Сегодня после обеда здесь был патер С., который знает меня с детства. Он благословил меня и ребенка в моем чреве.
В отчаянии я чуть не спросил, не благословил ли он заодно и туберкулезные бациллы и каверны в ее бедной груди. Но я вовремя опомнился и сделал вид, будто верю в то, что она мне верит. Так мы обманывали друг друга в течение первых месяцев 1920 года. Она почти ежедневно получала короткие письма от мужа, который участвовал в походе маршала Пилсудского на Россию. Я делал вид, что не знаю его почерка, что меня не интересует ее переписка. Я щадил ее, не задавал никаких вопросов, ни к чему ее не принуждал, не внушал ей страха. Я не запугивал ее тем, что, может быть, ей придется заплатить жизнью за ребенка, я не спрашивал ее больше, любит ли она меня. Я был по-своему счастлив — тем уже, что она живет здесь, у меня, что она немного меньше кашляет, что ее ночную сорочку не каждое утро приходится вывешивать сушить в ванной комнате, что она немного ест. Прежде, ради меня, ее нельзя было заставить есть. Ради ребенка она это делала. Но ревность казалась мне жалкой, недостойной и пошлой, и я старался подавить ее. Мне прекрасно это удавалось. Она стала мне немного чужой. Это была другая Эвелина. Вместо Эвелины моей юности теперь у меня в комнатах жила другая Эвелина, и я любил ее по-другому, но еще больше, чем прежнюю.
Беременность ее близилась к концу. Нам следовало принять решение. Здесь, в нашей лечебнице, ей никоим образом нельзя было рожать. Я предложил Эвелине поместить ее в больницу при Диакониссовской общине, где принимал один наш знакомый врач. Я обещал сделать все, чтобы она не очень страдала, чтобы в случае необходимости ей дали наркоз. Но то, что успокоило бы всякую другую женщину, настроило ее против меня. Она не хотела, чтобы ей давали наркоз. Она покачала головой.
— Но я сам останусь при тебе, я сам буду за всем наблюдать, — сказал я и обнял рукой ее тонкую шею. — Уж на себя-то я полагаюсь.
— А я на тебя нет, мой любимый! — сказала она и решительно высвободилась из моих объятий. — В женщинах ты ничего не смыслишь. Я не хочу, чтоб мне давали наркоз. То, что переносят сотни миллионов женщин, вынесет и Эвелина, так называемая Линочка.
И она улыбнулась. В ее чертах проступила прежняя Эвелина, и я наклонился, чтобы поцеловать ее.
— Благоразумие! — сказала она и отстранила меня нежными, пожелтевшими руками, словно боясь, что я могу надавить на живот и повредить ребенку. — Ноты ведь не сердишься на меня за это? — спросила она наивно. — Ты для меня не врач. Я слишком люблю тебя.
— Но мой знакомый доцент в Диакониссовской больнице?
— По правде сказать, — прошептала она и сама притянула меня на кушетку, чтобы говорить тише, потому что громкая речь утомляла ее и ее сухой кашель становился беспрерывным, — если уж быть совершенно искренней, я не доверяю и твоему знакомому. Я знаю, ты плохо относишься к ребенку.
— Я люблю только тебя, — сказал я очень тихо.
— Это не значит, что ты должен враждебно относиться к беззащитному ребенку! Я говорю о нем, словно он уже существует. Впрочем, он, правда, существует, он шевелится, я часто его чувствую. Мужчина не может этого понять.
— О мет, я хорошо тебя понимаю.
— Тогда сделай наконец по-моему. Ведь это касается меня, а ты утверждаешь, что любишь меня, да?
— А чего ты хочешь?
— Я непременно хочу в частную клинику гофрата Р. Я хочу, чтобы ты не навещал меня, покуда не будет все позади. И не звони по телефону. Пожалуйста! Ты обещаешь мне? Ты клянешься?
— Нет, я не могу, — сказал я.
— Что ж, разве я не права, не доверяя тебе? Твои великие чувства только одни слова, иногда я не понимаю, как я могла обманывать мужа с тобой. Если б он знал! Я такая гадкая. Он больше не пишет мне.
Она заплакала. Что было мне делать?
— Все будет по-твоему.
Но, несмотря на то что я покорился, ее прежняя нежность, казалось, прошла навсегда, и она холодно отвернулась от меня, когда подъехал автомобиль, чтобы отвезти ее из нашего заведения в клинику гофрата. Для экономки, которая в своем старом, толстом пальто проводила ее до привратницкой, у нее нашлась теплая улыбка. Очень растроганно Эвелина наклонилась к ней, бросилась ей на шею и в слезах расцеловала ее. Мне она только протянула руку, которую я поцеловал, потому что не посмел поцеловать ее в губы, прощаясь с ней.
6
Шесть дней, последовавшие за этим прощанием, были мучительнейшими в моей жизни. По сравнению с ними первые дни после ранения под Хломи казались мне теперь раем. Я обещал Эвелине ждать, пока она позовет меня, то есть «покуда не будет все позади». Я дал слово. Она сомневалась в моей честности, в моей доброй воле. Так вот теперь я решил доказать ей.
Я бродил по лечебнице, как отверженный. Больные впервые утомляли меня. В большинстве они были неизлечимы. Мой отец оказался прав.
Стояла дождливая ненастная пора, весна все не приходила. Свирепствовал жестокий и коварный грипп. Наши пациенты, как и большинство душевнобольных, склонны были к заболеванию дыхательных путей, сопровождавшемуся повышенной температурой, что нередко очень быстро приводило к печальному концу. Но почему печальному? Не лучше ли для такого больного скончаться в бурном горячечном бреду, чем месяцы и годы влачить безнадежное существование, подобно моему несчастному другу Периклу, от которого не осталось и тени прежнего выдающегося философа наделенного таким исключительным умом. Среди наших больных находился еще один паралитик, человек выдающийся в свое время: это был граф Ц., прославленный спортсмен, получивший некогда первый приз на скачках Вена — Будапешт. Во время войны он был прикомандирован к штабу горной бригады, трижды ранен, до конца проявлял беспримерную храбрость на итальянском фронте и был награжден высшим Австро-Венгерским орденом. Теперь он лежал в комнате рядом с комнатой моего друга, хворал гриппом, и мы всякими впрыскиваниями и укутываниями пытались во что бы то ни стало продлить его жизнь.
Морауэру не понравился мой вид.
— Что с вами? Вы все еще не образумились, несмотря на седые волосы? — грубо спросил он меня. — Ну, что же вы молчите?
Я молчал еще упорнее, не понимая, что этим я только больше раздражаю его.
— Ненавижу всех добровольных сумасшедших, — сказал он с издевкой. — Неужели я бежал от мира и его тупости, чтобы вы, дорогой мой…
Он запнулся, с ненавистью поглядел на меня и закончил приказанием, верным по существу, но он обидел меня так, как никогда еще не обижал.
— Я желаю, — сказал он с деланным спокойствием, — чтобы ваши две комнаты были немедленно продезинфицированы. Ваша жилица была больна заразной болезнью, открытой формой туберкулеза.
— Была больна, — повторил я про себя.
Шел четвертый день разлуки. Нормальные роды никогда не длятся больше сорока восьми часов.
— Вы грезите наяву? — спросил он. — Угодно вам ответить на мой вопрос?
— Комнаты продезинфицируют, — ответил я коротко.
Он ушел. Его белый халат развевался в сумраке коридора, мы очень экономили теперь электричество.
— И ваш мозг, надеюсь, продезинфицируют заодно, — крикнул он уже на ходу.
Я каждый день посылал Эвелине цветы. Их аккуратно ей передавали. Значит — женщина, которую я любил, была еще жива.
Я распорядился продезинфицировать комнаты. Временно я выехал. Уходя, я еще раз оглядел все вокруг. Я не мог расстаться с этой банальной квартирой, обставленной с дешевой роскошью. Я осмотрел углы. Всюду было чисто. Только на подоконнике, возле умывальника, я увидел маленький комок светлых волос, который, вероятно, в последний день она сняла с гребня и свернула узелком. Я оставил его на прежнем месте.
Я любил ее, но я не хотел уподобиться сумасшедшему, который питает особое пристрастие к волосам, ногтям и прочему.
Я не принимал снотворного. Я боялся, что мне предстоят важные решения, и хотел сохранить ясную голову.
Я решил продолжать исследования в университетской нервной клинике над заболеванием зрительного нерва при сифилисе. Но я каждую минуту ждал, что меня вызовут к Эвелине. У нас в лечебнице меня всегда могли разыскать, а там? Я поборол трусость, которая советовала мне не уходить из лечебницы. Я дал чаевые и нашим служащим, и в университетской клинике и вполне полагался на них. Если бы я срочно понадобился Эвелине и меня не оказалось бы в лечебнице, меня отыскали бы в клинике. Я все учел, я продумал все возможности до последней мелочи. Я считал, что готов к самому худшему. Я считал себя мужчиной. Все — сплошной самообман, сплошное заблуждение, сплошное безумие, На шестые сутки, в пять часов дня, мне позвонили, как раз когда я собирался выйти из лечебницы. Мне повезло, у подъезда случайно стоял автомобиль, через десять минут я был на месте. В коридоре я встретил гофрата. Он протянул мне руку. Я пытался прочесть в его глазах. И не смог. Но мне показалось, что он как будто бы доволен.
— Ну как? — спросил я.
— Да, — ответил он, — потеря крови была весьма значительная, но она жива, в сознании и, — глаза его гордо засверкали, — ребенок, очевидно, вполне удавшийся экземпляр, пять фунтов веса, не правда ли?
Он обратился к старшему врачу, который стоял позади него, но не проявлял такого восторга.
— Я хотел бы видеть ее, — сказал я с усилием.
— Против этого ведь нет возражений? — Он снова обратился к своему старшему врачу, точно тот являлся наместником бога на земле.
— Однако нас все-таки немного беспокоит потеря крови, дорогой коллега, — добавил он в заключение и словно пытаясь меня удержать. — Разумеется, мы сделаем все возможное. Ребенок, во всяком случае, не вызывает никакой тревоги.
Я на цыпочках вошел в комнату Эвелины. Сначала я не мог разглядеть ее лица, потому что мой последний букет стоял еще на ночном столике и загораживал ее от меня. Я был так взволнован, что у меня захватило дыхание, когда я остановился подле нее. Она заметила это и прошептала со своей прежней улыбкой:
— Почему ты так бежал?
Я поцеловал ей руку и подавил слезы. Я видел, что она умирает. Ее ребенок лежал в чистой, лакированной, бело-голубой колыбели и спал.
— Шесть с лишним фунтов, — сказала она гордо. — Как ты поживаешь? Мой муж уже написал? Я велела дать ему телеграмму. Я чувствую себя сейчас очень хорошо. У меня ничего не болит, я счастлива. Ты ведь тоже? Знаешь, — и что-то неописуемое промелькнуло на ее бескровных белых губах, — я представляла себе это много хуже. В будущем году я снова хочу ребенка, только от тебя. Ведь только теперь я знаю, что я люблю тебя. Ты меня еще тоже любишь?
Она закашлялась, постель затряслась от кашля. Ребенок проснулся и начал громко кричать.
— Ты мне покажешь его? Только не сейчас. Подойди сюда, поцелуй меня, очень крепко! Не бойся! Подойди ближе. Крепко! Крепче! А теперь, сейчас же передай поцелуй ребенку, я ведь еще не поцеловала его, глупые врачи запретили мне это, они думают, что у меня чахотка.
Я поцеловал ребенка в беззубый, тепленький, разинутый от крика ротик, потом поднял его с мокрых подушек и протянул ей.
— Держи его крепко-крепко, — сказала она, уже задыхаясь. — Я еще очень слаба, я почему-то неясно вижу. Я еще очень слаба. Да, знаешь, это было не пустяком. Ближе, еще ближе, я плохо вижу, разве здесь так темно?
Я держал ребенка, который шевелил ручонками, сводя и расправляя пальчики, около ее лица. Она не совладала с собой, она поцеловала младенца, но она дотянулась только до его уха. Тогда я положил ребенка на подушку, приподнял его головку, и мать без труда прижалась губами к его губам. Но это усилие было для нее слишком тяжело, она упала на подушки, продолжая говорить. Она нисколько не сознавала своего положения.
— Теперь мы будем жить совсем по-другому, — сказала она, — ты должен поближе познакомиться с моим мужем, вы станете лучшими друзьями, потому что вы оба так меня любите. Знаешь, ты великий разбойник и соблазнитель, мне следовало бы сердиться на тебя. В последнее время ты был такой скверный со мной. Ты казался мне настоящим Мефистофелем. Но теперь ты станешь другим? Правда? Разве не жаль было бы отказаться от такого золотца?
Я осторожно положил ребенка обратно в колыбель, и он уснул. Я едва нащупал пульс Эвелины, так он был слаб и редок.
Старый священник, патер С., ее духовник, которого я знал еще с юности, вошел в сопровождении старшего врача.
— Ах, как хорошо, — воскликнула она и попыталась приподняться. — Как хорошо, что вы пришли. Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков аминь!
Врач сделал мне знак.
— Вы хотите крестить мою девчурку малым крещеньем, ваше преподобие? — спросила Эвелина. — Она весит семь фунтов, она совершенно здо… — Она вдруг закрыла глаза.
— Разве больше ничего нельзя сделать? — спросил я в коридоре у старшего врача. — Может быть, переливание крови?
— Мы все время делали вливание физиологического раствора. Мы старались продлить ее жизнь, покуда вы…
— Возьмите, пожалуйста, кровь у меня! — сказали. — У вас все приготовлено?
— Как вам угодно, — сказал он. — Может быть, это поможет на несколько часов или дней. Перед неизбежным надо смириться.
Он провел меня в операционную, где еще стоял тяжелый запах крови. Я сел и вытянул руку. Он основательно продезинфицировал большую иглу, вонзил ее мне в локтевую вену и стал медленно набирать кровь.
— Скорее! Скорее! — прошипел я.
— Терпение! — сказал он. — Только терпение!
Наконец он набрал кровь, теперь ему надо было позаботиться, чтобы она не свернулась. Я пошел к Эвелине. Когда я открыл дверь, она поглядела на меня своими громадными серо-стальными глазами, глазами ее дорогого отца. Но мне кажется, она уже не узнала меня.
Ночной столик немного отодвинули, патер успел соорудить на нем маленький алтарь со святыми дарами и причастил ее. Она была уже почти без сознания. Она двигала руками, словно натягивая длинные перчатки. Когда-то в имении — она была еще молоденькой девушкой, — я сопровождал ее на первый большой бал и на ней были белые, узкие лайковые перчатки до локтя. Я опустился на колени перед кроватью, схватил ее правую руку и прижался к ней губами. Я не хотел ее выпускать. Вошел старший врач. Я ничего не видел. Я слышал, как он вполголоса отдавал приказания ассистенту. Священник был все еще здесь. Он стоял с левой стороны у изголовья и молился спокойным, монотонным, умиротворяющим голосом. Переливание крови уже не понадобилось.
Когда все было кончено, патер закрыл ей глаза.
Потом он взял меня за руку и вывел в коридор.
— Мы не можем спорить со всевышним. Пожалуйста, господин доктор, пожалуйста, помолимся за нее. Читайте вместе со мной «Отче наш».
Я послушался. Он читал, а я повторял за ним.
— Не проводить ли вас домой?
— Прошу вас, пожалуйста, — сказал я.
По дороге он рассказал мне, что беседовал с ней до самого конца.
— Как назвать твою дочку? — спросил он.
— Эвелиной, — ответила она, — у нас всегда первого ребенка называют именем матери.
— Эвелиной? Прекрасно! — сказал старый патер.
У подъезда мы расстались, хотя славный старик, вероятно, пробыл бы со мной весь вечер. Мне хотелось остаться одному.
Пробило половину седьмого, и в парке было почти темно. Месяц только всходил. Мне, как всегда, принесли сведения о больных. У графа был сильный жар — 39,9, и мой ассистент не знал, продолжать ли делать инъекции. Среди санитаров тоже было несколько случаев гриппа. Как нам организовать уход за всеми этими больными? Нельзя ли некоторых, занимавших отдельные комнаты, перевести в общее помещение и обойтись, таким образом, меньшим количеством персонала? Мне пришла в голову одна мысль, но я решил еще подождать.
— Я дам вам распоряжения вечером, покамест все остается по-прежнему.
— Слушаю, господин старший врач, — ответил ассистент.
Я заперся в своей комнате, в которой еще сильно пахло дезинфекцией, сел за письменный стол и положил перед собой красивый белый лист бумаги. Я так любил писать. Прежде, в детстве, отец не позволял мне писать. Это было для меня запретной радостью. Теперь она была мне дозволена. Только радость стала не в радость. «Моя последняя воля», — написал я. Но это показалось мне чересчур трогательным, я вычеркнул слово «моя». Но «воля» тоже было не то. Все никуда не годилось. Моя воля была совершенно бессильна, о ней и речи быть не могло. Но ведь что-то должно было стоять на листе. И я написал «Собственноручное завещание». Но у меня и тут нашлись возражения, и тогда я понял, что человек, сидящий за этим письменным столом, издевается над другим человеком, сидящим за этим же столом. Я изорвал бумагу в мелкие клочки.
Теперь, рассуждая строго логически, следовало обдумать две вещи. Какие последствия проистекают, во-первых, из смерти Эвелины, а во-вторых, из моей? Итак, во-первых: муж извещен. Он не откликнулся. Он жив. А может быть, умер? Если жив, он обязан позаботиться о ребенке, которого так хотел. Если его нет в живых, о ребенке должен позаботиться кто-то другой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
В отчаянии я чуть не спросил, не благословил ли он заодно и туберкулезные бациллы и каверны в ее бедной груди. Но я вовремя опомнился и сделал вид, будто верю в то, что она мне верит. Так мы обманывали друг друга в течение первых месяцев 1920 года. Она почти ежедневно получала короткие письма от мужа, который участвовал в походе маршала Пилсудского на Россию. Я делал вид, что не знаю его почерка, что меня не интересует ее переписка. Я щадил ее, не задавал никаких вопросов, ни к чему ее не принуждал, не внушал ей страха. Я не запугивал ее тем, что, может быть, ей придется заплатить жизнью за ребенка, я не спрашивал ее больше, любит ли она меня. Я был по-своему счастлив — тем уже, что она живет здесь, у меня, что она немного меньше кашляет, что ее ночную сорочку не каждое утро приходится вывешивать сушить в ванной комнате, что она немного ест. Прежде, ради меня, ее нельзя было заставить есть. Ради ребенка она это делала. Но ревность казалась мне жалкой, недостойной и пошлой, и я старался подавить ее. Мне прекрасно это удавалось. Она стала мне немного чужой. Это была другая Эвелина. Вместо Эвелины моей юности теперь у меня в комнатах жила другая Эвелина, и я любил ее по-другому, но еще больше, чем прежнюю.
Беременность ее близилась к концу. Нам следовало принять решение. Здесь, в нашей лечебнице, ей никоим образом нельзя было рожать. Я предложил Эвелине поместить ее в больницу при Диакониссовской общине, где принимал один наш знакомый врач. Я обещал сделать все, чтобы она не очень страдала, чтобы в случае необходимости ей дали наркоз. Но то, что успокоило бы всякую другую женщину, настроило ее против меня. Она не хотела, чтобы ей давали наркоз. Она покачала головой.
— Но я сам останусь при тебе, я сам буду за всем наблюдать, — сказал я и обнял рукой ее тонкую шею. — Уж на себя-то я полагаюсь.
— А я на тебя нет, мой любимый! — сказала она и решительно высвободилась из моих объятий. — В женщинах ты ничего не смыслишь. Я не хочу, чтоб мне давали наркоз. То, что переносят сотни миллионов женщин, вынесет и Эвелина, так называемая Линочка.
И она улыбнулась. В ее чертах проступила прежняя Эвелина, и я наклонился, чтобы поцеловать ее.
— Благоразумие! — сказала она и отстранила меня нежными, пожелтевшими руками, словно боясь, что я могу надавить на живот и повредить ребенку. — Ноты ведь не сердишься на меня за это? — спросила она наивно. — Ты для меня не врач. Я слишком люблю тебя.
— Но мой знакомый доцент в Диакониссовской больнице?
— По правде сказать, — прошептала она и сама притянула меня на кушетку, чтобы говорить тише, потому что громкая речь утомляла ее и ее сухой кашель становился беспрерывным, — если уж быть совершенно искренней, я не доверяю и твоему знакомому. Я знаю, ты плохо относишься к ребенку.
— Я люблю только тебя, — сказал я очень тихо.
— Это не значит, что ты должен враждебно относиться к беззащитному ребенку! Я говорю о нем, словно он уже существует. Впрочем, он, правда, существует, он шевелится, я часто его чувствую. Мужчина не может этого понять.
— О мет, я хорошо тебя понимаю.
— Тогда сделай наконец по-моему. Ведь это касается меня, а ты утверждаешь, что любишь меня, да?
— А чего ты хочешь?
— Я непременно хочу в частную клинику гофрата Р. Я хочу, чтобы ты не навещал меня, покуда не будет все позади. И не звони по телефону. Пожалуйста! Ты обещаешь мне? Ты клянешься?
— Нет, я не могу, — сказал я.
— Что ж, разве я не права, не доверяя тебе? Твои великие чувства только одни слова, иногда я не понимаю, как я могла обманывать мужа с тобой. Если б он знал! Я такая гадкая. Он больше не пишет мне.
Она заплакала. Что было мне делать?
— Все будет по-твоему.
Но, несмотря на то что я покорился, ее прежняя нежность, казалось, прошла навсегда, и она холодно отвернулась от меня, когда подъехал автомобиль, чтобы отвезти ее из нашего заведения в клинику гофрата. Для экономки, которая в своем старом, толстом пальто проводила ее до привратницкой, у нее нашлась теплая улыбка. Очень растроганно Эвелина наклонилась к ней, бросилась ей на шею и в слезах расцеловала ее. Мне она только протянула руку, которую я поцеловал, потому что не посмел поцеловать ее в губы, прощаясь с ней.
6
Шесть дней, последовавшие за этим прощанием, были мучительнейшими в моей жизни. По сравнению с ними первые дни после ранения под Хломи казались мне теперь раем. Я обещал Эвелине ждать, пока она позовет меня, то есть «покуда не будет все позади». Я дал слово. Она сомневалась в моей честности, в моей доброй воле. Так вот теперь я решил доказать ей.
Я бродил по лечебнице, как отверженный. Больные впервые утомляли меня. В большинстве они были неизлечимы. Мой отец оказался прав.
Стояла дождливая ненастная пора, весна все не приходила. Свирепствовал жестокий и коварный грипп. Наши пациенты, как и большинство душевнобольных, склонны были к заболеванию дыхательных путей, сопровождавшемуся повышенной температурой, что нередко очень быстро приводило к печальному концу. Но почему печальному? Не лучше ли для такого больного скончаться в бурном горячечном бреду, чем месяцы и годы влачить безнадежное существование, подобно моему несчастному другу Периклу, от которого не осталось и тени прежнего выдающегося философа наделенного таким исключительным умом. Среди наших больных находился еще один паралитик, человек выдающийся в свое время: это был граф Ц., прославленный спортсмен, получивший некогда первый приз на скачках Вена — Будапешт. Во время войны он был прикомандирован к штабу горной бригады, трижды ранен, до конца проявлял беспримерную храбрость на итальянском фронте и был награжден высшим Австро-Венгерским орденом. Теперь он лежал в комнате рядом с комнатой моего друга, хворал гриппом, и мы всякими впрыскиваниями и укутываниями пытались во что бы то ни стало продлить его жизнь.
Морауэру не понравился мой вид.
— Что с вами? Вы все еще не образумились, несмотря на седые волосы? — грубо спросил он меня. — Ну, что же вы молчите?
Я молчал еще упорнее, не понимая, что этим я только больше раздражаю его.
— Ненавижу всех добровольных сумасшедших, — сказал он с издевкой. — Неужели я бежал от мира и его тупости, чтобы вы, дорогой мой…
Он запнулся, с ненавистью поглядел на меня и закончил приказанием, верным по существу, но он обидел меня так, как никогда еще не обижал.
— Я желаю, — сказал он с деланным спокойствием, — чтобы ваши две комнаты были немедленно продезинфицированы. Ваша жилица была больна заразной болезнью, открытой формой туберкулеза.
— Была больна, — повторил я про себя.
Шел четвертый день разлуки. Нормальные роды никогда не длятся больше сорока восьми часов.
— Вы грезите наяву? — спросил он. — Угодно вам ответить на мой вопрос?
— Комнаты продезинфицируют, — ответил я коротко.
Он ушел. Его белый халат развевался в сумраке коридора, мы очень экономили теперь электричество.
— И ваш мозг, надеюсь, продезинфицируют заодно, — крикнул он уже на ходу.
Я каждый день посылал Эвелине цветы. Их аккуратно ей передавали. Значит — женщина, которую я любил, была еще жива.
Я распорядился продезинфицировать комнаты. Временно я выехал. Уходя, я еще раз оглядел все вокруг. Я не мог расстаться с этой банальной квартирой, обставленной с дешевой роскошью. Я осмотрел углы. Всюду было чисто. Только на подоконнике, возле умывальника, я увидел маленький комок светлых волос, который, вероятно, в последний день она сняла с гребня и свернула узелком. Я оставил его на прежнем месте.
Я любил ее, но я не хотел уподобиться сумасшедшему, который питает особое пристрастие к волосам, ногтям и прочему.
Я не принимал снотворного. Я боялся, что мне предстоят важные решения, и хотел сохранить ясную голову.
Я решил продолжать исследования в университетской нервной клинике над заболеванием зрительного нерва при сифилисе. Но я каждую минуту ждал, что меня вызовут к Эвелине. У нас в лечебнице меня всегда могли разыскать, а там? Я поборол трусость, которая советовала мне не уходить из лечебницы. Я дал чаевые и нашим служащим, и в университетской клинике и вполне полагался на них. Если бы я срочно понадобился Эвелине и меня не оказалось бы в лечебнице, меня отыскали бы в клинике. Я все учел, я продумал все возможности до последней мелочи. Я считал, что готов к самому худшему. Я считал себя мужчиной. Все — сплошной самообман, сплошное заблуждение, сплошное безумие, На шестые сутки, в пять часов дня, мне позвонили, как раз когда я собирался выйти из лечебницы. Мне повезло, у подъезда случайно стоял автомобиль, через десять минут я был на месте. В коридоре я встретил гофрата. Он протянул мне руку. Я пытался прочесть в его глазах. И не смог. Но мне показалось, что он как будто бы доволен.
— Ну как? — спросил я.
— Да, — ответил он, — потеря крови была весьма значительная, но она жива, в сознании и, — глаза его гордо засверкали, — ребенок, очевидно, вполне удавшийся экземпляр, пять фунтов веса, не правда ли?
Он обратился к старшему врачу, который стоял позади него, но не проявлял такого восторга.
— Я хотел бы видеть ее, — сказал я с усилием.
— Против этого ведь нет возражений? — Он снова обратился к своему старшему врачу, точно тот являлся наместником бога на земле.
— Однако нас все-таки немного беспокоит потеря крови, дорогой коллега, — добавил он в заключение и словно пытаясь меня удержать. — Разумеется, мы сделаем все возможное. Ребенок, во всяком случае, не вызывает никакой тревоги.
Я на цыпочках вошел в комнату Эвелины. Сначала я не мог разглядеть ее лица, потому что мой последний букет стоял еще на ночном столике и загораживал ее от меня. Я был так взволнован, что у меня захватило дыхание, когда я остановился подле нее. Она заметила это и прошептала со своей прежней улыбкой:
— Почему ты так бежал?
Я поцеловал ей руку и подавил слезы. Я видел, что она умирает. Ее ребенок лежал в чистой, лакированной, бело-голубой колыбели и спал.
— Шесть с лишним фунтов, — сказала она гордо. — Как ты поживаешь? Мой муж уже написал? Я велела дать ему телеграмму. Я чувствую себя сейчас очень хорошо. У меня ничего не болит, я счастлива. Ты ведь тоже? Знаешь, — и что-то неописуемое промелькнуло на ее бескровных белых губах, — я представляла себе это много хуже. В будущем году я снова хочу ребенка, только от тебя. Ведь только теперь я знаю, что я люблю тебя. Ты меня еще тоже любишь?
Она закашлялась, постель затряслась от кашля. Ребенок проснулся и начал громко кричать.
— Ты мне покажешь его? Только не сейчас. Подойди сюда, поцелуй меня, очень крепко! Не бойся! Подойди ближе. Крепко! Крепче! А теперь, сейчас же передай поцелуй ребенку, я ведь еще не поцеловала его, глупые врачи запретили мне это, они думают, что у меня чахотка.
Я поцеловал ребенка в беззубый, тепленький, разинутый от крика ротик, потом поднял его с мокрых подушек и протянул ей.
— Держи его крепко-крепко, — сказала она, уже задыхаясь. — Я еще очень слаба, я почему-то неясно вижу. Я еще очень слаба. Да, знаешь, это было не пустяком. Ближе, еще ближе, я плохо вижу, разве здесь так темно?
Я держал ребенка, который шевелил ручонками, сводя и расправляя пальчики, около ее лица. Она не совладала с собой, она поцеловала младенца, но она дотянулась только до его уха. Тогда я положил ребенка на подушку, приподнял его головку, и мать без труда прижалась губами к его губам. Но это усилие было для нее слишком тяжело, она упала на подушки, продолжая говорить. Она нисколько не сознавала своего положения.
— Теперь мы будем жить совсем по-другому, — сказала она, — ты должен поближе познакомиться с моим мужем, вы станете лучшими друзьями, потому что вы оба так меня любите. Знаешь, ты великий разбойник и соблазнитель, мне следовало бы сердиться на тебя. В последнее время ты был такой скверный со мной. Ты казался мне настоящим Мефистофелем. Но теперь ты станешь другим? Правда? Разве не жаль было бы отказаться от такого золотца?
Я осторожно положил ребенка обратно в колыбель, и он уснул. Я едва нащупал пульс Эвелины, так он был слаб и редок.
Старый священник, патер С., ее духовник, которого я знал еще с юности, вошел в сопровождении старшего врача.
— Ах, как хорошо, — воскликнула она и попыталась приподняться. — Как хорошо, что вы пришли. Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков аминь!
Врач сделал мне знак.
— Вы хотите крестить мою девчурку малым крещеньем, ваше преподобие? — спросила Эвелина. — Она весит семь фунтов, она совершенно здо… — Она вдруг закрыла глаза.
— Разве больше ничего нельзя сделать? — спросил я в коридоре у старшего врача. — Может быть, переливание крови?
— Мы все время делали вливание физиологического раствора. Мы старались продлить ее жизнь, покуда вы…
— Возьмите, пожалуйста, кровь у меня! — сказали. — У вас все приготовлено?
— Как вам угодно, — сказал он. — Может быть, это поможет на несколько часов или дней. Перед неизбежным надо смириться.
Он провел меня в операционную, где еще стоял тяжелый запах крови. Я сел и вытянул руку. Он основательно продезинфицировал большую иглу, вонзил ее мне в локтевую вену и стал медленно набирать кровь.
— Скорее! Скорее! — прошипел я.
— Терпение! — сказал он. — Только терпение!
Наконец он набрал кровь, теперь ему надо было позаботиться, чтобы она не свернулась. Я пошел к Эвелине. Когда я открыл дверь, она поглядела на меня своими громадными серо-стальными глазами, глазами ее дорогого отца. Но мне кажется, она уже не узнала меня.
Ночной столик немного отодвинули, патер успел соорудить на нем маленький алтарь со святыми дарами и причастил ее. Она была уже почти без сознания. Она двигала руками, словно натягивая длинные перчатки. Когда-то в имении — она была еще молоденькой девушкой, — я сопровождал ее на первый большой бал и на ней были белые, узкие лайковые перчатки до локтя. Я опустился на колени перед кроватью, схватил ее правую руку и прижался к ней губами. Я не хотел ее выпускать. Вошел старший врач. Я ничего не видел. Я слышал, как он вполголоса отдавал приказания ассистенту. Священник был все еще здесь. Он стоял с левой стороны у изголовья и молился спокойным, монотонным, умиротворяющим голосом. Переливание крови уже не понадобилось.
Когда все было кончено, патер закрыл ей глаза.
Потом он взял меня за руку и вывел в коридор.
— Мы не можем спорить со всевышним. Пожалуйста, господин доктор, пожалуйста, помолимся за нее. Читайте вместе со мной «Отче наш».
Я послушался. Он читал, а я повторял за ним.
— Не проводить ли вас домой?
— Прошу вас, пожалуйста, — сказал я.
По дороге он рассказал мне, что беседовал с ней до самого конца.
— Как назвать твою дочку? — спросил он.
— Эвелиной, — ответила она, — у нас всегда первого ребенка называют именем матери.
— Эвелиной? Прекрасно! — сказал старый патер.
У подъезда мы расстались, хотя славный старик, вероятно, пробыл бы со мной весь вечер. Мне хотелось остаться одному.
Пробило половину седьмого, и в парке было почти темно. Месяц только всходил. Мне, как всегда, принесли сведения о больных. У графа был сильный жар — 39,9, и мой ассистент не знал, продолжать ли делать инъекции. Среди санитаров тоже было несколько случаев гриппа. Как нам организовать уход за всеми этими больными? Нельзя ли некоторых, занимавших отдельные комнаты, перевести в общее помещение и обойтись, таким образом, меньшим количеством персонала? Мне пришла в голову одна мысль, но я решил еще подождать.
— Я дам вам распоряжения вечером, покамест все остается по-прежнему.
— Слушаю, господин старший врач, — ответил ассистент.
Я заперся в своей комнате, в которой еще сильно пахло дезинфекцией, сел за письменный стол и положил перед собой красивый белый лист бумаги. Я так любил писать. Прежде, в детстве, отец не позволял мне писать. Это было для меня запретной радостью. Теперь она была мне дозволена. Только радость стала не в радость. «Моя последняя воля», — написал я. Но это показалось мне чересчур трогательным, я вычеркнул слово «моя». Но «воля» тоже было не то. Все никуда не годилось. Моя воля была совершенно бессильна, о ней и речи быть не могло. Но ведь что-то должно было стоять на листе. И я написал «Собственноручное завещание». Но у меня и тут нашлись возражения, и тогда я понял, что человек, сидящий за этим письменным столом, издевается над другим человеком, сидящим за этим же столом. Я изорвал бумагу в мелкие клочки.
Теперь, рассуждая строго логически, следовало обдумать две вещи. Какие последствия проистекают, во-первых, из смерти Эвелины, а во-вторых, из моей? Итак, во-первых: муж извещен. Он не откликнулся. Он жив. А может быть, умер? Если жив, он обязан позаботиться о ребенке, которого так хотел. Если его нет в живых, о ребенке должен позаботиться кто-то другой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47