А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


— Что же ты собираешься делать?
Я молчал.
— Говори же! Мы должны прийти к окончательному решению. Я готов заботиться о ребенке. Ты этого не можешь. У тебя ничего нет.
— Я буду работать.
— Где работать? Учение на медицинском факультете продолжается шесть лет. Да и после этого ты еще тоже насидишься без хлеба. Ты хочешь всю свою юность, всю свою жизнь связать с этой грязной вонючей юбкой?
Я только молча взглянул на него.
— Ах, тебя, вероятно, оскорбляют такие слова? Уж не собираешься ли ты жениться на потаскухе?
Больше я не мог выдержать. Я не бросился на него. Нет, я опустился в кресло у письменного стола и сказал:
— А что же еще? Мне не остается ничего другого, иначе сволочью буду я.
Отец онемел. Он обеими руками оперся о письменный стол, который слегка задрожал под его тяжестью. Потом открыл рот, но не смог выговорить ни слова. Наконец он пробормотал:
— Пусти меня на мое место.
Я послушно встал, и он сел.
— Пока я жив, ты не женишься на ней, — сказал он. — Ты несовершеннолетний, ты не можешь жениться.
— И все-таки я это сделаю. Мы подождем.
— Не в моем доме, не…
— Тогда в другом.
— Я готов без всякого процесса об алиментах и признания отцовства обеспечить твою, как бы это выразиться, твою возлюбленную. И ребенка тоже. Правда, сказано, что бог не любит ублюдков. Но я сделаю все, чтобы обеспечить ребенку будущность, создать ему твердое положение в пределах социальной среды, в которой живет этот народ.
— Спасибо тебе, но я не могу иначе, я должен жениться на ней.
— Дитя, дитя, — сказал отец. — То, что тебя постигло, это не любовь, а катастрофа. Ты говоришь — жениться, Как можешь ты жениться в девятнадцать лет?
— Я сказал, что буду ждать.
— А когда тебе исполнится двадцать два и ты будешь совершеннолетним по закону, тогда что? Здесь, в нашей старой Австрии, властвуют попы. Погоди, не вспыхивай, я желаю тебе добра. Брак может быть совершен только по католическому обряду. Но такой брак нерасторжим навеки. Ты подумал об этом?
— Но я не вижу другого выхода.
Юдифь снова начала кричать, на этот раз я уже разбирал слова, она звала Валли, она хотела, чтобы Валли сидела с ней, около ее постели. Валли не шла. Я посмотрел на отца. Он пожирал меня злым взглядом. Взгляд этот пугал меня, но я его все-таки выдержал. Мать, закутанная в широкий пеньюар с длинным шлейфом, тихонько проскользнула в комнату:
— Иди к ребенку!
Словно на свете существовал только один ребенок, Юдифь!
Отец отрицательно покачал головой.
— Проклятая челядь — прошипел он, — как будто у меня нет других дел?! Что вы от меня хотите? Что вы все от меня хотите? — крикнул он, который не кричал никогда.
— Ты разбудишь еще и Виктора, — сказала мать и, несмотря на все горести и беды, улыбнулась своей прежней слабой и лукавой улыбкой, за которую я ненавидел ее сейчас так же, как и отец…
— Здесь нужно наконец навести порядок, — сказал он. — Стефания, — обратился он к матери, — ступай к Юдифи. Я приду через две минуты. Через две минуты, говорю я! Без возражений.
И когда мать, все еще улыбаясь, но не глядя на меня, потому что она стыдилась своего предательства, вышла из комнаты, отец поднялся и, пряча микроскоп в деревянный футляр, сказал:
— Вернемся к тебе. Знаешь ты наконец, чего ты хочешь?
— Знаю, я не могу покинуть девушку в беде.
— Да разве это беда! Разве ты один должен нести ответственность за ее легкомыслие! Я спрашиваю тебя в последний раз: ты либо дашь мне честное слово, что не увидишь больше эту… — и он сделал над собой усилие, — эту девушку, либо тебе придется уйти.
— Ты не можешь выгнать меня из дому.
— Вот как, не могу? Разве все, что здесь, — не моя собственность?
— Нет, — сказал я, — ты обязан содержать меня вплоть до моего совершеннолетия и воспитывать согласно своему общественному положению.
— Значит, кое-что в юриспруденции ты все-таки усвоил, — сказал он язвительно, с дьявольской усмешкой, полоснувшей меня по сердцу. — Смотри-ка, ай-ай-ай, ты, значит, разрешил социальный вопрос индивидуально. Ты следовал своей похоти, а теперь я должен заботиться о тебе, а тем самым, разумеется, и о ней, потому что на деньги, которые я буду, нет, которые я должен давать тебе, ты сможешь содержать и свою даму сердца, пока не станешь совершеннолетним, не женишься на ней и не сможешь узаконить чужого незаконного ребенка. И ты думаешь, что я соглашусь на эту комедию?
— Нет… Не думаю.
— О нет, ты не думаешь, — продолжал издеваться отец, который в холодной ярости понял меня ложно. — Нет, ты хочешь быть Христом, но не хочешь, чтобы тебя распяли.
Юдифь снова подняла отчаянный крик.
— Кажется, все черти разом вырвались из ада, — крикнул отец. — А я говорю — нет, обратился он ко мне.
— Ты всегда так говоришь, стоит мне о чем-нибудь тебя попросить.
— Пустые отговорки, чепуха. Или я, или Валли.
Я молчал.
— Ты не можешь быть супругом Валли и шурином пастуха и оставаться моим сыном. Пойми это, пойми! — повторил он с угрозой. — Что тебе эта безродная шлюха? Что она может дать тебе еще? Неужели она тебе не противна? Ты ей обещал? Она заставила тебя дать обещание?
— Ничего она не заставляла… Я ничего не обещал.
— Тогда в чем же дело? Значит, все в порядке?
— Именно поэтому я не могу поступить иначе, — сказал я.
— Тогда ступай к черту! Между нами все кончено. Лезь в петлю, коли тебе угодно. Видеть тебя не желаю.
Если бы только вечер кончился этими ужасными словами — ведь я еще надеялся на чудо! Но Юдифь все больше и больше взвинчивала себя криком и наконец впала в настоящее буйство — не знаю, как назвать это иначе. Вопли: «Валли…» становились все пронзительнее, и если вначале можно было подумать, что она, по обыкновению, кричит нарочно, то теперь я начал бояться, что дело серьезно и это может кончиться катастрофой. Щеки ее пылали, как в огне, глаза лихорадочно сверкали, отец поставил термометр, у нее было 39,9.
Чудовищно-холодный, злой взгляд отца пронзил меня. Мать тоже дрожала, как в лихорадке.
— Кто тебе позволил рассчитать Валли без моего разрешения? — тихо спросил отец, но мы, Юдифь и я, услышали это. Юдифь еще ничего не знала. Остолбенев от ужаса, она посмотрела на всех нас и сразу перестала кричать. Щеки ее побледнели, глаза закатились, и золотисто-рыжеватая головка упала на подушку.
— Она умирает, она умирает! — в полном смятении пробормотал отец. — И это он погубил ее! Погубил, чтобы его ублюдок остался единственным!
Какой смысл вступать в пререкания с человеком, который почти помешался от горя? Я бросился к телефону и позвонил знакомому детскому врачу, которого раньше изредка приглашали ко мне, когда я заболевал; к Юдифи его вызывали часто. Врач, к счастью, был дома и обещал приехать немедленно. Я сказал об этом родителям, они ничего не ответили, но я видел, что они это одобрили. Юдифь не то уснула, не то лежала без памяти, но как только врач, красивый, еще молодой человек с блестящими голубыми глазами и с длинной мягкой золотистой бородой, сел около ее кровати и начал осмотр — прежде всего он ощупал железки на шее, чтобы узнать, сильно ли они распухли, — ребенок снова впал в буйство. Юдифь начала биться на постели, она вцепилась обеими руками в его густую бороду и принялась рвать ее, к чему врач, разумеется, отнесся не слишком милостиво. Мы опустили веревочную сетку кроватки, но девочка в кровь разбила себе лицо о металлические прутья. От беспрерывного крика лицо ее стало багрово-синим, а на длиной тонкой шее вздулись жилы. Отец в отчаянии ломал руки, мать плакала, я никогда еще не видел их в таком состоянии. Даже врач, который привык к детским капризам, начал терять самообладание. Он грубо поднял девочку, посадил ее и приказал замолчать. Но она рыдала все громче, голос ее пресекался от визга. Легкий шлепок врача привел Юдифь в еще большее бешенство. Она бросилась ко мне в объятия, плакала, молила меня не уходить и рыдала все сильнее, вцепившись всеми десятью пальцами в мою ночную рубашку — я не успел одеться, после того как отец поднял меня с постели. Мать явно раздражало мое присутствие.
— Ступай же наконец спать, — шепнула она, кидая на меня неласковый взгляд. — Оставь нас одних!
Как только Юдифь это услышала, она вцепилась в меня еще отчаяннее и стала еще пронзительнее звать на помощь. Я уговаривал ее, сначала ласково, потом строго, слова мои не производили ни малейшего впечатления. При таких припадках, сопровождаемых высокой температурой, случается, что пульс временно ослабевает. Как врач, отец знал это, но как отцу ему мерещилась серьезная опасность, которой на самом деле не было. Ведь ясно, что ребенок, способный так громко орать, так отчаянно драться и кусаться, не может быть при смерти. У меня мелькнула глупая мысль, но мне казалось, что в такой день, как сегодняшний, стоит попытаться ее осуществить.
Без спроса, на глазах у растерявшегося врача, я взял ребенка на руки и сказал:
— Пойдем, Дитхен, пойдем к братишке. Виктор звал тебя, ты слышала?
Разумеется, Юдифь ничего не слышала. Виктор был так мал, что не мог произнести ни одного внятного слова, а тем более позвать свою непослушную сестренку, но Юдифь насторожилась и позволила отнести себя в детскую, где Виктор, ее собственность, как я нашептывал ей, спал сладким сном младенца рядом с громко храпевшей толстой, краснощекой кормилицей.
— Тише, тише, — сказал я Юдифи, внимательно смотревшей на меня. Я взял со столика ночничок и осветил лицо Виктора.
— Он опять уснул, ты должна быть тихой-тихой, ты ведь не станешь будить его, он принадлежит тебе!
— Мне одной? — спросила Юдифь, и глаза ее заблестели, но уже другим, ясным блеском.
— Разумеется, Валли подарила его тебе! Валли придет завтра, Валли навсегда останется с тобой, — лгал я, а сам так хотел, чтобы это было правдой! Юдифь действительно успокоилась, и, что самое удивительное, когда врач вторично измерил ей температуру, оказалось, что у нее опять 37,8, то есть столько же, сколько в начале вечера.
4
Врач остался еще у сестры, вернее, у отца, и в ночной тишине я слышал их несколько раздраженный разговор. Наконец врач вышел, и отец проводил его до ворот. Потом я услышал, как отец разговаривает с матерью. Я думал, что речь идет обо мне, и стал прислушиваться. Но мое имя не произносилось. Неужели судьба моя была решена? Меня унижало то, что я стою в ночном белье и подслушиваю под дверьми, точно любопытный лакей, который боится, что господа его рассчитают.
— Да что я, раб вам всем? — сердился отец.
— Ах, все это не так страшно, — ответила мать, затем последовало нечто неразборчивое и в заключение хорошо известное мне выражение: — Значит, маленький пластырь на большую рану, Макси?
Отец сделал несколько шагов, ботинки его громко заскрипели, и я отошел от двери.
— Сто крон! — сказал он укоризненно. — Сто крон, жена, за то, чтоб сунуть термометр и потрепать по щеке! Слыхано ли это?
— Ну что ж поделаешь? — спросила мать, и меня начало трясти.
— Эти сто крон могли бы уплатить твои родители! Они и сейчас еще должны мне сто тысяч…
Я быстро шмыгнул в свою комнатушку, мне показалось, что отец приближается к двери. Несмотря на все, я скоро уснул. Испорченные часы все еще тикали у меня на тумбочке. Было уже очень поздно, не то час, не то половина второго ночи.
Мне снилось, что я спускаюсь по каменистой дороге от Пушберга к маленькому горному озеру. Озеро замерзло, казалось, дело происходит зимой, и блестит вдали между деревьев, словно плоский круг среди серых свинцовых скал. Впереди меня, размахивая руками, бежит маленький мальчик, я вижу только его головенку, мелькающую над снежным покровом, мальчик бежит по спуску гораздо быстрее, чем я, в моих тяжелых, подбитых гвоздями башмаках. Мне никто ничего не сказал, но я знаю, что это мой ребенок. Я горжусь им и радуюсь, что он принадлежит мне (Юдифь!), я хочу догнать его и укрыть под пелериной, той самой, в которую я кутал когда-то на прогулке маленького Перикла, и еще мне кажется, что я должен заниматься с этим мальчиком, так же как я занимался с Ягелло. Я зову его, как ни странно, то Ягелло, то Периклом, и мне кажется совершенно естественным, что он откликается на оба имени.
Вдруг мой сын с быстротой молнии начал скользить по гладкому ледяному полю, «скатываться», как говорили мальчишки. Все бешенее становился его стремительный бег, прямо к скалам. Напрасно я кричал ему, чтобы он затормозил, чтобы он ухватился за свесившуюся еловую ветку, он не хотел или не мог уже остановиться, я же не мог и шагу сделать, и вдруг я услышал, как говорю сам себе: «Разве может ребенок воспитывать ребенка?» Но самым удивительным было то, что мой ребенок, невредимый и страшно довольный, очутился вдруг надо мной. У него были загорелые румяные щеки, как у местных тирольских мальчишек, глаза-вишни, как у Валли, и он превратился в старшего брата Валли, в пастуха, и, наконец, в Валли… Тут я проснулся. Было поздно, гораздо позднее того часа, когда отец обычно уходил в клинику. В моей комнате было темно, но мне показалось, что она уже убрана. Раз Валли не было, то это могла сделать только кухарка или кормилица. Я слышал, как в соседней комнате весело смеется Юдифь, колотит ложкой по кружке с молоком и распевает громко, но довольно фальшиво. Воспаление в горле, очевидно, прошло. Меня обрадовало ее пение. А кроме того, меня обрадовало, что я смогу объясниться с матерью наедине, без отца. Я быстро встал, поднял, вернее хотел поднять шторы, и вдруг споткнулся о какой-то предмет, стоявший посреди комнаты. Это был мой старый студенческий чемодан.
Меня словно громом ударило, а получать удары я не привык. Старая, злосчастная вспыльчивость овладела мной, я схватил облезлый, пахнущий плесенью чемодан и изо всех сил швырнул его в дверь. Веселое, визгливое пение Юдифи сразу оборвалось. Я услышал, что она всхлипывает, но не так, как во время припадков, нарочито и пронзительно, а по-другому, мягче и естественней. Я быстро оделся. Уложить ли мне вещи? Добиться ли последнего, решительного разговора с матерью? Разве она не слышала, как я швырнул чемодан? До меня доносился ее голос: она утешала Юдифь и шепталась с кухаркой. Я наскоро умылся и выбежал в столовую. Юдифь была еще здесь, расстроенная, хмурая, но слезы ее уже высохли. Вошла кормилица с Виктором, только матери не было видно. Я спросил, где она…
— Госпожа профессорша вышла.
— Как, в девять часов утра?
Служанки пытались что-то сказать, они всегда были преданы мне, но я понимал, что мне не следует пользоваться их информацией.
Я собрал все свои вещи. У меня было мало костюмов и не слишком много белья, и я все удобно уложил в чемодан. Когда я стоял на коленях, склонившись над чемоданом, меня пронизывала уже не боль, а скорее радость. Я понял, быть может, впервые, что значит быть свободным.
Я спустился по лестнице и оставил чемодан внизу у портье. Я не хотел, чтобы моя свобода была построена на недоразумении, я не хотел по недоразумению терять родительский дом, к которому был привязан всем сердцем. Я знал, что, как только вернутся отец и мать, портье доложит им, что я оставил у него чемодан с вещами, и, если родители не хотят прогнать меня из моей комнаты, все еще может уладиться.
Первым делом я, конечно, направился к Валли. Увидев меня в своей комнатушке, она слегка побледнела и смутилась. Она штопала чулки и не прервала работу, покуда я не взял у нее из рук чулок и иголку.
— Я думала, что больше не увижу вас, — сказала она, и сдержанный тон, каким она произнесла эти слова, поразил меня больше, чем их содержание. Я посмотрел на нее.
— Да разве ты любишь меня? — вырвалось у нее вдруг, и яркий румянец залил ее лицо до корней густых, темно-каштановых, шелковистых волос.
— А ты меня любишь? — спросил я, потому что в душе я не знал, любовь ли то, что я чувствую к ней, и что теперь, вопреки всему, завладело мной до глубины моего существа.
— Люблю ли? — переспросила она и взяла у меня чулок и иголку, которые я все еще неловко держал в руках. — Я люблю тебя больше, чем мне самой хотелось бы.
Я рассказал ей о моем разговоре с отцом и о том, что он разрешил мне поступить на медицинский факультет.
— И ты не согласился? — спросила она, как-то холодно взглянув на меня и мрачно и угрюмо улыбаясь. — Почему ты не согласился? Ну что ж, может быть, и лучше, что ты вырвался из рук старого сатаны.
Валли увидела, что я не в силах вынести, когда так говорят о человеке, которого я люблю больше всего на свете (это-то я знал). Она закусила губу и сказала:
— Да разве ты знаешь его? Но я обещаю тебе, что не произнесу о нем больше ни слова, пока…
— Пока? — спросил я.
— Не спрашивай, — сказала она коротко и снова принялась за работу.
Наступило довольно долгое молчание, наконец я рассказал и про историю с чемоданом.
— Разве я не говорила тебе? — перебила она меня, сразу же нарушая обещание не говорить дурно о моих родителях. Правда, она вовремя опомнилась и дала мне рассказать до конца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47