– с горечью спросил он.
– Дело не в том, кто и насколько хорош.
– Ты по-прежнему встречаешься с Эрнстом Удетом?
– Дитер, Эрнст здесь совершенно ни при чем.
– Наверное, ты держишь меня за идиота.
– Очень жаль, что ты так себя ведешь. Мы так славно проводили вечер.
– Ну да, конечно. Полагаю, ты сняла здесь квартиру, чтобы быть поближе к Эрнсту.
– Я сняла квартиру, – сказала я, – потому что собираюсь работать летчиком-испытателем в Рехлине.
– Ты?…
По глазам Дитера я поняла, что он медленно переваривает информацию.
Совершив над собой заметное усилие, он проговорил:
– Прими мои поздравления. Работать в Рехлине – большая честь. По-видимому, они очень высоко ценят тебя. Ты этого заслуживаешь. Желаю тебе всяческого успеха.
– Спасибо, Дитер. Это благородно с твоей стороны. Надеюсь… Надеюсь, наш сегодняшний разговор не повредит нашей дружбе.
– Конечно нет, – сказал он.
Я хорошо зарабатывала. Я купила машину, «опель», и прокатила на ней Эрнста. Всего один раз: он терпеть не мог, когда за рулем сидел кто-то другой.
Я перелетела через Альпы на планере. Нас было четверо из Института планеризма – первая попытка беспосадочного перелета. Все мы финишировали благополучно; пресса захлебывалась от восторга: еще один триумф германской авиации.
Ох уж эти газеты! По любому важному вопросу они неизменно выражали единодушное мнение, которое неизменно совпадало с политическим курсом правительства. Но при этом настолько умно создавалась видимость разнообразия, придумывались настолько броские заголовки, печатались настолько впечатляющие фотографии, что…
Что мы даже не замечали, как все газеты просто послушно выполняют указания министерства пропаганды?
Нет. Что нас это не волновало.
Благодаря газетам я стала значительной фигурой.
Я стала знаменитой.
Забавно, что к популярности так быстро привыкаешь. Первые несколько дней вы нервничаете и пребываете в полной растерянности. «Неужели это я?» – думаете вы, когда вас ослепляют вспышки фотокамер и репортеры стенографируют каждое самое глупое ваше высказывание, а человек, которого знает вся страна, направляется к вам навстречу с широкой улыбкой и вытянутой рукой и во всеуслышание говорит, что для него большая честь познакомиться с вами. Через неделю все это уже кажется вам вполне нормальным, а через месяц вы просто перестаете замечать происходящее.
Вы думаете, что для вас это не имеет никакого значения. Вы думаете, что вы не изменились. Ваши друзья, даже самые искренние из них, скажут вам, что вы нисколько не изменились. Но вы изменились. Вы потеряли некую важную связь со своим миром, которую до сих пор постоянно держали в руке, словно ариаднину нить. Без нее вы уже никогда не найдете пути назад.
В какой-то момент вы испытываете боль. В момент, когда сознаете, что ваша популярность стала для вас помехой в деятельности, благодаря которой вы прославились. Внезапно вы понимаете, что у вас не остается права на неудачу. Ваше первоначальное, ничем не замутненное отношение к своему делу уничтожено. Вам приходится создавать новое.
Вы никогда уже не восстановите прежнего отношения. Теперь, чтобы достичь поставленных перед вами целей, вам необходимо новое, тщательно выпестованное отношение, предполагающее вашу безусловную способность выполнять свою работу на все сто. Но вы тоскуете о своем прежнем отношении к любимому делу, утраченном отныне и навсегда.
Кроме того, существует щекотливый вопрос вашего отношения к себе. Слава – наркотик. Для поддержания самооценки на высоком уровне вам требуются постоянные дозы внимания. Сознавать это неприятно (на самом деле вы это отрицаете), но истинное положение вещей вы вдруг понимаете в один прекрасный день, когда встречаетесь с человеком, который не читал газет и понятия не имеет, кто вы такой.
Отсюда можно сделать вывод, что вам нравится внимание прессы к вашей особе. Но это необязательно так.
Я разговаривала с Эрнстом о феномене популярности. В конце концов, уж он-то должен был знать. И именно он нес ответственность за то, что ситуация обострилась до такой степени. Когда я только начинала летать, моя фотография время от времени появлялась в спортивных или центральных газетах. Но когда я стала работать в Рехлине, журналисты так и ухватились за этот материал. Я изо всех сил старалась держаться подальше от прессы – в сложившихся обстоятельствах у меня и без того хватало проблем, – но моя известность носила сугубо личностный характер, не оставлявший мне возможности держаться в тени. Для этого имелись основания. Чем более секретной работой я занималась (а в Рехлине любая работа была секреткой по определению), тем больше внимание прессы сосредоточивалось на мне.
– Ты должна стать своего рода актером, – сказал Эрнст. – Ты играешь роль самой себя. Все знают, что на самом деле это не ты, а тень или отражение твоей личности, но нужно сохранять видимость, будто это ты. Главное здесь – постоянно помнить о разнице между ролью и реальным человеком. Если ты правильно выстроишь свой образ, ты сможешь спокойно жить своей жизнью, скрываясь за ним.
Это был умный совет. Трудность состояла в том, что мне никогда не удавалось правильно выстроить свой образ. Я не имела над ним никакой власти. Конечно, не имела, скажете вы: в каком обществе, собственно говоря, я жила? Но тем не менее я чувствовала, что газеты искажают истинный образ Эрнста гораздо меньше, чем мой.
Но, с другой стороны, чего еще я могла ожидать? Я занималась делом, которым по всем правилам не могла заниматься. Мою исключительность требовалось как-то объяснить, в доступной пониманию форме. Поэтому они превратили меня в героиню Рейха. Конечно, им это было выгодно. Очень выгодно.
И разве мне… пусть это тяжело, пусть усложняет ситуацию, пусть даже является обманом чистой воды… разве мне не нравилось быть человеком известным?
Нравилось.
Я понимала, что это только ухудшит мои отношения с отцом. Ему с самого начала страшно не нравилось, что я привлекаю к себе внимание прессы: он считал известность вещью дешевой и вульгарной. Но почему-то я не ожидала от него столь резкой реакции на происходящее.
По обыкновению, я приехала домой на Рождество.
– Я вижу, ты купила машину, – сказал отец вечером в день моего приезда, стряхивая снег с пальто и вешая его на вешалку в прихожей. – Да уж, ты не могла бы себе позволить такое, будь ты студентом-медиком.
– Отто! – донесся укоризненный голос моей матери из столовой.
Отец улыбнулся, словно извиняясь, прикоснулся к моему лбу холодными губами и весь вечер держался очень миролюбиво.
Через пару дней я закончила свое письмо к Вольфгангу и сказала, что пойду опустить его в почтовый ящик. Отец оторвался от медицинского журнала (пятилетней давности; он предпочитал перечитывать старые журналы, а не читать новые, которые, по его словам, уже не имели никакого отношения к медицине) и спросил, может ли он составить мне компанию. Ему хочется подышать свежим воздухом.
Конечно, сказала я.
Воздух был чист и прозрачен. Снег громко скрипел под нашими ногами. Остро сознавая близкое присутствие отца и невозможность от него скрыться, я шла рядом с ним по деревенской улочке.
– Я хотел поговорить с тобой, – сказал он. – И предпочел бы, чтобы мать нас не слышала. Она очень переживает из-за твоей работы. Она считает ее опасной.
– Работа действительно опасная, – сказала я. – Но не настолько, как кажется маме.
– Именно это я и говорю ей. Мол, ты знаешь, что делаешь.
Это был комплимент. Более того, в голосе отца слышались нотки, свидетельствующие о желании сохранить дружелюбный тон разговора.
– Спасибо, – настороженно сказала я.
Он искоса взглянул на меня.
– Такая работа требует мужества, спору нет. Мне она не нравится, не буду притворяться. Но твое мужество я уважаю, что да, то да.
Да, отец старался. Но он уже сказал слишком много. Ну почему, в отчаянии подумала я, ну почему он всегда одной рукой дает, а другой отнимает? Почему он продолжает считать, что его одобрение необходимо мне для моей работы, когда я уже давно покинула родительский дом и стала профессиональным пилотом? (Но в таком случае почему мне нужно было его одобрение? Ведь я действительно в нем нуждалась.)
– Все эти вещи, которые пишут о тебе в газетах… – сказал отец. – Полагаю, твоя известность помогла тебе продвинуться. И тебе уже не нужно позировать перед фоторепортерами и давать интервью…
– Они в любом случае будут писать обо мне, – сказала я. – Министерство пропаганды требует новых публикаций. Если я не стану сотрудничать с газетами, они просто обратятся за информацией к рекламным листовкам моего министерства. И бог знает, что там говорится.
– Ты имеешь в виду, что в газетах пишут не то, что ты в действительности говорила?
– Да. Обычно они пишут такое, чего я вообще не говорила. Если я не говорю того, что они хотят от меня услышать, они все изобретают сами.
– Тогда я не понимаю, почему ты с ними сотрудничаешь.
– Ну… отец, у меня нет выбора. Практически, это часть моей работы.
Не лучший ответ. Он нахмурился. Я с трудом подавляла растущее негодование.
– Но какие чувства ты испытываешь потом? – спросил он. – Вряд ли тебе нравится читать все это.
Он был прав, но я не могла вслух признать правоту отца. Тогда это будет продолжаться вечно, подумала я: его уверенность в своей правоте, мое нежелание признать его правоту. Для нас обоих сама жизнь оказалась поставленной на карту. Он должен был поступать так, а не иначе. Я должна была поступать так, а не иначе. Я предпочитала ошибиться, чем подчиниться.
Отец вздохнул.
– Что ж, полагаю, это не мое дело, – сказал он. – Теперь ты живешь своей жизнью. Ты пошла далеко, в отличие от своих близких. Ты фигура публичная. – Он саркастически усмехнулся. – Полагаю, я должен буду радоваться, когда ты в следующий раз приедешь навестить нас на своей машине.
– Отец, – яростно сказала я, – почему ты так несправедлив?
Он повернулся ко мне:
– Разве я несправедлив?
– Да.
– Тогда извини, – сказал он. – Я хотел быть справедливым. – Он перевел задумчивый взгляд на белые снежные поля. – Но теперь я уже и не знаю, что думать.
Я не могла понять выражения его лица.
– Ты рада работать на это презренное правительство и поддерживать его политику? – спросил он с тихой горечью.
Мы остановились. Я смотрела невидящим взглядом мимо отца.
– Ты знаешь, что они творят? – спросил он. – Наука превратилась в пародию на саму себя, в университетах царствует мракобесие. Не говоря уже о…
Я стиснула руки. Я хотела, чтобы отец замолчал. Он пристально смотрел на меня. Он напряженно вглядывался в мое лицо.
– Я просто хочу знать, кто моя дочь, – сказал он.
Я ничего не могла ответить. Слова потоком хлынули из самых недр моего существа и застряли в горле; я задыхалась.
Мы стояли лицом к лицу, казалось, целую вечность.
Потом отец развернулся и пошел прочь. Он коротко махнул рукой в сторону почтового ящика.
– Опускай свое письмо, – сказал он.
Конечно, Эрнст говорил о себе, когда сказал, что это происходит незаметно, что ты до последней минуты не осознаешь, где ты находишься, в какой западне оказался. Со мной было иначе. Я с самого начала хорошо понимала, где я нахожусь; я понимала, что нахожусь в комнате, откуда есть лишь один выход, и что он неизбежно ведет к упрочению связи с министерством.
Эрнст помог мне войти в ту комнату. Иногда мне кажется, что он меня туда заманил.
После того как я некоторое время проработала военным летчиком-испытателем, Эрнст выступил с предложением присвоить мне звание капитана авиации.
Это звание обычно давалось старшим пилотам, которые имели большой опыт полетов на моторных машинах и по меньшей мере три года занимались исследовательскими и испытательными полетами. Я не отвечала этим требованиям, поскольку в основном летала на планерах.
Эрнст сказал, что моя работа по испытанию аэродинамических тормозов для планеров и последующие испытания «штуки» имеют для авиации больше значения, чем дюжина других проектов, за которые люди награждались медалями. Он добавил, что я внесла существенный вклад в «дело развития авиации страны», что бы под этим выражением ни подразумевалось.
В одиночку он не добился бы моего повышения: представлялось очевидным, что в министерстве у меня были и другие доброжелатели. Тем не менее поднялся страшный шум. Бурные обсуждения проходили при закрытых дверях, которые не всегда были закрыты очень уж плотно – и потому отдельные выкрики достигали моих ушей. Я была потрясена. Одно дело абстрактно знать, что есть люди, считающие, что тебе нечего заниматься делом, которым ты занимаешься, и следует вернуться к занятиям, приличествующим женщине. Но другое дело знать, кто именно эти люди, и встречаться с ними в коридоре.
Ладно, что есть, то есть, думала я. У меня была моя работа, и я не могла себе позволить расстраиваться из-за таких вещей.
Я старалась быть толстокожей. Без этого было не обойтись. Я не могла себе позволить реагировать на все неприятные моменты: на злобу и зависть, вызванные моей известностью, к которой я не стремилась, но в стремлении к которой меня часто подозревали; на сдерживаемое, но все равно явное негодование мужчин, вынужденных смиряться с присутствием женщины в своем кругу; на сплетни о моей личной жизни, каковой вообще не было. Еще я поняла, что я одинока, но не вправе чувствовать одиночество. Работа позволяла мне отстраняться от всего этого: я была постоянно занята. Однако во время коротких передышек, изредка наступавших между одной и другой работой, я ощущала дуновение холодного ветра.
Ладно, думала я, что есть, то есть.
Толстяк выдал мне удостоверение капитана авиации. Меня только тогда ему представили. Мы находились в просторном зале с люстрами, и он, казалось, занимал все помещение. Он взял мою руку б свою широкую ладонь, схожую на ощупь с влажным облаком, и лукаво заглянул мне в глаза. Женоподобный и очень обаятельный. Непонятно почему, меня на мгновение парализовало страхом.
Я задавалась вопросом, обращал ли внимание отец, хоть раз, на какую-нибудь скромную и с умом написанную заметку обо мне в одной из газет. Даже если и обращал, думала я, положение вещей вряд ли изменится.
Я не могла найти выход из сложившейся ситуации. В принципе все решалось просто. Мне нужно было лишь написать отцу письмо – короткое и, безопасности ради, составленное в выражениях, понятных ему одному.
Я не могла сделать этого. В течение нескольких месяцев, прошедших после нашего похода к почтовому ящику, я неоднократно садилась за стол и брала ручку. Спустя какое-то время я откладывала ручку в сторону. У меня не получалось написать такое письмо.
К концу того года я обратила на себя еще кое-чье внимание.
– Когда выкидываешь вверх руку, надо поднимать подбородок, – наставлял меня Эрнст. Он сидел развалясь в глубоком кресле, поглаживая своего сиамского кота. – Нет, не так высоко; у тебя такой вид, словно ты пытаешься балансировать каким-то предметом на носу.
– А я не могу при этом балансировать каким-нибудь предметом на носу?
– Боюсь, нет. И в тот же момент, ровно в тот самый момент, ты щелкаешь каблуками.
Я старательно училась щелкать каблуками. Я практиковалась в этом уже несколько лет, но без заметных успехов.
– Полагаю, дело в ботинках, – вздохнул Эрнст. – Ботинки, которые изготавливают для женщин, не щелкают должным образом.
– А что, в мужские ботинки что-то вставляют, чтобы они щелкали?
– Ага. Такую специальную железную пластинку. Мы начинаем щелкать каблуками с трехлетнего возраста и овладеваем этим искусством по мере взросления.
– Петер никогда не говорил мне об этом.
– Мы обычно не говорим на эту тему.
Он сунул кота мне в руки и исчез в спальне, а через минуту возвратился с парой своих шикарных черных ботинок.
– Попробуй в них, – сказал он. – Может, так ты лучше поймешь, что от тебя требуется.
Я надела ботинки. Мои ступни плавали в них, словно рыбы в банке.
– Теперь сдвигай пятки.
Щелчок получился более громкий, но все равно недостаточно резкий.
– Гм-м… – с сомнением протянул Эрнст. – Может, дело не в обуви.
– Может, дело в ногах.
– Наверное, они у тебя изначально находятся не в том положении.
– Я всегда считала, что ноги у меня находятся там же, где у всех.
– Может, после твоего полета на вертолете мне стоит выйти и самому отдать приветствие? – задумчиво сказал Эрнст, выпуская струю дыма в куст папоротника в горшке.
– Думаю, это не выход.
– Пожалуй. Ладно, давай вернемся к руке. Право, это очень простое движение. Вытянутая рука плавно вскидывается вверх, но не вертикально вверх. Главное, остановить ее вовремя. Ты поднимаешь руку слишком высоко.
– Я нервничаю.
– Это похоже на пародию. Попробуй еще раз, хорошо?
Я повторила движение. Эрнст обошел меня кругом, попыхивая сигарой и указывая на малейшие недостатки моей позы, а потом все испортил, заставив меня расхохотаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
– Дело не в том, кто и насколько хорош.
– Ты по-прежнему встречаешься с Эрнстом Удетом?
– Дитер, Эрнст здесь совершенно ни при чем.
– Наверное, ты держишь меня за идиота.
– Очень жаль, что ты так себя ведешь. Мы так славно проводили вечер.
– Ну да, конечно. Полагаю, ты сняла здесь квартиру, чтобы быть поближе к Эрнсту.
– Я сняла квартиру, – сказала я, – потому что собираюсь работать летчиком-испытателем в Рехлине.
– Ты?…
По глазам Дитера я поняла, что он медленно переваривает информацию.
Совершив над собой заметное усилие, он проговорил:
– Прими мои поздравления. Работать в Рехлине – большая честь. По-видимому, они очень высоко ценят тебя. Ты этого заслуживаешь. Желаю тебе всяческого успеха.
– Спасибо, Дитер. Это благородно с твоей стороны. Надеюсь… Надеюсь, наш сегодняшний разговор не повредит нашей дружбе.
– Конечно нет, – сказал он.
Я хорошо зарабатывала. Я купила машину, «опель», и прокатила на ней Эрнста. Всего один раз: он терпеть не мог, когда за рулем сидел кто-то другой.
Я перелетела через Альпы на планере. Нас было четверо из Института планеризма – первая попытка беспосадочного перелета. Все мы финишировали благополучно; пресса захлебывалась от восторга: еще один триумф германской авиации.
Ох уж эти газеты! По любому важному вопросу они неизменно выражали единодушное мнение, которое неизменно совпадало с политическим курсом правительства. Но при этом настолько умно создавалась видимость разнообразия, придумывались настолько броские заголовки, печатались настолько впечатляющие фотографии, что…
Что мы даже не замечали, как все газеты просто послушно выполняют указания министерства пропаганды?
Нет. Что нас это не волновало.
Благодаря газетам я стала значительной фигурой.
Я стала знаменитой.
Забавно, что к популярности так быстро привыкаешь. Первые несколько дней вы нервничаете и пребываете в полной растерянности. «Неужели это я?» – думаете вы, когда вас ослепляют вспышки фотокамер и репортеры стенографируют каждое самое глупое ваше высказывание, а человек, которого знает вся страна, направляется к вам навстречу с широкой улыбкой и вытянутой рукой и во всеуслышание говорит, что для него большая честь познакомиться с вами. Через неделю все это уже кажется вам вполне нормальным, а через месяц вы просто перестаете замечать происходящее.
Вы думаете, что для вас это не имеет никакого значения. Вы думаете, что вы не изменились. Ваши друзья, даже самые искренние из них, скажут вам, что вы нисколько не изменились. Но вы изменились. Вы потеряли некую важную связь со своим миром, которую до сих пор постоянно держали в руке, словно ариаднину нить. Без нее вы уже никогда не найдете пути назад.
В какой-то момент вы испытываете боль. В момент, когда сознаете, что ваша популярность стала для вас помехой в деятельности, благодаря которой вы прославились. Внезапно вы понимаете, что у вас не остается права на неудачу. Ваше первоначальное, ничем не замутненное отношение к своему делу уничтожено. Вам приходится создавать новое.
Вы никогда уже не восстановите прежнего отношения. Теперь, чтобы достичь поставленных перед вами целей, вам необходимо новое, тщательно выпестованное отношение, предполагающее вашу безусловную способность выполнять свою работу на все сто. Но вы тоскуете о своем прежнем отношении к любимому делу, утраченном отныне и навсегда.
Кроме того, существует щекотливый вопрос вашего отношения к себе. Слава – наркотик. Для поддержания самооценки на высоком уровне вам требуются постоянные дозы внимания. Сознавать это неприятно (на самом деле вы это отрицаете), но истинное положение вещей вы вдруг понимаете в один прекрасный день, когда встречаетесь с человеком, который не читал газет и понятия не имеет, кто вы такой.
Отсюда можно сделать вывод, что вам нравится внимание прессы к вашей особе. Но это необязательно так.
Я разговаривала с Эрнстом о феномене популярности. В конце концов, уж он-то должен был знать. И именно он нес ответственность за то, что ситуация обострилась до такой степени. Когда я только начинала летать, моя фотография время от времени появлялась в спортивных или центральных газетах. Но когда я стала работать в Рехлине, журналисты так и ухватились за этот материал. Я изо всех сил старалась держаться подальше от прессы – в сложившихся обстоятельствах у меня и без того хватало проблем, – но моя известность носила сугубо личностный характер, не оставлявший мне возможности держаться в тени. Для этого имелись основания. Чем более секретной работой я занималась (а в Рехлине любая работа была секреткой по определению), тем больше внимание прессы сосредоточивалось на мне.
– Ты должна стать своего рода актером, – сказал Эрнст. – Ты играешь роль самой себя. Все знают, что на самом деле это не ты, а тень или отражение твоей личности, но нужно сохранять видимость, будто это ты. Главное здесь – постоянно помнить о разнице между ролью и реальным человеком. Если ты правильно выстроишь свой образ, ты сможешь спокойно жить своей жизнью, скрываясь за ним.
Это был умный совет. Трудность состояла в том, что мне никогда не удавалось правильно выстроить свой образ. Я не имела над ним никакой власти. Конечно, не имела, скажете вы: в каком обществе, собственно говоря, я жила? Но тем не менее я чувствовала, что газеты искажают истинный образ Эрнста гораздо меньше, чем мой.
Но, с другой стороны, чего еще я могла ожидать? Я занималась делом, которым по всем правилам не могла заниматься. Мою исключительность требовалось как-то объяснить, в доступной пониманию форме. Поэтому они превратили меня в героиню Рейха. Конечно, им это было выгодно. Очень выгодно.
И разве мне… пусть это тяжело, пусть усложняет ситуацию, пусть даже является обманом чистой воды… разве мне не нравилось быть человеком известным?
Нравилось.
Я понимала, что это только ухудшит мои отношения с отцом. Ему с самого начала страшно не нравилось, что я привлекаю к себе внимание прессы: он считал известность вещью дешевой и вульгарной. Но почему-то я не ожидала от него столь резкой реакции на происходящее.
По обыкновению, я приехала домой на Рождество.
– Я вижу, ты купила машину, – сказал отец вечером в день моего приезда, стряхивая снег с пальто и вешая его на вешалку в прихожей. – Да уж, ты не могла бы себе позволить такое, будь ты студентом-медиком.
– Отто! – донесся укоризненный голос моей матери из столовой.
Отец улыбнулся, словно извиняясь, прикоснулся к моему лбу холодными губами и весь вечер держался очень миролюбиво.
Через пару дней я закончила свое письмо к Вольфгангу и сказала, что пойду опустить его в почтовый ящик. Отец оторвался от медицинского журнала (пятилетней давности; он предпочитал перечитывать старые журналы, а не читать новые, которые, по его словам, уже не имели никакого отношения к медицине) и спросил, может ли он составить мне компанию. Ему хочется подышать свежим воздухом.
Конечно, сказала я.
Воздух был чист и прозрачен. Снег громко скрипел под нашими ногами. Остро сознавая близкое присутствие отца и невозможность от него скрыться, я шла рядом с ним по деревенской улочке.
– Я хотел поговорить с тобой, – сказал он. – И предпочел бы, чтобы мать нас не слышала. Она очень переживает из-за твоей работы. Она считает ее опасной.
– Работа действительно опасная, – сказала я. – Но не настолько, как кажется маме.
– Именно это я и говорю ей. Мол, ты знаешь, что делаешь.
Это был комплимент. Более того, в голосе отца слышались нотки, свидетельствующие о желании сохранить дружелюбный тон разговора.
– Спасибо, – настороженно сказала я.
Он искоса взглянул на меня.
– Такая работа требует мужества, спору нет. Мне она не нравится, не буду притворяться. Но твое мужество я уважаю, что да, то да.
Да, отец старался. Но он уже сказал слишком много. Ну почему, в отчаянии подумала я, ну почему он всегда одной рукой дает, а другой отнимает? Почему он продолжает считать, что его одобрение необходимо мне для моей работы, когда я уже давно покинула родительский дом и стала профессиональным пилотом? (Но в таком случае почему мне нужно было его одобрение? Ведь я действительно в нем нуждалась.)
– Все эти вещи, которые пишут о тебе в газетах… – сказал отец. – Полагаю, твоя известность помогла тебе продвинуться. И тебе уже не нужно позировать перед фоторепортерами и давать интервью…
– Они в любом случае будут писать обо мне, – сказала я. – Министерство пропаганды требует новых публикаций. Если я не стану сотрудничать с газетами, они просто обратятся за информацией к рекламным листовкам моего министерства. И бог знает, что там говорится.
– Ты имеешь в виду, что в газетах пишут не то, что ты в действительности говорила?
– Да. Обычно они пишут такое, чего я вообще не говорила. Если я не говорю того, что они хотят от меня услышать, они все изобретают сами.
– Тогда я не понимаю, почему ты с ними сотрудничаешь.
– Ну… отец, у меня нет выбора. Практически, это часть моей работы.
Не лучший ответ. Он нахмурился. Я с трудом подавляла растущее негодование.
– Но какие чувства ты испытываешь потом? – спросил он. – Вряд ли тебе нравится читать все это.
Он был прав, но я не могла вслух признать правоту отца. Тогда это будет продолжаться вечно, подумала я: его уверенность в своей правоте, мое нежелание признать его правоту. Для нас обоих сама жизнь оказалась поставленной на карту. Он должен был поступать так, а не иначе. Я должна была поступать так, а не иначе. Я предпочитала ошибиться, чем подчиниться.
Отец вздохнул.
– Что ж, полагаю, это не мое дело, – сказал он. – Теперь ты живешь своей жизнью. Ты пошла далеко, в отличие от своих близких. Ты фигура публичная. – Он саркастически усмехнулся. – Полагаю, я должен буду радоваться, когда ты в следующий раз приедешь навестить нас на своей машине.
– Отец, – яростно сказала я, – почему ты так несправедлив?
Он повернулся ко мне:
– Разве я несправедлив?
– Да.
– Тогда извини, – сказал он. – Я хотел быть справедливым. – Он перевел задумчивый взгляд на белые снежные поля. – Но теперь я уже и не знаю, что думать.
Я не могла понять выражения его лица.
– Ты рада работать на это презренное правительство и поддерживать его политику? – спросил он с тихой горечью.
Мы остановились. Я смотрела невидящим взглядом мимо отца.
– Ты знаешь, что они творят? – спросил он. – Наука превратилась в пародию на саму себя, в университетах царствует мракобесие. Не говоря уже о…
Я стиснула руки. Я хотела, чтобы отец замолчал. Он пристально смотрел на меня. Он напряженно вглядывался в мое лицо.
– Я просто хочу знать, кто моя дочь, – сказал он.
Я ничего не могла ответить. Слова потоком хлынули из самых недр моего существа и застряли в горле; я задыхалась.
Мы стояли лицом к лицу, казалось, целую вечность.
Потом отец развернулся и пошел прочь. Он коротко махнул рукой в сторону почтового ящика.
– Опускай свое письмо, – сказал он.
Конечно, Эрнст говорил о себе, когда сказал, что это происходит незаметно, что ты до последней минуты не осознаешь, где ты находишься, в какой западне оказался. Со мной было иначе. Я с самого начала хорошо понимала, где я нахожусь; я понимала, что нахожусь в комнате, откуда есть лишь один выход, и что он неизбежно ведет к упрочению связи с министерством.
Эрнст помог мне войти в ту комнату. Иногда мне кажется, что он меня туда заманил.
После того как я некоторое время проработала военным летчиком-испытателем, Эрнст выступил с предложением присвоить мне звание капитана авиации.
Это звание обычно давалось старшим пилотам, которые имели большой опыт полетов на моторных машинах и по меньшей мере три года занимались исследовательскими и испытательными полетами. Я не отвечала этим требованиям, поскольку в основном летала на планерах.
Эрнст сказал, что моя работа по испытанию аэродинамических тормозов для планеров и последующие испытания «штуки» имеют для авиации больше значения, чем дюжина других проектов, за которые люди награждались медалями. Он добавил, что я внесла существенный вклад в «дело развития авиации страны», что бы под этим выражением ни подразумевалось.
В одиночку он не добился бы моего повышения: представлялось очевидным, что в министерстве у меня были и другие доброжелатели. Тем не менее поднялся страшный шум. Бурные обсуждения проходили при закрытых дверях, которые не всегда были закрыты очень уж плотно – и потому отдельные выкрики достигали моих ушей. Я была потрясена. Одно дело абстрактно знать, что есть люди, считающие, что тебе нечего заниматься делом, которым ты занимаешься, и следует вернуться к занятиям, приличествующим женщине. Но другое дело знать, кто именно эти люди, и встречаться с ними в коридоре.
Ладно, что есть, то есть, думала я. У меня была моя работа, и я не могла себе позволить расстраиваться из-за таких вещей.
Я старалась быть толстокожей. Без этого было не обойтись. Я не могла себе позволить реагировать на все неприятные моменты: на злобу и зависть, вызванные моей известностью, к которой я не стремилась, но в стремлении к которой меня часто подозревали; на сдерживаемое, но все равно явное негодование мужчин, вынужденных смиряться с присутствием женщины в своем кругу; на сплетни о моей личной жизни, каковой вообще не было. Еще я поняла, что я одинока, но не вправе чувствовать одиночество. Работа позволяла мне отстраняться от всего этого: я была постоянно занята. Однако во время коротких передышек, изредка наступавших между одной и другой работой, я ощущала дуновение холодного ветра.
Ладно, думала я, что есть, то есть.
Толстяк выдал мне удостоверение капитана авиации. Меня только тогда ему представили. Мы находились в просторном зале с люстрами, и он, казалось, занимал все помещение. Он взял мою руку б свою широкую ладонь, схожую на ощупь с влажным облаком, и лукаво заглянул мне в глаза. Женоподобный и очень обаятельный. Непонятно почему, меня на мгновение парализовало страхом.
Я задавалась вопросом, обращал ли внимание отец, хоть раз, на какую-нибудь скромную и с умом написанную заметку обо мне в одной из газет. Даже если и обращал, думала я, положение вещей вряд ли изменится.
Я не могла найти выход из сложившейся ситуации. В принципе все решалось просто. Мне нужно было лишь написать отцу письмо – короткое и, безопасности ради, составленное в выражениях, понятных ему одному.
Я не могла сделать этого. В течение нескольких месяцев, прошедших после нашего похода к почтовому ящику, я неоднократно садилась за стол и брала ручку. Спустя какое-то время я откладывала ручку в сторону. У меня не получалось написать такое письмо.
К концу того года я обратила на себя еще кое-чье внимание.
– Когда выкидываешь вверх руку, надо поднимать подбородок, – наставлял меня Эрнст. Он сидел развалясь в глубоком кресле, поглаживая своего сиамского кота. – Нет, не так высоко; у тебя такой вид, словно ты пытаешься балансировать каким-то предметом на носу.
– А я не могу при этом балансировать каким-нибудь предметом на носу?
– Боюсь, нет. И в тот же момент, ровно в тот самый момент, ты щелкаешь каблуками.
Я старательно училась щелкать каблуками. Я практиковалась в этом уже несколько лет, но без заметных успехов.
– Полагаю, дело в ботинках, – вздохнул Эрнст. – Ботинки, которые изготавливают для женщин, не щелкают должным образом.
– А что, в мужские ботинки что-то вставляют, чтобы они щелкали?
– Ага. Такую специальную железную пластинку. Мы начинаем щелкать каблуками с трехлетнего возраста и овладеваем этим искусством по мере взросления.
– Петер никогда не говорил мне об этом.
– Мы обычно не говорим на эту тему.
Он сунул кота мне в руки и исчез в спальне, а через минуту возвратился с парой своих шикарных черных ботинок.
– Попробуй в них, – сказал он. – Может, так ты лучше поймешь, что от тебя требуется.
Я надела ботинки. Мои ступни плавали в них, словно рыбы в банке.
– Теперь сдвигай пятки.
Щелчок получился более громкий, но все равно недостаточно резкий.
– Гм-м… – с сомнением протянул Эрнст. – Может, дело не в обуви.
– Может, дело в ногах.
– Наверное, они у тебя изначально находятся не в том положении.
– Я всегда считала, что ноги у меня находятся там же, где у всех.
– Может, после твоего полета на вертолете мне стоит выйти и самому отдать приветствие? – задумчиво сказал Эрнст, выпуская струю дыма в куст папоротника в горшке.
– Думаю, это не выход.
– Пожалуй. Ладно, давай вернемся к руке. Право, это очень простое движение. Вытянутая рука плавно вскидывается вверх, но не вертикально вверх. Главное, остановить ее вовремя. Ты поднимаешь руку слишком высоко.
– Я нервничаю.
– Это похоже на пародию. Попробуй еще раз, хорошо?
Я повторила движение. Эрнст обошел меня кругом, попыхивая сигарой и указывая на малейшие недостатки моей позы, а потом все испортил, заставив меня расхохотаться.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47