Но дождя все еще не было.
Отец притянул меня к себе, поставил между колен, как ставил обычно при осмотре больных детей, и, приблизившись ко мне вплотную, стал говорить тихим голосом, тихим, вероятно, потому, что боялся разбудить мать. В последнее время она очень отяжелела, почти не двигалась, много плакала и совершенно изменилась внешне.
Он упрекнул меня за то, что я неосторожно плаваю, и заметил, что «славной женщине там», — за цветочными шпалерами у окна, под глубоко нависшей швейцарской крышей, обнесенной тяжелым каменным карнизом, — нужно избегать всяких волнений. Потом он заговорил о другом. Сначала я слушал невнимательно, меня сковывала его близость, прикосновение колен, которые только слегка сжимали меня, большого, сильного мальчика, но из которых никак нельзя было высвободиться. Да и зачем стал бы я высвобождаться? Я был на верху блаженства оттого, что он позвал меня, я понимал его беспокойство о матери, которая сейчас, спустя пятнадцать лет, снова ждала ребенка.
Мой отказ от плаванья, от прогулок в Альпы, от езды на велосипеде (мчаться вихрем) нельзя было назвать жертвой. И он очень безразлично отнесся к моему обещанию. Но по тому, как он еще крепче притянул меня коленями и еще настойчивее вперил в меня свои светлые, зеленовато-голубые глаза, я почувствовал, что у него что-то на сердце. Но он не решался сказать, что именно. Мало-помалу я начал понимать…
Вдруг пошел дождь.
Дождь шел сильней и сильней, в желобах зажурчало, и вода забарабанила по бочке, которая стояла возле правого угла дома. Нам пришлось прервать беседу. Он вздохнул и снова взглянул на часы, но просто от смущения — здесь его время не имело особой цены. Кроме экскурсий в горы, он тратил его только на беседы с крестьянами да на стрельбу в тире по воскресеньям. Ходили слухи, что его собираются сделать почетным гражданином городка. Но оказание этой чести было чревато, по-видимому, большими расходами для отца. В общинном совете, как я узнал через верную Валли, образовались даже две партии. Первая, которую возглавил учитель, стояла за ремонт богадельни, помещавшейся за околицей возле каменоломни в развалившейся хижине, зато патер — предводитель другой партии, непременно желал употребить деньги на ремонт церкви. Мой отец по очереди играл в тарок и с учителем и с патером. Третьим партнером был почтмейстер, а четвертым крестьянин Партль, единственный богатей во всей округе. Это привилегированное общество собиралось обычно к концу дня, и теперь все скоро должны были прийти. Я знал уже совершенно точно, что меня не ждет ничего приятного.
Но пока я шел впереди отца по дорожке деревенского садика к дому, а потом тихонько подымался по деревянной лестнице на галерею, которая наподобие крытой деревянной пристройки тянулась вокруг всего дома, я собрался с духом, и когда мы уселись на резные деревянные стулья, я сам предложил отцу то, что он не решался предложить мне. Может быть, он слишком знал меня и понимал, что ему достаточно только намекнуть на мучительное положение матери, которая стыдится своей беременности перед подростком-сыном, чтобы я первый сделал трудный шаг? Казалось, он все знает заранее.
— Ты можешь еще подумать, — сказал он, хотя мы не говорили ни о чем определенно.
— Нет, папа, я решил.
— А когда ты думаешь? — спросил он.
— После рождества? — сказал я. Но, видно, мы не поняли друг друга.
— Говори яснее, — сказал он очень сухо. — У нас в доме ты едва ли сможешь остаться. Разумеется, я не неволю тебя. Никогда, ты знаешь.
— Хорошо, — сказал я, предупреждая его, — как только мы вернемся, я спрошу у полковника, не могу ли я побыть у них, пока… пока все будет в порядке.
— Нет, милый мальчик, — возразил отец, — совершенно невозможно, чтобы ты жил на хлебах у полковника. Я ведь уже объяснил. Это выставило бы всех нас в дурном свете и могло бы даже повредить моей практике. Я надеюсь в нынешнем семестре получить профессуру или, в крайнем случае, курс лекций.
— Так что же мне тогда делать? — спросил я тихо. Я начал дрожать.
— Да ничего, — рассмеялся отец, но сейчас же сдержался, чтобы громкий смех, к которому от страха присоединился и я, не разбудил мать. — Ничего, мой милый мальчик! — повторил он с угрозой, видя, что я не в силах перестать смеяться, хотя мне очень хотелось плакать.
Наступила тишина. Снизу явственно доносилось журчание воды, стекавшей в бочку. Шел сильный дождь, с соседних лугов поднимался дурманящий запах, застрекотали кузнечики, в кустах нежно, настойчиво и неумолчно щебетала птица. Так же, как в истории с поддельными подписями, когда я выступил на защиту матери, так и теперь мой бурный нрав спас меня от мучительных раздумий. Все равно они не привели бы ни к чему другому, кроме моего мгновенного, мужественного решения.
— Значит, я должен уехать? — спросил я.
— Не так громко, — ответил отец и зажал мне рот рукой. — Она спит.
— Хорошо! — сказал я.
— Хорошо? — переспросил он. — Ты все обдумал?
Я кивнул.
— И ты скажешь ей, что сам решил?
— А разве это неправда? — спросил я.
— Облегчи ей расставанье. Слабым нужно всегда все облегчать.
— Охотно, — ответил я, подавляя слезы, — очень охотно.
— Ты можешь поехать туда прямо отсюда, — заметил он, — разумеется!
— Куда? — спросил я.
— В А., в пансион. Валли все запакует и вышлет тебе вслед.
— И я никогда больше не вернусь домой? — воскликнул я. Зажимать мне рот рукой было поздно. Мать проснулась, она застонала и так заметалась, что слышно было, как трещит ее старомодное деревянное ложе.
— Теперь пойди и скажи ей обо всем сам! — приказал отец. Внизу, в палисаднике, раздался скрип шагов по гравию, патер начал возиться у дверей и с шумом закрыл зонтик.
— Вы будете мне писать? — спросил я торопливо. — И друга моего я тоже больше не увижу?
— Мы будем писать тебе ежедневно.
— А в моей комнате вы ничего не переставите? У меня там сумочка на постели.
— Все останется на прежнем месте. Обещаем тебе. Теперь ступай к матери, я должен, к сожалению, сойти в залу, его преподобие ждет.
Мать чувствовала себя так скверно, что она и внимания не обратила на мои слова, когда я сообщил ей о своем тяжелом решении.
3
Мать так нервничала, что я не знал, как ее успокоить. Влажный воздух с полей, напоенный запахом сена и цветов, казался ей невыносимым. Но едва я закрыл окно, как она стала задыхаться, судорожно вцепилась в меня, приподнялась на скрипучей, узкой кушетке и глухо застонала.
Не успела она успокоиться, как ей захотелось чего-то особенного, совершенно так, как когда-то мне атласных подушечек и маринованных огурцов. Несмотря на ливень, она послала меня к деревенскому лавочнику, но у него были только конфеты, и то другого сорта, и никаких огурцов. Я прибежал обратно и начал извиняться перед ней, но прихоть ее уже прошла. Я думал о скорой разлуке, о моем неизвестном будущем вдали от нее. Теперь ее раздражали голоса мужчин в зале. Вначале она хотела спуститься сама, потом ей стало стыдно своего положения, она расплакалась и жестом приказала мне сбегать вниз и заставить мужчин замолчать. А ведь сюда доносился только раскатистый кафедральный голос преподобного отца, который всегда действовал на нее успокаивающе.
Я исполнил ее желание, коротко постучал в дверь и вошел в комнату, приветствуя патера словами «Слава Иисусу Христу». В ответ он протянул мне жирную прохладную руку для поцелуя и дружески ответил: «Во веки веков аминь!» Отец резко поднял голову, словно желая знать, зачем это я явился без приглашения. Он посмотрел на меня удивленно и гораздо менее любезно, чем преподобный отец. Я не решился передать слова матери. Мы молча сидели друг против друга. Наконец патер начал:
— Ты хорошо успеваешь в школе, сын мой?
Я кивнул. Мучительное молчание продолжалось. Я встал, я был не в состоянии исполнить желание матери. Священник продолжал терпеливо тасовать карты в ожидании двух остальных партнеров. Но когда я собрался выйти, он задержал меня.
— Ты, значит, ходишь в гимназию?
Я молчал и пристально смотрел на него. Отец отвернулся. Он перебирал костяные пуговицы на своем очень потертом пиджаке зеленоватого сукна, который носил здесь летом.
— И вы прошли уже пифагоров треугольник? — спросил духовный отец, вспоминая свои школьные годы.
— Пифагорову теорему? Да! — ответил я, оживляясь. Как раз несколько дней назад отец повторил ее со мной.
— Так, так! А не пифагоров треугольник? Мне всегда казалось, что дело идет о треугольничке, о геометрической фигуре, так сказать? — улыбаясь, заметил патер.
По глупости, я уже собрался подробнее объяснить ему суть дела, но отец оборвал меня и сказал:
— Мы знаем, мы понимаем, разумеется. Ступай теперь снова наверх к маме, только сначала пройди в палисадник, посмотри, заперта ли калитка, вдруг войдут чужие куры, и потрудись, к слову сказать, как следует вычистить ботинки.
Я сделал все, как он велел. Лил такой дождь, что партнеры в тарок поневоле заставили себя ждать. В такую погоду куры не забредают в чужой сад. Меня угнетало, что я никак не могу угодить отцу.
Когда я вернулся, мать снова спала. Валли на цыпочках пришла снизу, из кухни. Я стоял, прислонившись к открытому окну, сжимая голову руками, и смотрел, как поднимается туман, всегдашний признак плохой погоды. Валли подошла ко мне и, ни слова не говоря, отняла мои руки от лица, сначала одну, потом другую. Не знаю, что она хотела выразить этим. Может быть, она поняла, что мне грустно.
Здесь, где отец ее был почтенным ремесленником и к тому же еще бургомистром, она слыла важной особой. Ее необычная красота — большинство местных девушек худы, смуглы, костлявы и угрюмы, словно горные лошади, — привлекала всех, и ей делали предложение за предложением. Посватался даже старший сын богатея Партля. Моя мать, как ни дорожила она своей служанкой, советовала ей согласиться, но Валли и слышать об этом не хотела.
— С вами я приехала, с вами и уеду.
Она не догадывалась, что хотя я приехал с ней, но уже не вернусь с ней обратно. Может быть, это изменило бы ее решение — и тем самым всю мою жизнь. Она была старше меня на шесть лет, и ее неуклюжая бурная-нежность приводила меня то в бешенство, то в умиление. Я не знал покоя, когда она шныряла вокруг, пронизывая меня своими глазами-вишнями… Вечером у матери было хорошее настроение, отец был с ней бесконечно нежен и после ужина помог ей даже подняться из-за стола.
Потом он задержался со мной еще на минуту под керосиновой лампой. Я думал, что должен сообщить ему, как я сказал матери о моем решении поступить в пансион. Но сейчас его занимало не это. Он придвинулся ко мне вместе со своим стулом. Разговаривали мы тихо, хотя мать еще не спала. Мы слышали, как она и Валли читают молитвы.
— Прошу тебя, друг мой, послушайся моего совета.
— Разве я не слушаюсь тебя всегда? — спросил я, чувствуя, что меня бросает то в жар, то в холод.
— А разве я не советовал тебе никогда не возражать?
— Нет, по-моему, нет, — ответил я, болван! — Ты никогда не говорил мне об этом.
— Вот видишь, — заметил отец и снова рассмеялся так же, как после обеда. Меня мороз пробрал по коже. — Я сказал тебе: не возражай, а ты первым делом возражаешь.
Я молчал.
— Мне хотелось бы, — продолжал отец, поглядев на меня более мягко и внимательно, взвешивая действие своих слов, — чтобы когда-нибудь ты стал моей опорой…
— Я ведь тоже стану врачом, папа? — Я подвинулся к нему.
— Конечно, — ответил он шепотом, с той загадочной улыбкой, про которую нельзя было сказать, что она сулит — доброе или злое, и слегка откинулся вместе со стулом, так что расстояние между нами осталось прежним. — Ты будешь моей опорой. Поэтому ты должен измениться. Слушай! И не возражай!
— Но ведь она называется пифагорова теорема, а не пифагоров…
— Треугольник, дрянной мальчишка! — гневно прервал меня отец и встал, прислушиваясь к монотонным голосам матери и Валли, доносившимся из-за двери. Они все еще продолжали читать молитвы. — Возражение за возражением!
Я нахмурился и сказал:
— Патер не рассердился.
— А я рассердился! — сказал он раздраженно и придвинулся ко мне. — Может быть, ты прав, может быть, и не прав. Если ты прав, радуйся, но не давай чувствовать своего превосходства людям, от которых ты в чем-нибудь зависишь, а мы все зависим друг от друга!
Этого я не понял.
— Если же ты не прав, тем более.
Я упрямо молчал.
— Так, прекрасно, — сказал отец. — Молчи. Продолжай молчать! Кто молчит — не грешит. Ты, верно, тоже молишься каждый вечер?
Я продолжал молчать.
— Прекрасно! — сказал отец. — А ты хранишь еще образок, который получил у паралитика в лечебнице для умалишенных в обмен на золотой?
Я остолбенел от удивления, но взял себя в руки и не проронил ни слова. Как мог он узнать об этом? Что за чудо? Неужели ему известно все? Мне не пришла в голову простая мысль, что золотой нашли на другой день в саду и что на шее у сумасшедшего не обнаружили образка.
— Отлично, отлично! Продолжайте! Продолжайте! — тихо сказал отец вне себя от нетерпения и подавляемого гнева (с тех пор как мать забеременела, она была преисполнена страха и без конца молилась). — Ну что ж, продолжайте, пожалуйста!
Он жаждал отдохнуть перед предстоящей поездкой, но не хотел входить в спальню, боясь помешать бедной маме, которая облегчала свое сердце, беседуя со всемогущим.
— Завтра рано утром мне надо поехать в Зальцбург, — сказал он наконец. — Сегодня после обеда я получил спешное письмо, меня приглашают оперировать глаукому по моему новому методу. Ты понимаешь?
Я ничего не понял, но кивнул и выжидательно посмотрел на отца.
— Может быть, я еще вернусь, священник и учитель в этом уверены, пожалуйста, не разуверяй их, если они станут тебя спрашивать. Но сам-то я не очень уверен, разумеется. На всякий случай я хотел бы все уладить с тобой. Вы останетесь здесь до двенадцатого или тринадцатого. Потом мама и Валли вернутся домой, а ты поедешь в А. Понял?
Но сегодня я был мастер молчать. Мать тоже умолкла. Она кончила наконец молиться. В комнату вошла Валли и убрала со стола десертные тарелки. На ее тонких обнаженных руках я впервые заметил нежные волоски. Они слегка мерцали при свете керосиновой лампы. Кровь прилила мне к губам. Я посмотрел отцу в глаза — и он выдержал мой взгляд.
Глаза Валли с длинными ресницами были опущены. Она не глядела ни на меня, ни на отца.
Впоследствии я узнал, что, читая молитвы и акафисты, она услышала, как отец сказал, что решил отправить меня в пансион. Выходя с тарелками в руках, Валли чуть-чуть пошатывалась. Она неловко отворила дверь, холодный ветер ворвался в комнату, горка тарелок накренилась и чуть не упала. Валли тихо вскрикнула, — впрочем восклицание это гораздо больше напоминало мое имя, чем обычное Иисус-Мария-Иосиф, — выпрямилась и благополучно скрылась вместе с тарелками.
Отец улыбнулся мне проницательной, саркастической улыбкой, улыбкой Перикла тех времен, когда он завидовал мне, сыну богатых родителей, и наступил на мою ладонь во время драки.
— Ну, любимый мой мальчик! — продолжал отец, садясь и стягивая грубые, но тщательно вычищенные ботинки, — наперекор погоде на них не было ни единого пятнышка, — ну, любимый мой, передай все это матери завтра, когда я уеду. Спальные вагоны здесь не курсируют, пусть она возьмет билет второго класса. Если поезд будет переполнен, дай кондуктору побольше на чай. Ей нужно отдельное купе, чтобы она могла лечь. Билет должен стоить… — Он набросал цифры на полях газеты. — Потом билет третьего класса для нашей Валли. — При слове «нашей» он посмотрел на меня, но на этот раз, пожалуй, не насмешливо, а сочувственно.
Я все еще не промолвил ни слова.
— Так, теперь ты. Я разрешаю тебе тоже взять билет второго класса. Он стоит ровно в полтора раза дороже третьего. Ты, разумеется, хочешь?
Я ответил отрицательно.
— Да. Еще одно. У нас нет саквояжа, во что же ты уложишь вещи, которые нужны тебе в дорогу и на первые два дня в А.?
— У здешнего лавочника есть чемоданы, — осмелился я вставить.
— Скверные, — сказал он, — недостаточно хорошие. Удовольствуйся пока, пожалуйста, большой картонкой. Это только на несколько дней. Дома у нас есть еще моя студенческий чемодан, который моя дорогая матушка заказала у седельщика, когда я уезжал в университет. Он перейдет к тебе. В сущности, ты тоже едешь вроде как в университет. Расстаться с семьей — я знаю, что это значит. Семья — это путеводная нить для нас, слепых.
Этого я тоже не понял.
— Ну теперь, до свиданья, дружочек! Ты хочешь мне еще что-нибудь сказать?
Я подумал: сказать? Нет! Мне очень хотелось поцеловать его. Из спальни послышался храп матери. Обычно она никогда не храпела. Это было, вероятно, связано с ее положением. Отец рассмеялся. Он смеялся совершенно беззвучно, но широко раскрыв рот. Такой рот никак не поцелуешь. Я на цыпочках попятился к выходу. Так я надолго расстался с отцом, который продолжал стоять в дверях спальни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Отец притянул меня к себе, поставил между колен, как ставил обычно при осмотре больных детей, и, приблизившись ко мне вплотную, стал говорить тихим голосом, тихим, вероятно, потому, что боялся разбудить мать. В последнее время она очень отяжелела, почти не двигалась, много плакала и совершенно изменилась внешне.
Он упрекнул меня за то, что я неосторожно плаваю, и заметил, что «славной женщине там», — за цветочными шпалерами у окна, под глубоко нависшей швейцарской крышей, обнесенной тяжелым каменным карнизом, — нужно избегать всяких волнений. Потом он заговорил о другом. Сначала я слушал невнимательно, меня сковывала его близость, прикосновение колен, которые только слегка сжимали меня, большого, сильного мальчика, но из которых никак нельзя было высвободиться. Да и зачем стал бы я высвобождаться? Я был на верху блаженства оттого, что он позвал меня, я понимал его беспокойство о матери, которая сейчас, спустя пятнадцать лет, снова ждала ребенка.
Мой отказ от плаванья, от прогулок в Альпы, от езды на велосипеде (мчаться вихрем) нельзя было назвать жертвой. И он очень безразлично отнесся к моему обещанию. Но по тому, как он еще крепче притянул меня коленями и еще настойчивее вперил в меня свои светлые, зеленовато-голубые глаза, я почувствовал, что у него что-то на сердце. Но он не решался сказать, что именно. Мало-помалу я начал понимать…
Вдруг пошел дождь.
Дождь шел сильней и сильней, в желобах зажурчало, и вода забарабанила по бочке, которая стояла возле правого угла дома. Нам пришлось прервать беседу. Он вздохнул и снова взглянул на часы, но просто от смущения — здесь его время не имело особой цены. Кроме экскурсий в горы, он тратил его только на беседы с крестьянами да на стрельбу в тире по воскресеньям. Ходили слухи, что его собираются сделать почетным гражданином городка. Но оказание этой чести было чревато, по-видимому, большими расходами для отца. В общинном совете, как я узнал через верную Валли, образовались даже две партии. Первая, которую возглавил учитель, стояла за ремонт богадельни, помещавшейся за околицей возле каменоломни в развалившейся хижине, зато патер — предводитель другой партии, непременно желал употребить деньги на ремонт церкви. Мой отец по очереди играл в тарок и с учителем и с патером. Третьим партнером был почтмейстер, а четвертым крестьянин Партль, единственный богатей во всей округе. Это привилегированное общество собиралось обычно к концу дня, и теперь все скоро должны были прийти. Я знал уже совершенно точно, что меня не ждет ничего приятного.
Но пока я шел впереди отца по дорожке деревенского садика к дому, а потом тихонько подымался по деревянной лестнице на галерею, которая наподобие крытой деревянной пристройки тянулась вокруг всего дома, я собрался с духом, и когда мы уселись на резные деревянные стулья, я сам предложил отцу то, что он не решался предложить мне. Может быть, он слишком знал меня и понимал, что ему достаточно только намекнуть на мучительное положение матери, которая стыдится своей беременности перед подростком-сыном, чтобы я первый сделал трудный шаг? Казалось, он все знает заранее.
— Ты можешь еще подумать, — сказал он, хотя мы не говорили ни о чем определенно.
— Нет, папа, я решил.
— А когда ты думаешь? — спросил он.
— После рождества? — сказал я. Но, видно, мы не поняли друг друга.
— Говори яснее, — сказал он очень сухо. — У нас в доме ты едва ли сможешь остаться. Разумеется, я не неволю тебя. Никогда, ты знаешь.
— Хорошо, — сказал я, предупреждая его, — как только мы вернемся, я спрошу у полковника, не могу ли я побыть у них, пока… пока все будет в порядке.
— Нет, милый мальчик, — возразил отец, — совершенно невозможно, чтобы ты жил на хлебах у полковника. Я ведь уже объяснил. Это выставило бы всех нас в дурном свете и могло бы даже повредить моей практике. Я надеюсь в нынешнем семестре получить профессуру или, в крайнем случае, курс лекций.
— Так что же мне тогда делать? — спросил я тихо. Я начал дрожать.
— Да ничего, — рассмеялся отец, но сейчас же сдержался, чтобы громкий смех, к которому от страха присоединился и я, не разбудил мать. — Ничего, мой милый мальчик! — повторил он с угрозой, видя, что я не в силах перестать смеяться, хотя мне очень хотелось плакать.
Наступила тишина. Снизу явственно доносилось журчание воды, стекавшей в бочку. Шел сильный дождь, с соседних лугов поднимался дурманящий запах, застрекотали кузнечики, в кустах нежно, настойчиво и неумолчно щебетала птица. Так же, как в истории с поддельными подписями, когда я выступил на защиту матери, так и теперь мой бурный нрав спас меня от мучительных раздумий. Все равно они не привели бы ни к чему другому, кроме моего мгновенного, мужественного решения.
— Значит, я должен уехать? — спросил я.
— Не так громко, — ответил отец и зажал мне рот рукой. — Она спит.
— Хорошо! — сказал я.
— Хорошо? — переспросил он. — Ты все обдумал?
Я кивнул.
— И ты скажешь ей, что сам решил?
— А разве это неправда? — спросил я.
— Облегчи ей расставанье. Слабым нужно всегда все облегчать.
— Охотно, — ответил я, подавляя слезы, — очень охотно.
— Ты можешь поехать туда прямо отсюда, — заметил он, — разумеется!
— Куда? — спросил я.
— В А., в пансион. Валли все запакует и вышлет тебе вслед.
— И я никогда больше не вернусь домой? — воскликнул я. Зажимать мне рот рукой было поздно. Мать проснулась, она застонала и так заметалась, что слышно было, как трещит ее старомодное деревянное ложе.
— Теперь пойди и скажи ей обо всем сам! — приказал отец. Внизу, в палисаднике, раздался скрип шагов по гравию, патер начал возиться у дверей и с шумом закрыл зонтик.
— Вы будете мне писать? — спросил я торопливо. — И друга моего я тоже больше не увижу?
— Мы будем писать тебе ежедневно.
— А в моей комнате вы ничего не переставите? У меня там сумочка на постели.
— Все останется на прежнем месте. Обещаем тебе. Теперь ступай к матери, я должен, к сожалению, сойти в залу, его преподобие ждет.
Мать чувствовала себя так скверно, что она и внимания не обратила на мои слова, когда я сообщил ей о своем тяжелом решении.
3
Мать так нервничала, что я не знал, как ее успокоить. Влажный воздух с полей, напоенный запахом сена и цветов, казался ей невыносимым. Но едва я закрыл окно, как она стала задыхаться, судорожно вцепилась в меня, приподнялась на скрипучей, узкой кушетке и глухо застонала.
Не успела она успокоиться, как ей захотелось чего-то особенного, совершенно так, как когда-то мне атласных подушечек и маринованных огурцов. Несмотря на ливень, она послала меня к деревенскому лавочнику, но у него были только конфеты, и то другого сорта, и никаких огурцов. Я прибежал обратно и начал извиняться перед ней, но прихоть ее уже прошла. Я думал о скорой разлуке, о моем неизвестном будущем вдали от нее. Теперь ее раздражали голоса мужчин в зале. Вначале она хотела спуститься сама, потом ей стало стыдно своего положения, она расплакалась и жестом приказала мне сбегать вниз и заставить мужчин замолчать. А ведь сюда доносился только раскатистый кафедральный голос преподобного отца, который всегда действовал на нее успокаивающе.
Я исполнил ее желание, коротко постучал в дверь и вошел в комнату, приветствуя патера словами «Слава Иисусу Христу». В ответ он протянул мне жирную прохладную руку для поцелуя и дружески ответил: «Во веки веков аминь!» Отец резко поднял голову, словно желая знать, зачем это я явился без приглашения. Он посмотрел на меня удивленно и гораздо менее любезно, чем преподобный отец. Я не решился передать слова матери. Мы молча сидели друг против друга. Наконец патер начал:
— Ты хорошо успеваешь в школе, сын мой?
Я кивнул. Мучительное молчание продолжалось. Я встал, я был не в состоянии исполнить желание матери. Священник продолжал терпеливо тасовать карты в ожидании двух остальных партнеров. Но когда я собрался выйти, он задержал меня.
— Ты, значит, ходишь в гимназию?
Я молчал и пристально смотрел на него. Отец отвернулся. Он перебирал костяные пуговицы на своем очень потертом пиджаке зеленоватого сукна, который носил здесь летом.
— И вы прошли уже пифагоров треугольник? — спросил духовный отец, вспоминая свои школьные годы.
— Пифагорову теорему? Да! — ответил я, оживляясь. Как раз несколько дней назад отец повторил ее со мной.
— Так, так! А не пифагоров треугольник? Мне всегда казалось, что дело идет о треугольничке, о геометрической фигуре, так сказать? — улыбаясь, заметил патер.
По глупости, я уже собрался подробнее объяснить ему суть дела, но отец оборвал меня и сказал:
— Мы знаем, мы понимаем, разумеется. Ступай теперь снова наверх к маме, только сначала пройди в палисадник, посмотри, заперта ли калитка, вдруг войдут чужие куры, и потрудись, к слову сказать, как следует вычистить ботинки.
Я сделал все, как он велел. Лил такой дождь, что партнеры в тарок поневоле заставили себя ждать. В такую погоду куры не забредают в чужой сад. Меня угнетало, что я никак не могу угодить отцу.
Когда я вернулся, мать снова спала. Валли на цыпочках пришла снизу, из кухни. Я стоял, прислонившись к открытому окну, сжимая голову руками, и смотрел, как поднимается туман, всегдашний признак плохой погоды. Валли подошла ко мне и, ни слова не говоря, отняла мои руки от лица, сначала одну, потом другую. Не знаю, что она хотела выразить этим. Может быть, она поняла, что мне грустно.
Здесь, где отец ее был почтенным ремесленником и к тому же еще бургомистром, она слыла важной особой. Ее необычная красота — большинство местных девушек худы, смуглы, костлявы и угрюмы, словно горные лошади, — привлекала всех, и ей делали предложение за предложением. Посватался даже старший сын богатея Партля. Моя мать, как ни дорожила она своей служанкой, советовала ей согласиться, но Валли и слышать об этом не хотела.
— С вами я приехала, с вами и уеду.
Она не догадывалась, что хотя я приехал с ней, но уже не вернусь с ней обратно. Может быть, это изменило бы ее решение — и тем самым всю мою жизнь. Она была старше меня на шесть лет, и ее неуклюжая бурная-нежность приводила меня то в бешенство, то в умиление. Я не знал покоя, когда она шныряла вокруг, пронизывая меня своими глазами-вишнями… Вечером у матери было хорошее настроение, отец был с ней бесконечно нежен и после ужина помог ей даже подняться из-за стола.
Потом он задержался со мной еще на минуту под керосиновой лампой. Я думал, что должен сообщить ему, как я сказал матери о моем решении поступить в пансион. Но сейчас его занимало не это. Он придвинулся ко мне вместе со своим стулом. Разговаривали мы тихо, хотя мать еще не спала. Мы слышали, как она и Валли читают молитвы.
— Прошу тебя, друг мой, послушайся моего совета.
— Разве я не слушаюсь тебя всегда? — спросил я, чувствуя, что меня бросает то в жар, то в холод.
— А разве я не советовал тебе никогда не возражать?
— Нет, по-моему, нет, — ответил я, болван! — Ты никогда не говорил мне об этом.
— Вот видишь, — заметил отец и снова рассмеялся так же, как после обеда. Меня мороз пробрал по коже. — Я сказал тебе: не возражай, а ты первым делом возражаешь.
Я молчал.
— Мне хотелось бы, — продолжал отец, поглядев на меня более мягко и внимательно, взвешивая действие своих слов, — чтобы когда-нибудь ты стал моей опорой…
— Я ведь тоже стану врачом, папа? — Я подвинулся к нему.
— Конечно, — ответил он шепотом, с той загадочной улыбкой, про которую нельзя было сказать, что она сулит — доброе или злое, и слегка откинулся вместе со стулом, так что расстояние между нами осталось прежним. — Ты будешь моей опорой. Поэтому ты должен измениться. Слушай! И не возражай!
— Но ведь она называется пифагорова теорема, а не пифагоров…
— Треугольник, дрянной мальчишка! — гневно прервал меня отец и встал, прислушиваясь к монотонным голосам матери и Валли, доносившимся из-за двери. Они все еще продолжали читать молитвы. — Возражение за возражением!
Я нахмурился и сказал:
— Патер не рассердился.
— А я рассердился! — сказал он раздраженно и придвинулся ко мне. — Может быть, ты прав, может быть, и не прав. Если ты прав, радуйся, но не давай чувствовать своего превосходства людям, от которых ты в чем-нибудь зависишь, а мы все зависим друг от друга!
Этого я не понял.
— Если же ты не прав, тем более.
Я упрямо молчал.
— Так, прекрасно, — сказал отец. — Молчи. Продолжай молчать! Кто молчит — не грешит. Ты, верно, тоже молишься каждый вечер?
Я продолжал молчать.
— Прекрасно! — сказал отец. — А ты хранишь еще образок, который получил у паралитика в лечебнице для умалишенных в обмен на золотой?
Я остолбенел от удивления, но взял себя в руки и не проронил ни слова. Как мог он узнать об этом? Что за чудо? Неужели ему известно все? Мне не пришла в голову простая мысль, что золотой нашли на другой день в саду и что на шее у сумасшедшего не обнаружили образка.
— Отлично, отлично! Продолжайте! Продолжайте! — тихо сказал отец вне себя от нетерпения и подавляемого гнева (с тех пор как мать забеременела, она была преисполнена страха и без конца молилась). — Ну что ж, продолжайте, пожалуйста!
Он жаждал отдохнуть перед предстоящей поездкой, но не хотел входить в спальню, боясь помешать бедной маме, которая облегчала свое сердце, беседуя со всемогущим.
— Завтра рано утром мне надо поехать в Зальцбург, — сказал он наконец. — Сегодня после обеда я получил спешное письмо, меня приглашают оперировать глаукому по моему новому методу. Ты понимаешь?
Я ничего не понял, но кивнул и выжидательно посмотрел на отца.
— Может быть, я еще вернусь, священник и учитель в этом уверены, пожалуйста, не разуверяй их, если они станут тебя спрашивать. Но сам-то я не очень уверен, разумеется. На всякий случай я хотел бы все уладить с тобой. Вы останетесь здесь до двенадцатого или тринадцатого. Потом мама и Валли вернутся домой, а ты поедешь в А. Понял?
Но сегодня я был мастер молчать. Мать тоже умолкла. Она кончила наконец молиться. В комнату вошла Валли и убрала со стола десертные тарелки. На ее тонких обнаженных руках я впервые заметил нежные волоски. Они слегка мерцали при свете керосиновой лампы. Кровь прилила мне к губам. Я посмотрел отцу в глаза — и он выдержал мой взгляд.
Глаза Валли с длинными ресницами были опущены. Она не глядела ни на меня, ни на отца.
Впоследствии я узнал, что, читая молитвы и акафисты, она услышала, как отец сказал, что решил отправить меня в пансион. Выходя с тарелками в руках, Валли чуть-чуть пошатывалась. Она неловко отворила дверь, холодный ветер ворвался в комнату, горка тарелок накренилась и чуть не упала. Валли тихо вскрикнула, — впрочем восклицание это гораздо больше напоминало мое имя, чем обычное Иисус-Мария-Иосиф, — выпрямилась и благополучно скрылась вместе с тарелками.
Отец улыбнулся мне проницательной, саркастической улыбкой, улыбкой Перикла тех времен, когда он завидовал мне, сыну богатых родителей, и наступил на мою ладонь во время драки.
— Ну, любимый мой мальчик! — продолжал отец, садясь и стягивая грубые, но тщательно вычищенные ботинки, — наперекор погоде на них не было ни единого пятнышка, — ну, любимый мой, передай все это матери завтра, когда я уеду. Спальные вагоны здесь не курсируют, пусть она возьмет билет второго класса. Если поезд будет переполнен, дай кондуктору побольше на чай. Ей нужно отдельное купе, чтобы она могла лечь. Билет должен стоить… — Он набросал цифры на полях газеты. — Потом билет третьего класса для нашей Валли. — При слове «нашей» он посмотрел на меня, но на этот раз, пожалуй, не насмешливо, а сочувственно.
Я все еще не промолвил ни слова.
— Так, теперь ты. Я разрешаю тебе тоже взять билет второго класса. Он стоит ровно в полтора раза дороже третьего. Ты, разумеется, хочешь?
Я ответил отрицательно.
— Да. Еще одно. У нас нет саквояжа, во что же ты уложишь вещи, которые нужны тебе в дорогу и на первые два дня в А.?
— У здешнего лавочника есть чемоданы, — осмелился я вставить.
— Скверные, — сказал он, — недостаточно хорошие. Удовольствуйся пока, пожалуйста, большой картонкой. Это только на несколько дней. Дома у нас есть еще моя студенческий чемодан, который моя дорогая матушка заказала у седельщика, когда я уезжал в университет. Он перейдет к тебе. В сущности, ты тоже едешь вроде как в университет. Расстаться с семьей — я знаю, что это значит. Семья — это путеводная нить для нас, слепых.
Этого я тоже не понял.
— Ну теперь, до свиданья, дружочек! Ты хочешь мне еще что-нибудь сказать?
Я подумал: сказать? Нет! Мне очень хотелось поцеловать его. Из спальни послышался храп матери. Обычно она никогда не храпела. Это было, вероятно, связано с ее положением. Отец рассмеялся. Он смеялся совершенно беззвучно, но широко раскрыв рот. Такой рот никак не поцелуешь. Я на цыпочках попятился к выходу. Так я надолго расстался с отцом, который продолжал стоять в дверях спальни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47