшие крышку, и откинула ее назад: над ним открылось высокое небо.
– Ну вот, Уби, – сказала я.
Долгое колебание. Я затаила дыхание, пытаясь представить, что он сейчас чувствует. Я ждала одного мощного взмаха крыльев, который поднимет птицу ввысь.
Вместо этого гриф пошевелил ногами.
Он поднял лапу, вцепился когтями в перекрещенные прутья решетки и выбрался на верх клетки. Потом он спрыгнул на траву.
Мы стояли и смотрели, как он осторожно ступает по поросшей маргаритками лужайке.
– Будь я проклят, – сказал директор.
Мы оставили клетку открытой. Возможно, Уби захочет вернуться к ведру с пищей. Когда на подходе к обсаженной кустами аллее мы обернулись, гриф все еще неуверенно шагал по лужайке.
Через несколько дней стало ясно, что Уби разучился летать. Или просто больше не хотел.
Мы предпринимали попытки заставить грифа взлететь. Он пробегал небольшое расстояние, сердито хлопая крыльями, но оставался на земле.
Мы вызвали ветеринара. Он с отвращением рассмотрел Уби, сказал что-то насчет сухожилий и удалился со своим гонораром.
Скоро все привыкли к виду грифа, разгуливающего по территории института. Он важно вышагивал по усыпанной гравием подъездной дороге, указывая путь автомобилям, расхаживал по лужайкам и обсаженным кустами аллеям, и один раз я увидела, как он стоит в коридоре, ведущем к кабинету директора, чуть разведя крылья в стороны, похожий на полуоткрытый зонтик.
У сотрудников института Уби вызывал самые разные чувства. В мастерских его осыпали бранью и шугали, швыряясь гаечными ключами и прочими предметами, но при этом также кормили пирожными. Казалось, рабочие считали грифа чем-то вроде умственно отсталого ребенка.
Кухонные работницы ненавидели Уби. Он часто наведывался к мусорным бачкам у задней двери кухни. Обычно он пытался опрокинуть бачки и, если умудрялся перевернуть один из них, раскидывал лапами помои во все стороны, а потом вставал над ними на широко расставленных ногах и принимался клевать. Когда такое повторилось несколько раз, крышки мусорных бачков стали закреплять цепями. Встретив противодействие, Уби взял обыкновение запрыгивать на бачки и с этой командной позиции пристально смотреть в окно кухни, каковое обстоятельство настолько нервировало одну из поварих, что в конце концов она подала заявление об уходе. Либо я, либо гриф, сказала она.
К тому времени уже многие считали, что от грифа следует избавиться, но директор, которому все это говорилось, ничего не предпринимал. Он был непредсказуемым человеком со странным чувством юмора. Ходили слухи, что он считает грифа государственной собственностью, распоряжаться которой имеет право только государство. Ходили слухи, что он питает слабость к Уби и кормит его добычей из кухонных мышеловок.
Все оставалось по-прежнему. Уби продолжал разгуливать по территории института. Повариха уволилась, и на ее место пришла другая, которая не так хорошо пекла яблочный штрудель, зато лучше готовила суп.
Однажды я пришла к Дитеру домой, чтобы послушать пластинки. Он хотел поставить мне несколько пластинок Брукнера, недавно купленных.
Музыка многое значила для Дитера. Для меня она тоже многое значила – но я никогда не любила музыку так, как любил ее Дитер. Мальчиком он продавал газеты и подносил чемоданы туристам, чтобы заработать на билет на концерт.
– А у тебя в семье кто-нибудь на чем-нибудь играл? – однажды спросила я. Я подумала об уроках игры на скрипке, которые брал Петер; о своих уроках игры на фортепиано; об отце, играющем на виолончели летними вечерами.
Дитер снял пластинку с проигрывателя и сказал:
– Мой отец потерял на войне правую руку и правый глаз. Он не мог работать, даже когда имелись рабочие места. Моя мать ломалась на двух работах и растила нас – всех шестерых детей – в трехкомнатной квартирке в Крейцберге, стены которой потемнели от плесени. И знаешь, что она делала каждое воскресенье? Ходила в церковь и благодарила Бога за счастливые дары, ниспосланные ей. Счастливые дары! – горько повторил Дитер. – Церковные гимны – вот вся музыка, которую мы слышали.
– Извини, – сказала я.
– Да нет, все в порядке. Ты не жила в таких условиях, поэтому тебе трудно понять.
– Ты ненавидишь церковь, да? – спросила я.
– Да. Что она делает для бедных, помимо того, что забирает у них с трудом заработанные гроши и обещает лучшую жизнь на небесах?
Он поднял пластинку к свету, проверяя, нет ли на ней царапин.
– Ты когда-нибудь говорил это своей матери?
– Нет, она бы расстроилась.
Он отложил Брукнера и провел пальцами по полке с пластинками.
– Брамс?
– Не сегодня.
– Бах?
Он поставил Бранденбургский концерт, поскольку знал, что это одна из самых моих любимых вещей. Я сидела, откинувшись на диванные подушки, и слушала. Сложная, восхитительная музыка.
Я задалась вопросом, в какой именно момент Дитер, выросший в трущобах Берлина, вдруг стал убежденным националистом. В его случае решение вступить в коммунистическую партию казалось бы более логичным. Я спросила Дитера об этом.
– Я всегда ненавидел коммунизм, – сказал он. – На мой взгляд, он достоин лишь презрения. Как будто значение имеют только деньги, еда, материальные блага.
– Материальные блага облегчили бы тебе жизнь.
– Я не хочу облегчать себе жизнь, – сказал Дитер. – Я хочу трудностей.
Я с любопытством взглянула на него.
– Я жил такой пустой жизнью, – сказал он. – Такой бессмысленной. Я мечтал о какой-нибудь идее, которая потребовала бы от меня служения. Беззаветного служения. Жертвенного.
– Понимаю, – сказала я.
– Такой идеей могла быть только Германия.
Последовала пауза.
– Конечно, дело в том, что до Гитлера Германии как таковой практически не было, – сказал Дитер. – Помнишь те ужасные годы? Политики грызлись между собой, половина страны сидела без работы, а Германия была посмешищем для всего мира… Я все время искал чего-нибудь надежного, реального, неизменного. Некоего основополагающего принципа, которым можно руководствоваться и вдохновляться, который не является фикцией.
На двери у него висел плакат. Один из тех, где Гитлер изображался с бесстрашно устремленным вдаль взглядом. Они были расклеены по всему Берлину.
– Мир еще не знал людей, подобных Гитлеру, – сказал Дитер. – Обладающих такой силой духа. Он ничего не боится. Он последователен в своем служении идее. Были ли еще такие люди? Вся история человечества – история бесконечных компромиссов.
Одна сторона пластинки закончилась. Дитер встал, чтобы перевернуть ее. Он осторожно опустил иголку на самый край пластинки и смотрел, как она начинает медленно двигаться к центру.
– Демократия! – сказал он со спокойным презрением. – Что ж, он спас нас от этого. Другие страны последуют нашему примеру. У демократии нет будущего. Люди не равны. Некоторые люди неспособны принимать политические решения.
– А кто решает, кто неспособен?
– Те, кто способен, – ответил Дитер. – Да, ты смеешься, но все действительно так просто. Если те, кто способен, не принимают решения, если они не берут власть в свои руки, происходит крах. Это закон природы.
Оно часто повторялось в речах Дитера, выражение «закон природы».
Он опустился в кресло напротив и улыбнулся мне.
– Ты держишься другого о мнения о Гитлере, да?
Да, я держалась другого мнения. Я считала низкопоклонство перед ним нелепым, а человека, запечатленного в кадрах кинохроники, довольно невзрачным на вид. Но когда он говорил, я чувствовала в речах такую силу убеждения, почти магическую, что понимала, почему люди подпадают под его влияние. Я старалась по возможности не слушать выступления Гитлера.
– Да, я держусь другого мнения, – ответила я на вопрос Дитера.
– Ладно, не беда, – сказал Дитер. – Всему свое время. Разумеется, ты никогда его не видела. Во плоти. Видела?
Я помотала головой.
– Это перевернуло мою жизнь. Когда я увидел Гитлера – в день его первого выступления в Берлине, – я сразу понял, что он вправе распоряжаться моей жизнью, – сказал Дитер. – Я сразу понял, что готов на все. Партия тогда только-только открыла свою штаб-квартиру в Берлине. Я пошел туда на следующее же утро. Я… – У Дитера прервался голос, но он справился с волнением. – Я сказал: «Пожалуйста, примите меня».
Я слушала прозрачную музыку Баха.
– А основополагающий принцип, реальный и неизменный, – ты нашел его? – спросила я.
– Да, – ответил он. – Он настолько прочен, что на нем можно построить новый мир. Он истинен. Да, я нашел его.
– И что за принцип?
– Расовое превосходство, – сказал Дитер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47