Эвелина сидела, плотно запахнувшись в роскошную меховую шубку. Выпростав из широких черных манжет свои крошечные руки, она протянула их к лампочке, стараясь согреться. Ладони ее казались прозрачными и розовыми. Я пожалел, что из-за глупой бережливости не снял комнату получше, что не перевез сразу ее багаж в гостиницу, что не велел на всякий случай протопить у себя, но теперь было уже слишком поздно. На мой звонок никто не явился.
Накануне, пытаясь скоротать ужасное время ожидания, я купил целую кипу газет. Я вскочил с постели так быстро, как только позволило мое неподвижное колено, и, стуча зубами, наклонился к железной печурке. Скомкав газеты в твердые шары — единственный способ извлечь хоть сколько-нибудь тепла из газетной бумаги — я зажег их. Эвелина, которую я хорошенько укрыл одеялом, не захотела оставаться в постели. Босая, она молча опустилась, на колени на грязный пол, ее тонкое, бледное лицо слегка розовело в отсвете пылающей бумаги, пепельные густые шелковистые волосы рассыпались по плечам. Обняв меня обеими руками, она слушала, как в маленькой печке потрескивает горящая бумага. Потом достала из шубы золотой портсигар, закурила сигарету, сомкнула веки и глубоко затянулась. Время от времени она плотно сжимала губы. Хотелось ли ей удержать дым или во что бы то ни стало подавить приступ кашля? Наверное, она заметила, что меня еще на улице беспокоило ее покашливание.
Я хотел сохранить ее. Я должен был быть счастлив с нею.
Я только теперь понял, что сулит мужчине жизнь. Я уже не боялся Эвелины. Мне казалось, что после такого любовного опьянения я никогда уже не потеряю ее. Но жалость моя не проходила, а она не хотела жалости. Она как бы случайно спустила шубу с голых плеч, чтобы показать, какая она здоровая, закаленная — и как хороша. Жалкий бумажный огонь погас очень скоро. Железные плиты печурки едва нагрелись.
После ее приезда мы еще не успели поесть, и теперь, бледные от голода и холода, мы снова забрались в еще теплую постель… Я готов был задушить, сжечь, уничтожить ее. Но я должен был ее щадить. Я впился руками в непокрытый матрац — простыни сбились, — и мои пальцы ощутили что-то твердое холодное, железное, это была пружина, пропоровшая гнилую обивку матраца. У меня разболелось колено.
Я заметил, что губы Эвелины воспаленные и сухие и что она облизывает их кончиком языка, ей хотелось нить. Не дожидаясь ее просьбы, я взял графин, пошел в коридор, пробрался в полутьме к крану и принес ей холодной воды.
— Ты не голодна, Эвелина? — спросил я.
— Не зови меня так, — сказала она. — Это он меня так называет.
— Тогда я буду звать тебя Ниши?..
Этим ласкательным именем называл ее отец, и оно стояло на фотографии, унаследованной мной после его смерти. Она ничего не ответила.
— У тебя нет дорожного пледа? — спросил я, дурак, я же знал, что пледа здесь нет, и, сняв со стола пыльную темно-красную бархатную скатерть, закутал ей ноги.
— Утром я получу твой багаж.
Она покачала головой.
— Ты останешься здесь, а я поеду на вокзал. Дай мне багажную квитанцию.
Она не шевельнулась и только поглядела на меня своими огромными глазами. Губы ее судорожно дернулись, она вдруг поднялась и притянула меня к себе.
Мы проснулись поздно, лампочка еще горела. Умывшись и побрившись, я торопливо оделся. Мне нужно было поехать на вокзал за багажом Эвелины. Но она не решалась дать мне багажную квитанцию.
— Ты не разберешься в этой путанице, могут выйти неприятности; понимаешь, я уехала с его паспортом.
Я уступил.
Она хотела, чтобы я съездил в лечебницу представиться главному врачу, а заодно поговорил бы и о ней. Но она требовала, чтобы я возвратился не позже, чем через час. Трамвайную линию подвели теперь почти к самой больнице, но ехать туда надо было минут сорок пять, и то если посчастливится сесть в трамвай сразу. Значит, я мог вернуться не раньше, чем часа через два.
— Тогда возьми такси. — Я молчал. — У тебя не хватает денег? У меня страшно много денег.
Она открыла сумочку и протянула мне крупную банкноту. Я не хотел ее брать.
— Ты не любишь меня? — спросила она второй раз с тех пор, как приехала.
Неужели мне надо было говорить о моей любви?
— Я не могу брать деньги, принадлежащие твоему мужу.
— Ах, так? Только-то? — воскликнула она и засмеялась, впервые за это утро. — Я богаче его. У нас раздельное имущество.
— Ниши, — сказал я и сел к ней на постель. — Твой муж знает, что ты здесь?
— Не хочу, чтобы ты называл его моим мужем, меня это оскорбляет.
— Так как же мне его называть?
— Да замолчи ты о нем наконец! — крикнула она, но потом провела обеими руками по моему лицу и повторила совсем тихо: — Прошу тебя, молчи о нем. Возвращайся поскорей! Я буду ждать тебя здесь!
— Но ты позавтракаешь по крайней мере? — спросил я. — Ты обещаешь? Внизу в столовой или где-нибудь в кафе?
— Я лучше останусь здесь!
Я взялся за звонок, чтобы вызвать кельнера. Она схватила меня за руку.
— Почему ты никогда не делаешь, как я прошу? Ты навлек на нас уже много несчастий. Разве ты не знаешь? С женой у тебя, верно, было так же. Ступай, ступай теперь, только поскорей.
Я протянул ей руку, поцеловал ее в горячие сухие губы и ушел.
Я тотчас же поехал в лечебницу. Она стояла среди сугробов, как в тот вечер, когда я был здесь с отцом и подарил сумасшедшему золотой. Проходя через сторожку, где меня уже ждали, я подумал о том, что нужно будет порыться в старых историях болезней и узнать, чем именно болел седой юноша. Но мне так и не удалось выкроить для этого время.
Морауэр, благожелательный, упитанный, высокий старик с красивой сединой, прекрасными, крепкими зубами и ясными светлыми глазами, — хотя и не такими светлыми, как у моего отца, — принял меня очень приветливо и немедленно пригласил к завтраку. Стол был весь уставлен: много масла, свежий ржаной хлеб, завернутые в льняную салфетку яйца (редкость для того времени). Мне подумалось, что больным его, вероятно, живется хуже. Я был не прав. Позже я убедился, что они находятся в гораздо лучших условиях, чем больные в клинике моего отца. Я смотрел на накрытый стол, но, невзирая на все его великолепие, ответил отказом, потому что мне хотелось позавтракать вместе с Эвелиной.
— Как вам угодно, — сказал Морауэр. — Когда же вы сможете приступить к работе?
— Вероятно, завтра, — сказал я.
— Вы женаты? — спросил он.
Я покраснел.
— Моя первая жена… — пробормотал я.
— Никаких объяснений! Я хотел только знать, должна ли наша экономка поставить одну или две кровати в вашей комнате и на сколько приборов накрывать стол.
— На два, — сказал я.
— Два? Хорошо. И завтра? Превосходно. Ну что нового?
Я собрался изложить ему содержание газет, которые купил в Б. и успел просмотреть в такси. Но он сразу же оборвал меня:
— Прошу вас ни слова больше. Четыре с половиной года я не читаю газет. Меня совершенно не интересует политика. Мировую историю делают сумасшедшие маньяки для полных идиотов. И тех и других у нас здесь великое множество, завтра вы сами в этом убедитесь. Наше заведение пользуется особым покровительством. Для этого есть основания… Осенью, после окончательного крушения мира, мы присоединили к нашему участку маленькое хозяйство. Экономка, хоть она почти слепа, прекрасно им управляет. Мы хорошо питаемся, больные прибавляют в весе, может быть к нам и втираются симулянты, но с ними мы безжалостны. Ну, шутки в сторону. Как вы предполагаете построить вашу работу?
Я изложил ему свои планы. Он съел два яйца, потом намазал масло на хлеб и молча продолжал пить чай.
— Ваш отец опубликовал очень интересную работу, — произнес он наконец.
— Да, очень интересную.
— Я просто поражаюсь ему. Я чрезвычайно его уважаю. Да, — закончил он, — переправьте сюда ваш багаж и приезжайте завтра вместе с женой! Сейчас я представлю вас экономке. Вы хотите повидать своего друга, не так ли? — И в ответ на мой вопросительный взгляд пояснил: — Знаете, определить уровень умственных способностей философа так же трудно, как определить уровень морали политического деятеля. В этих случаях я предоставляю ставить диагноз моим ассистентам. У вас четкий почерк?
Я ответил утвердительно. Мой почерк не отличается каллиграфической правильностью, зато очень разборчив.
— Хорошо. В противном случае я предпочел бы, чтобы вы писали историю болезни на машинке. Это быстрее.
— Я очень люблю писать, — сказал я.
— Да? Тем лучше. Я сейчас объясню, как я это себе представляю. Историю болезни необходимо записывать очень подробно. Лично я не преследую научных целей, но, если вам угодно заняться научной работой, я не стану препятствовать. Как бы там ни было, так называемый диагноз должен быть зафиксирован, хотя бы на случай свидетельства о смерти. На практике удобнее всего оказалось установить шесть разделов наиболее распространенных душевных заболеваний и обозначать их цифрами. Тогда больные не понимают, о чем мы говорим, даже если разговор идет в их присутствии. Все, что лежит за гранью этих шести разделов, считается исключением и должно быть подвергнуто более подробному исследованию. Какие душевные болезни вы считаете самыми распространенными?
Я напряг свои силы и память. Последние месяцы я, к сожалению, занимался только глазными болезнями (и после этой ночи голова моя была не слишком ясной). Но я начал:
— Первое — юношеский психоз, раннее слабоумие, паранойя и прочее. Второе — маниакально-депрессивное состояние и прочее.
— Прошу вас без прочего, — сказал он, улыбаясь, но очень серьезно.
— Третье — паралич.
— Хорошо, — заметил он. — Это первый раздел. А второй? Но пойдемте, мы можем говорить и по дороге. У нас здесь каждая минута на счету.
— Четвертое — эпилепсия. Пятое — истерия, навязчивые идеи. Шестое — старческое слабоумие.
— Ладно, молодой друг, примерно так, — сказал он и улыбнулся, но уже не прежней серьезной улыбкой. — Я вижу, вы прямо со школьной скамьи. Мы скоро привыкнем друг к другу. Сейчас я представлю вас нашей экономке.
В огромной, очень чистой кухне он познакомил меня с маленькой старушкой. Левый ее глаз был закрыт бельмом, да и правый казался мутноватым. Она не подала мне руки, ибо была занята раскладкой порций свежего, розового мяса, кивнула очень приветливо и продолжала свою работу. Я прошел с директором во флигели, соединенные крытой галереей. В главном здании помещались самые тяжелые, буйные больные. Но друг мой находился уже не в этом здании, как в прошлый раз, а в одном из флигелей, стоявших в глубине парка, неподалеку от железнодорожной насыпи. Он еще больше исхудал, взгляд его стал еще более лихорадочным и в то же время тупым. Меня он не узнал. Впрочем, нет, узнал. Когда я стал с ним прощаться — пора было вернуться к Эвелине, — он протянул мне мраморно-белую руку и пробормотал сквозь густую бороду: «Сахару! Сахару!» Значит, он все-таки запомнил, что последний раз я дал ему на прощание сахар. Значит, чудесный огонь его великого духа угас еще не совсем? А может быть, угас?
Невзирая на расходы, я приказал шоферу ждать меня у ворот. Мы поехали в город. Холодное, красное солнце поднималось над полями, над холмами, над маленькими нищими поселками. Я привез Эвелине цветы. Подарок очень обрадовал ее, можно было подумать, что она никогда в жизни не получала цветов. Я купил их на ее же деньги. Но разве я мог явиться с пустыми руками?
Эвелина казалась очень бледной и подавленной. Не глядя на меня, она сказала, что, очевидно, потеряла багажную квитанцию.
— Тогда напиши в Радауц, чтобы тебе выслали дубликат, или, еще лучше, телеграфируй.
— Я приехала не из Радауца.
— А откуда же ты приехала?
— Откуда? Я здесь, и все. Разве ты не счастлив? Позвони, пожалуйста, кельнеру, я умираю от голода.
Как мог я позабыть, что она ничего не ела? Я не решился снова заговорить о квитанции. После завтрака Эвелина ушла и не позволила мне сопровождать ее. Часа через два она вернулась. Она привезла два новых больших чемодана, накупила массу туалетных принадлежностей, белья и даже еды, словом, все, что только можно было достать в это трудное время. Жена перед моим отъездом сшила красивый чехол, скрывавший изъяны старого чемодана, но Эвелине хотелось, чтобы мы вступили в новый круг моей деятельности с новыми, красивыми вещами. Пальцы ее были в чернилах, они не отмылись холодной водой.
— Ты писала? — спросил я. — Может быть, ты написала мужу?
Она покачала головой и рассмеялась, открыв по-ребячьи рот. Я увидел ее голубовато-белые, необычайно красивые зубы.
— Я писала вчера в поезде брату, — сказала она. — Он в плену, но стал, говорят, еще толще, чем был. Ты помнишь?
— Нет, в мое время он был не очень толстым.
— Знаешь, как его прозвали? Креслокрушитель. Он может продавить любой стул, словно соломинку. Конечно, это фокус, я тоже так умею.
Я улыбнулся немного скептически.
— Ты будешь мне верить или нет? — сказала она грозно, приближая ко мне свое воспаленное лицо.
Я слегка отшатнулся, невольно вспомнив наше прощание в Радауце, в присутствии мужа, когда она коснулась меня острым большим бриллиантом серьги. Она заметила, что я словно боюсь ее, и, нагнувшись над своими чемоданами и пакетами, принялась заботливо вынимать и снова укладывать вещи. Я тихо сидел за столом. Я знал совершенно точно, что она лжет. Час назад у нее были совершенно чистые руки. Я ненавидел вранье. Я не простил жене первую ложь, и наша семейная жизнь разбилась главным образом из-за этого. И отцу я тоже с трудом прощал неправду — а как редко он к ней прибегал!
2
Я должен был принять решение. Если я хотел быть счастлив с Эвелиной — нет, не спокойным счастьем, а счастьем над пропастью с первого же дня, — я должен был напрячь всю свою волю и попытаться переделать Эвелину или любить ее такой, какая она есть. На другое утро после незабываемой ночи мы покинули отвратительный номер гостиницы и сквозь веселый буйный снегопад направились в больницу. Я и словом не обмолвился о ее лжи. Я знал, что все равно люблю ее, что я должен избавить ее от всего неприятного, сдерживать себя, особенно в присутствии посторонних, никогда не заставлять ее стыдиться, не ловить на противоречиях и ждать, покуда мы поженимся. Я понял, что Эвелина чувствительна и нежна и что прежде всего ей нужно выздороветь. Я решил выслушать ее легкие, как только мы немного устроимся. В лечебницу мы прибыли уже после утреннего обхода, но директор любезно снова обошел со мной палаты и познакомил с больными.
Моя жена быстро сдружилась с полуслепой экономкой. Весь этот вечер и еще несколько дней они старались как можно уютнее обставить наши две комнаты — большую спальню и маленькую гостиную.
Вскоре я получил первое жалованье. Я одолжил деньги у Эвелины и не мог примириться с этим. Несмотря на мое решение избегать столкновений, я вернул ей долг, вернее, попытался вернуть. Эвелина гневно посмотрела на меня. Она и слышать не хотела об этом, она даже обернула дело так, словно я собираюсь платить ей за любовь. Но я не дал себя провести. Мужчина не должен брать денег от женщины.
— Я открою счет на твое имя, — сказал я, — и как только мы поженимся, ты сможешь вернуть мне эти деньги.
— Да? — спросила она.
— Дай мне, пожалуйста, твой паспорт, без него я не могу открыть счета в кассе.
Она покачала головой так, что ее короткие пепельно-серебристые кудри разлетелись в разные стороны.
— Мои документы я никогда никому не доверяю.
Что было делать? Пришлось покориться. Я должен был удержать ее, я уже не мог существовать без нее. Я готов был на все, чтобы сделать ее счастливой. Но мне казалось, что она несчастлива. Она была очень беспокойна. Мне предстояло окунуться в работу, совершенно для меня новую, почти неизведанную, о которой я составил себе весьма неверное представление. Директору хотелось дать мне самостоятельное отделение, он мог бы тогда заняться другими делами. Но я заявил, что еще не готов к этому. Я проводил около больничных коек все время, с утра до вечера, часто с семи утра. Я вел бесконечные записи, выспрашивал, наблюдал и снова записывал. Я исследовал спинномозговую жидкость. Я изучал все, что только можно изучить.
Мне не хватало руководителя, такого, как мой отец, и мне пришлось обратиться к книгам. Вечером, за круглым столом в нашей гостиной, я совещался со справочниками по душевным болезням. Эвелина сидела рядом со мной или еще чаще на ковре и, задумавшись, молча глядела на меня. Читала она мало, рукоделье ненавидела. Здоровье ее не улучшалось, она кашляла, несмотря на то что у нас было очень тепло. И хотя она утверждала, что у нее никогда не повышается температура, и хотя термометр никогда не показывал выше 36,9, я был все же уверен, что она больна гораздо серьезнее, чем говорит. Я хотел выслушать ее. Она странно улыбнулась и прошептала, что стыдится меня. Я тоже улыбнулся, я счел это ребячеством. Когда мы пошли спать и она сняла кружевную сорочку, чтобы сменить ее на очень простую, шелковую, ночную, я взял Эвелину за влажные горячие плечи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Накануне, пытаясь скоротать ужасное время ожидания, я купил целую кипу газет. Я вскочил с постели так быстро, как только позволило мое неподвижное колено, и, стуча зубами, наклонился к железной печурке. Скомкав газеты в твердые шары — единственный способ извлечь хоть сколько-нибудь тепла из газетной бумаги — я зажег их. Эвелина, которую я хорошенько укрыл одеялом, не захотела оставаться в постели. Босая, она молча опустилась, на колени на грязный пол, ее тонкое, бледное лицо слегка розовело в отсвете пылающей бумаги, пепельные густые шелковистые волосы рассыпались по плечам. Обняв меня обеими руками, она слушала, как в маленькой печке потрескивает горящая бумага. Потом достала из шубы золотой портсигар, закурила сигарету, сомкнула веки и глубоко затянулась. Время от времени она плотно сжимала губы. Хотелось ли ей удержать дым или во что бы то ни стало подавить приступ кашля? Наверное, она заметила, что меня еще на улице беспокоило ее покашливание.
Я хотел сохранить ее. Я должен был быть счастлив с нею.
Я только теперь понял, что сулит мужчине жизнь. Я уже не боялся Эвелины. Мне казалось, что после такого любовного опьянения я никогда уже не потеряю ее. Но жалость моя не проходила, а она не хотела жалости. Она как бы случайно спустила шубу с голых плеч, чтобы показать, какая она здоровая, закаленная — и как хороша. Жалкий бумажный огонь погас очень скоро. Железные плиты печурки едва нагрелись.
После ее приезда мы еще не успели поесть, и теперь, бледные от голода и холода, мы снова забрались в еще теплую постель… Я готов был задушить, сжечь, уничтожить ее. Но я должен был ее щадить. Я впился руками в непокрытый матрац — простыни сбились, — и мои пальцы ощутили что-то твердое холодное, железное, это была пружина, пропоровшая гнилую обивку матраца. У меня разболелось колено.
Я заметил, что губы Эвелины воспаленные и сухие и что она облизывает их кончиком языка, ей хотелось нить. Не дожидаясь ее просьбы, я взял графин, пошел в коридор, пробрался в полутьме к крану и принес ей холодной воды.
— Ты не голодна, Эвелина? — спросил я.
— Не зови меня так, — сказала она. — Это он меня так называет.
— Тогда я буду звать тебя Ниши?..
Этим ласкательным именем называл ее отец, и оно стояло на фотографии, унаследованной мной после его смерти. Она ничего не ответила.
— У тебя нет дорожного пледа? — спросил я, дурак, я же знал, что пледа здесь нет, и, сняв со стола пыльную темно-красную бархатную скатерть, закутал ей ноги.
— Утром я получу твой багаж.
Она покачала головой.
— Ты останешься здесь, а я поеду на вокзал. Дай мне багажную квитанцию.
Она не шевельнулась и только поглядела на меня своими огромными глазами. Губы ее судорожно дернулись, она вдруг поднялась и притянула меня к себе.
Мы проснулись поздно, лампочка еще горела. Умывшись и побрившись, я торопливо оделся. Мне нужно было поехать на вокзал за багажом Эвелины. Но она не решалась дать мне багажную квитанцию.
— Ты не разберешься в этой путанице, могут выйти неприятности; понимаешь, я уехала с его паспортом.
Я уступил.
Она хотела, чтобы я съездил в лечебницу представиться главному врачу, а заодно поговорил бы и о ней. Но она требовала, чтобы я возвратился не позже, чем через час. Трамвайную линию подвели теперь почти к самой больнице, но ехать туда надо было минут сорок пять, и то если посчастливится сесть в трамвай сразу. Значит, я мог вернуться не раньше, чем часа через два.
— Тогда возьми такси. — Я молчал. — У тебя не хватает денег? У меня страшно много денег.
Она открыла сумочку и протянула мне крупную банкноту. Я не хотел ее брать.
— Ты не любишь меня? — спросила она второй раз с тех пор, как приехала.
Неужели мне надо было говорить о моей любви?
— Я не могу брать деньги, принадлежащие твоему мужу.
— Ах, так? Только-то? — воскликнула она и засмеялась, впервые за это утро. — Я богаче его. У нас раздельное имущество.
— Ниши, — сказал я и сел к ней на постель. — Твой муж знает, что ты здесь?
— Не хочу, чтобы ты называл его моим мужем, меня это оскорбляет.
— Так как же мне его называть?
— Да замолчи ты о нем наконец! — крикнула она, но потом провела обеими руками по моему лицу и повторила совсем тихо: — Прошу тебя, молчи о нем. Возвращайся поскорей! Я буду ждать тебя здесь!
— Но ты позавтракаешь по крайней мере? — спросил я. — Ты обещаешь? Внизу в столовой или где-нибудь в кафе?
— Я лучше останусь здесь!
Я взялся за звонок, чтобы вызвать кельнера. Она схватила меня за руку.
— Почему ты никогда не делаешь, как я прошу? Ты навлек на нас уже много несчастий. Разве ты не знаешь? С женой у тебя, верно, было так же. Ступай, ступай теперь, только поскорей.
Я протянул ей руку, поцеловал ее в горячие сухие губы и ушел.
Я тотчас же поехал в лечебницу. Она стояла среди сугробов, как в тот вечер, когда я был здесь с отцом и подарил сумасшедшему золотой. Проходя через сторожку, где меня уже ждали, я подумал о том, что нужно будет порыться в старых историях болезней и узнать, чем именно болел седой юноша. Но мне так и не удалось выкроить для этого время.
Морауэр, благожелательный, упитанный, высокий старик с красивой сединой, прекрасными, крепкими зубами и ясными светлыми глазами, — хотя и не такими светлыми, как у моего отца, — принял меня очень приветливо и немедленно пригласил к завтраку. Стол был весь уставлен: много масла, свежий ржаной хлеб, завернутые в льняную салфетку яйца (редкость для того времени). Мне подумалось, что больным его, вероятно, живется хуже. Я был не прав. Позже я убедился, что они находятся в гораздо лучших условиях, чем больные в клинике моего отца. Я смотрел на накрытый стол, но, невзирая на все его великолепие, ответил отказом, потому что мне хотелось позавтракать вместе с Эвелиной.
— Как вам угодно, — сказал Морауэр. — Когда же вы сможете приступить к работе?
— Вероятно, завтра, — сказал я.
— Вы женаты? — спросил он.
Я покраснел.
— Моя первая жена… — пробормотал я.
— Никаких объяснений! Я хотел только знать, должна ли наша экономка поставить одну или две кровати в вашей комнате и на сколько приборов накрывать стол.
— На два, — сказал я.
— Два? Хорошо. И завтра? Превосходно. Ну что нового?
Я собрался изложить ему содержание газет, которые купил в Б. и успел просмотреть в такси. Но он сразу же оборвал меня:
— Прошу вас ни слова больше. Четыре с половиной года я не читаю газет. Меня совершенно не интересует политика. Мировую историю делают сумасшедшие маньяки для полных идиотов. И тех и других у нас здесь великое множество, завтра вы сами в этом убедитесь. Наше заведение пользуется особым покровительством. Для этого есть основания… Осенью, после окончательного крушения мира, мы присоединили к нашему участку маленькое хозяйство. Экономка, хоть она почти слепа, прекрасно им управляет. Мы хорошо питаемся, больные прибавляют в весе, может быть к нам и втираются симулянты, но с ними мы безжалостны. Ну, шутки в сторону. Как вы предполагаете построить вашу работу?
Я изложил ему свои планы. Он съел два яйца, потом намазал масло на хлеб и молча продолжал пить чай.
— Ваш отец опубликовал очень интересную работу, — произнес он наконец.
— Да, очень интересную.
— Я просто поражаюсь ему. Я чрезвычайно его уважаю. Да, — закончил он, — переправьте сюда ваш багаж и приезжайте завтра вместе с женой! Сейчас я представлю вас экономке. Вы хотите повидать своего друга, не так ли? — И в ответ на мой вопросительный взгляд пояснил: — Знаете, определить уровень умственных способностей философа так же трудно, как определить уровень морали политического деятеля. В этих случаях я предоставляю ставить диагноз моим ассистентам. У вас четкий почерк?
Я ответил утвердительно. Мой почерк не отличается каллиграфической правильностью, зато очень разборчив.
— Хорошо. В противном случае я предпочел бы, чтобы вы писали историю болезни на машинке. Это быстрее.
— Я очень люблю писать, — сказал я.
— Да? Тем лучше. Я сейчас объясню, как я это себе представляю. Историю болезни необходимо записывать очень подробно. Лично я не преследую научных целей, но, если вам угодно заняться научной работой, я не стану препятствовать. Как бы там ни было, так называемый диагноз должен быть зафиксирован, хотя бы на случай свидетельства о смерти. На практике удобнее всего оказалось установить шесть разделов наиболее распространенных душевных заболеваний и обозначать их цифрами. Тогда больные не понимают, о чем мы говорим, даже если разговор идет в их присутствии. Все, что лежит за гранью этих шести разделов, считается исключением и должно быть подвергнуто более подробному исследованию. Какие душевные болезни вы считаете самыми распространенными?
Я напряг свои силы и память. Последние месяцы я, к сожалению, занимался только глазными болезнями (и после этой ночи голова моя была не слишком ясной). Но я начал:
— Первое — юношеский психоз, раннее слабоумие, паранойя и прочее. Второе — маниакально-депрессивное состояние и прочее.
— Прошу вас без прочего, — сказал он, улыбаясь, но очень серьезно.
— Третье — паралич.
— Хорошо, — заметил он. — Это первый раздел. А второй? Но пойдемте, мы можем говорить и по дороге. У нас здесь каждая минута на счету.
— Четвертое — эпилепсия. Пятое — истерия, навязчивые идеи. Шестое — старческое слабоумие.
— Ладно, молодой друг, примерно так, — сказал он и улыбнулся, но уже не прежней серьезной улыбкой. — Я вижу, вы прямо со школьной скамьи. Мы скоро привыкнем друг к другу. Сейчас я представлю вас нашей экономке.
В огромной, очень чистой кухне он познакомил меня с маленькой старушкой. Левый ее глаз был закрыт бельмом, да и правый казался мутноватым. Она не подала мне руки, ибо была занята раскладкой порций свежего, розового мяса, кивнула очень приветливо и продолжала свою работу. Я прошел с директором во флигели, соединенные крытой галереей. В главном здании помещались самые тяжелые, буйные больные. Но друг мой находился уже не в этом здании, как в прошлый раз, а в одном из флигелей, стоявших в глубине парка, неподалеку от железнодорожной насыпи. Он еще больше исхудал, взгляд его стал еще более лихорадочным и в то же время тупым. Меня он не узнал. Впрочем, нет, узнал. Когда я стал с ним прощаться — пора было вернуться к Эвелине, — он протянул мне мраморно-белую руку и пробормотал сквозь густую бороду: «Сахару! Сахару!» Значит, он все-таки запомнил, что последний раз я дал ему на прощание сахар. Значит, чудесный огонь его великого духа угас еще не совсем? А может быть, угас?
Невзирая на расходы, я приказал шоферу ждать меня у ворот. Мы поехали в город. Холодное, красное солнце поднималось над полями, над холмами, над маленькими нищими поселками. Я привез Эвелине цветы. Подарок очень обрадовал ее, можно было подумать, что она никогда в жизни не получала цветов. Я купил их на ее же деньги. Но разве я мог явиться с пустыми руками?
Эвелина казалась очень бледной и подавленной. Не глядя на меня, она сказала, что, очевидно, потеряла багажную квитанцию.
— Тогда напиши в Радауц, чтобы тебе выслали дубликат, или, еще лучше, телеграфируй.
— Я приехала не из Радауца.
— А откуда же ты приехала?
— Откуда? Я здесь, и все. Разве ты не счастлив? Позвони, пожалуйста, кельнеру, я умираю от голода.
Как мог я позабыть, что она ничего не ела? Я не решился снова заговорить о квитанции. После завтрака Эвелина ушла и не позволила мне сопровождать ее. Часа через два она вернулась. Она привезла два новых больших чемодана, накупила массу туалетных принадлежностей, белья и даже еды, словом, все, что только можно было достать в это трудное время. Жена перед моим отъездом сшила красивый чехол, скрывавший изъяны старого чемодана, но Эвелине хотелось, чтобы мы вступили в новый круг моей деятельности с новыми, красивыми вещами. Пальцы ее были в чернилах, они не отмылись холодной водой.
— Ты писала? — спросил я. — Может быть, ты написала мужу?
Она покачала головой и рассмеялась, открыв по-ребячьи рот. Я увидел ее голубовато-белые, необычайно красивые зубы.
— Я писала вчера в поезде брату, — сказала она. — Он в плену, но стал, говорят, еще толще, чем был. Ты помнишь?
— Нет, в мое время он был не очень толстым.
— Знаешь, как его прозвали? Креслокрушитель. Он может продавить любой стул, словно соломинку. Конечно, это фокус, я тоже так умею.
Я улыбнулся немного скептически.
— Ты будешь мне верить или нет? — сказала она грозно, приближая ко мне свое воспаленное лицо.
Я слегка отшатнулся, невольно вспомнив наше прощание в Радауце, в присутствии мужа, когда она коснулась меня острым большим бриллиантом серьги. Она заметила, что я словно боюсь ее, и, нагнувшись над своими чемоданами и пакетами, принялась заботливо вынимать и снова укладывать вещи. Я тихо сидел за столом. Я знал совершенно точно, что она лжет. Час назад у нее были совершенно чистые руки. Я ненавидел вранье. Я не простил жене первую ложь, и наша семейная жизнь разбилась главным образом из-за этого. И отцу я тоже с трудом прощал неправду — а как редко он к ней прибегал!
2
Я должен был принять решение. Если я хотел быть счастлив с Эвелиной — нет, не спокойным счастьем, а счастьем над пропастью с первого же дня, — я должен был напрячь всю свою волю и попытаться переделать Эвелину или любить ее такой, какая она есть. На другое утро после незабываемой ночи мы покинули отвратительный номер гостиницы и сквозь веселый буйный снегопад направились в больницу. Я и словом не обмолвился о ее лжи. Я знал, что все равно люблю ее, что я должен избавить ее от всего неприятного, сдерживать себя, особенно в присутствии посторонних, никогда не заставлять ее стыдиться, не ловить на противоречиях и ждать, покуда мы поженимся. Я понял, что Эвелина чувствительна и нежна и что прежде всего ей нужно выздороветь. Я решил выслушать ее легкие, как только мы немного устроимся. В лечебницу мы прибыли уже после утреннего обхода, но директор любезно снова обошел со мной палаты и познакомил с больными.
Моя жена быстро сдружилась с полуслепой экономкой. Весь этот вечер и еще несколько дней они старались как можно уютнее обставить наши две комнаты — большую спальню и маленькую гостиную.
Вскоре я получил первое жалованье. Я одолжил деньги у Эвелины и не мог примириться с этим. Несмотря на мое решение избегать столкновений, я вернул ей долг, вернее, попытался вернуть. Эвелина гневно посмотрела на меня. Она и слышать не хотела об этом, она даже обернула дело так, словно я собираюсь платить ей за любовь. Но я не дал себя провести. Мужчина не должен брать денег от женщины.
— Я открою счет на твое имя, — сказал я, — и как только мы поженимся, ты сможешь вернуть мне эти деньги.
— Да? — спросила она.
— Дай мне, пожалуйста, твой паспорт, без него я не могу открыть счета в кассе.
Она покачала головой так, что ее короткие пепельно-серебристые кудри разлетелись в разные стороны.
— Мои документы я никогда никому не доверяю.
Что было делать? Пришлось покориться. Я должен был удержать ее, я уже не мог существовать без нее. Я готов был на все, чтобы сделать ее счастливой. Но мне казалось, что она несчастлива. Она была очень беспокойна. Мне предстояло окунуться в работу, совершенно для меня новую, почти неизведанную, о которой я составил себе весьма неверное представление. Директору хотелось дать мне самостоятельное отделение, он мог бы тогда заняться другими делами. Но я заявил, что еще не готов к этому. Я проводил около больничных коек все время, с утра до вечера, часто с семи утра. Я вел бесконечные записи, выспрашивал, наблюдал и снова записывал. Я исследовал спинномозговую жидкость. Я изучал все, что только можно изучить.
Мне не хватало руководителя, такого, как мой отец, и мне пришлось обратиться к книгам. Вечером, за круглым столом в нашей гостиной, я совещался со справочниками по душевным болезням. Эвелина сидела рядом со мной или еще чаще на ковре и, задумавшись, молча глядела на меня. Читала она мало, рукоделье ненавидела. Здоровье ее не улучшалось, она кашляла, несмотря на то что у нас было очень тепло. И хотя она утверждала, что у нее никогда не повышается температура, и хотя термометр никогда не показывал выше 36,9, я был все же уверен, что она больна гораздо серьезнее, чем говорит. Я хотел выслушать ее. Она странно улыбнулась и прошептала, что стыдится меня. Я тоже улыбнулся, я счел это ребячеством. Когда мы пошли спать и она сняла кружевную сорочку, чтобы сменить ее на очень простую, шелковую, ночную, я взял Эвелину за влажные горячие плечи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47