Вы ведь его знаете. Он такой же дурень, как и все здешние дурни, как и мы.
— В приют? В приют! — воскликнул я. — Ребенка Эвелины в приют? Если бы она это знала!
— Но она этого не знала. И ничего еще не потеряно. Правда, я думаю, что полковник не вернется от большевиков, да и брат его вряд ли, — но ведь есть еще дальние родственники. Если бы у меня был муж и дом, я усыновила бы ребенка. Он ведь не виноват, что…
Она не договорила, она видела, что я не перенесу и слова дурного об Эвелине.
Вошел Морауэр и начал в бешенстве упрекать меня за то, что я собираюсь его оставить. Он хотел удержать меня. Он готов был удвоить, утроить мой оклад — бесполезно. Разве немного больше денег могли сделать меня счастливее? Я не мог жить здесь, где я жил с ней. Он должен бы это понять. Но упреки его становились все более горькими, он обрушился теперь и на моего отца, предостерегая меня от него. Он грозил не принять меня обратно, когда жизнь рядом с отцом превратится для меня в ад, и, наконец, напомнил о деньгах, которые дал мне взаймы перед поездкой. У меня не было ни копейки, и я ничего не мог ему возвратить. Но мой отец был все еще достаточно богат. Я решил в качестве условия моего возвращения домой потребовать от отца, чтобы вместо жалования мне он оплачивал содержание ребенка, Ниши, и вдруг у меня мелькнула новая, ясная, убедительная мысль, и, не обращая внимания на надувшегося Морауэра, я бросился к телефону, позвонил домой, и через десять минут меня соединили с Валли.
— Прошу тебя приехать сейчас же, — сказал я. — Выезжай ночным поездом!
— Что случилось? Ради бога, что произошло? — спросила она.
— Не спрашивай! Я требую, чтобы ты приехала как можно скорее. Ты ведь хотела выдержать испытание. Теперь оно пришло.
На этот раз разговор не продлился и трех минут. На другое утро Валли приехала, бледная и утомленная с дороги. Я встретил ее на вокзале и насилу удержал слезы, вспоминая о том, как несколько лет назад я на этом же вокзале встретил Эвелину. Но я уже овладел своими нервами. И с непоколебимым спокойствием я изложил жене мое окончательное решение. Единственно правильное, так как оно было единственно возможным.
3
Я никогда не испытывал желания сознательно сделать человеку больно, мне всегда было тяжело причинить страдание пациенту, и это было основной причиной, почему мне хотелось избрать душевные болезни, при которых болезненных процедур — за исключением пункции спинно-мозговой жидкости, — в общем, не требуется. Отец хорошо это знал, он часто зло издевался надо мной по этому поводу. Но существуют полезная боль и бесполезные страдания. Сейчас я не хотел щадить жену. Я холодно смотрел, как она бледнеет, я чувствовал, как она судорожно вцепилась в мой рукав.
— Я? Я должна взять твоего ребенка? Неужели ты говоришь это серьезно?
— Это мое решение, нам нужно договориться только о частностях, — сказал я.
— Как мог ты поступить со мной таким образом? Я так верила тебе, я была верна тебе столько лет! Я всегда верила, что ты вернешься ко мне, потому что никто не станет любить тебя, старого, седого, каким ты стал, любить так, как люблю тебя я, люблю с тех пор, как ты был еще юношей.
— Несколько дней назад ты говорила совсем по-другому. Но дело не в словах. Ты должна сделать по-моему, или мы расстанемся, и ты никогда больше не увидишь меня.
Она опустила голову. Слезы закапали у нее из-под очень модной, но уродливой шляпки на дешевую меховую горжетку. Она молчала и ждала, чтобы я разъяснил ей все, но я тоже молчал. Проще было отвечать на ее вопросы, чем самому пускаться в долгие разговоры. Если б я сказал правду, то есть, что маленькая Эвелина ребенок моей любовницы, но вовсе не мой, что она не моя плоть и кровь, я мог бы избавить от этого часа мучений бедную изработавшуюся женщину, которая называла себя моей женой. Но я знал совершенно точно, — ведь в ней я умел читать, а может быть, научился этому сейчас, — что она только тогда отдастся маленькой Ниши, как родная мать, если будет думать, что Ниши мой ребенок. И тогда она будет ей хорошей матерью. Она умела любовно, серьезно и нежно воспитывать детей.
— Прежде всего я должна сознаться, что не представляю себе, как примет такого гостя твоя семья, — начала она и искоса робко поглядела на меня. — Конечно, несправедливо вымещать все на ребенке, ты согласен? Там, где сыто столько народу, перепадет крошка и для ребенка твоей Габи.
— Габи? — переспросил я удивленно. — Мать зовут Эвелиной и ребенка тоже.
— Эвелиной! — сказала она горько. — Почему ты не говоришь всей правды? Эвелина была твоя первая возлюбленная, а Габи последняя. Сколько дам осчастливил ты в промежутке, кто знает?
— Если никто этого не знает, тогда не спрашивай. Валли, зачем ты вонзаешь нож себе в грудь, да еще поворачиваешь его там? Нам нужно подумать о более важном.
— Да, о более важном! — съязвила она. — Что может быть более важно для меня? Нет, у тебя каменное сердце, тебя ничто не трогает, ты всегда был таким.
— Раз я всегда был таким, примирись с этим. Я не в состоянии вынести, Валли, чтобы ты ворошила старое, с нас хватит и нового.
Я засмеялся. Ее поражала моя холодность. Она ничего не подозревала.
Я поехал с ней в клинику, и мы навестили ребенка. Она, увидев его, пришла в восторг от его красоты. Младенец был спокойный и розовый. Я не нашел ничего особенного в спящем, немного потном бэби, я не понимал еще, что в этой чистой, лакированной, бело-голубой колыбели, которую тихонько покачивает моя жена, лежит вторая Эвелина.
— Посмотри же на нее, — шепнула мне Валли так, чтобы нас не слышали монахини — сестры милосердия, — настоящий ангелочек, клянусь жизнью, и вылитая ты! Наш Максик весь в меня, а этот червячок совершенно в тебя. Хорошо! Я беру его. Где приданое ребенка?
Оказалось, что приданого, то есть пеленок, подгузников, одеял, чепчиков, свивальников, вязаных кофточек, подушечек нет и в помине. Эвелина не подумала об этом. Поэтому мы оставили ребенка в клинике и отправились купить все необходимое. Жена горевала. Она могла бы почти даром собственными руками связать, сшить и вышить гораздо более красивые вещицы.
— Жаль, — сказал я, — слишком поздно!
— Тебе давным-давно следовало довериться мне. Мужчина ничего не смыслит в таких вещах. Разве я не лучший твой товарищ?
— Несомненно, — ответил я, — поэтому я доверяю тебе моего ребенка.
— Благодарю тебя, — сказала она со слезами на глазах. — Бедная женщина, бедная мать… Если б она могла теперь взглянуть на нас…
Вечером мы вернулись в лечебницу. Во время нашего отсутствия мне звонили из клиники. Нам не могли так просто отдать ребенка. Необходимы документы. Несмотря на усталость и неутихающую боль в колене, я снова отправился в город. В клинике меня спросили, по какому праву я намереваюсь забрать ребенка.
— По какому праву? — холодно сказал я. — Если вы не доверяете его мне, я оставлю его вам.
Заведующая попыталась уладить возникшее недоразумение. Девочка — польская гражданка, необходимо по чисто формальным соображениям назначить опекуна и прочее и прочее.
— Очень интересный юридический случай, — сказал я. — Известите опекуна. Сегодня же вечером, или самое позднее завтра утром, уладьте формальности, прошу вас. Больше мне нечего сказать.
Вернулся я уже ночью. Мой друг оправился, сказали мне, он хочет поговорить со мной. Он словно переродился…
— Тем лучше, — сказал я. — Сейчас слишком поздно. Я хочу есть, я должен выспаться. Я слишком долго был на ногах. Перикл может подождать до завтра.
Они рассмеялись над тем, что я именую параличного философа Периклом, и нашли мое равнодушие естественным.
— Граф Ц., его товарищ по комнате, умер.
— Да? Это самое лучшее, что он мог сделать, — сказал я.
К сожалению, мой бывший шеф Морауэр смотрел на все не так рассудительно, как я. Он успел уже подружиться с Валли и раздразнил ее благами, которые ждут нас здесь, если я останусь. Он обещал даже назначить меня своим наследником, свою родню он ненавидел. Все эти старые песни я знал. Они были совершенно напрасны. Но сейчас он пустил отравленную стрелу.
— Мне было бы понятно, — сказал он, — если бы вы хотели создать настоящий дом для своего родного ребенка, дом, которого, может быть, нельзя создать здесь, в лечебнице. Но для ребенка польского полковника… Что за ослиное благородство! Вы должны знать, милостивая государыня, что госпожа Эвелина фон К. не была с ним в связи все время, предшествующее… Вы понимаете? Если наш милый волокита и много чего натворил, в этом новом гражданине вселенной он совершенно неповинен, даю вам слово…
Но яд был слишком тонок. Валли гораздо легче поверила моему неуклюжему вранью.
— Ах вы, мужчины! — сказала она, чувствуя себя невесть какой умницей. — Всегда вы стоите друг за друга. Я прекрасно знаю, что это ребенок моего мужа. Я видела девочку собственными глазами. Его родной брат Виктор, а он вылитый портрет моего мужа, не так похож на него, как этот бедный червячок. Ладно уж, старый плут! — сказала она мне. — Дай я все улажу. Сейчас я позвоню твоему отцу. Надеюсь, он запасся новыми силами и не упадет в обморок.
Мне не хотелось присутствовать при этом телефонном разговоре. Я простился и отправился спать. На другой день выяснилось, что все трудности с документами ребенка улажены. А также и с моим отцом. Мы могли уехать после обеда. Мой последний визит предназначался другу моему Периклу, как и первый мой визит несколько лет тому назад. Я застал его расхаживающим по комнате без палки, он приветствовал меня, несколько запинаясь, но вполне внятно. Что за чудо снизошло сюда с небес? Ему жаль было, что я уезжаю, он просил меня поскорее приехать опять. Из разлагающегося трупа он, кажется, начал снова превращаться в человека. Я испытывал искушение поговорить с ним, как в былые времена. Но мои мысли были с Валли и с ребенком. Я вышел, не дослушав его лепета. Только много позднее я понял, что это была величайшая глупость в моей жизни. Ничего не подозревая, по чистой случайности, подобно Грефе, открывшему операционный способ лечения глаукомы, я открыл единственный способ лечения паралича при сифилисе — искусственно вызванную лихорадку. Единственный путь если не к окончательному излечению паралитика, то к радикальному улучшению его состояния. Но я прошел мимо этого самого действенного лечения паралича, единственного великого способа лечения в области душевных болезней, как много лет назад я прошел мимо железы Каротис.
Нам пришлось взять билеты третьего класса. Но и в переполненном поезде тотчас же уступили место скромной женщине с грудным ребенком на руках. Мне пришлось стоять. У меня разболелось колено. Я ничего не сказал, но люди заметили это, мне тоже освободили местечко против моей жены и ребенка. Я задремал. В первый раз я почувствовал что-то вроде облегчения, первое робкое предчувствие утешения. Мой старый товарищ Валли держала на руках ребенка — частицу моей любимой, и с беспредельной заботливостью ухаживала за ним во время пути.
Я снова увидел отца. Он совершенно оправился, то есть акции его пришли в себя почти так же быстро, как его нервы.
— Так это твоя Габи? — сказал он мне (он был умнее моей жены), увидев младенца в импровизированных подушках, спеленатого в свивальники из бинтов, потому что у нас не было времени экипировать его заново.
Я очень спокойно поглядел на него. Я молчал. Потом я спросил:
— Где я буду жить? Где я буду вести прием?
— Прием? — переспросил он и широко раскрыл глаза.
— Я буду заниматься частной практикой, — сказал я.
— Нет, это невозможно. Ты нужен мне. Ты должен мне ассистировать. Я нуждаюсь в опоре. Моя рука уже не та, что прежде.
— Вряд ли это обрадует твоих пациентов, — ответил я жестко.
Он посмотрел на меня так, словно увидел привидение. Таким он меня еще не знал.
— Если ты нуждаешься в помощи, я попробую работать с тобой, отец, — сказал я, — только попробую!
— Мы, конечно, поладим, — пробормотал он смиренно. — Не принимай все так трагически. Габи! Так, значит, она звалась иначе. Впрочем, у тебя прекрасный ребенок, а ты знаешь, я всегда любил детей. Мой дом всегда был детским садом, у нас, смело могу сказать, никогда не просыхали пеленки.
— Вот таким ты мне нравишься, отец, — сказал я. — Теперь я должен умыться, поесть, а вечером ты расскажешь мне, какие у тебя сейчас больные и какие предстоят операции.
— Ничего лучшего я и не желаю, — сказал он и пожал мне руку. — Я всегда хотел, чтобы было именно так.
— Но я не могу работать даром, — сказал я, — назначь мне жалование в твердой валюте.
— К чему тебе деньги? Я всегда ведь забочусь обо всех вас.
— Но я хочу сам отвечать за свою семью.
— Мы еще поговорим обо всем этом, сначала отдохни.
— Мне нужно иметь свободные вечера. Я не могу взять на себя ночные дежурства в твоей клинике. Я задумал большую работу об атрофии зрительного нерва и по вечерам буду заниматься исследованиями в университетской нервной клинике.
— Невыгодное дело, — сказал он саркастически. — Тебе не слишком-то везет с научными работами. Хорошо, пусть будет по-твоему, пусть не говорят, что твой старый отец заслонял тебе солнце, то есть стоял поперек пути.
Я не улыбнулся его ребяческой манере выражаться, его старомодному педантизму. Я спокойно настоял на своем. Я понял, что мне нужно осуществлять мою волю и тогда передо мною смирятся все.
К сожалению, это оказалось не так-то просто. С первой же минуты, как только моя дочь вошла в наш дом, некто воспротивился моим желаниям — красивая, холодная, избалованная Юдифь. Она плакала, она рыдала, она заперлась у себя в комнате, она ничего не ела три дня, кроме шоколада, который ей носила моя жена, она возненавидела моего второго ребенка, она не хотела жить в одном доме с ним. Я никогда не видал такой ревности. Ее так оскорбило появление новой гостьи, словно ей одной принадлежали великие права на меня. Отец был привязан к Юдифи больше, чем ко всем нам, для него Ниши сразу стала бельмом в глазу. Он охотно дал бы нам теперь сколько угодно денег, только бы мы поместили Ниши в детский приют. Но у меня и в мыслях не было расстаться с ребенком. Валли заменила ему мать. Она была на моей стороне. Мы настояли на своем. Звезда моего отца клонилась к закату. Теперь и он, и одряхлевшая, беспомощная мать зависели от нас, от более молодых. Для себя мы ничего не требовали, а для ребенка только самое необходимое. В конце концов все с этим примирились. Даже Юдифь мимоходом ласкала ребенка. Только жену мою она больше знать не желала.
У меня не было времени возиться с моей красивой, но властной и не поддающейся влиянию сестрой. Моя жизнь и так была достаточно трудной из-за отца.
Он всегда был неблагодарен. Но от столь незаурядного человека никто и не ждал благодарности. Отсутствие в нем чувства благодарности действовало даже магнетически. И к этому я привык. Гораздо важнее было то, что он уже не был таким блистательным мастером своего дела, как прежде. Я увидел это при первой же совместной операции. И мне уже не доставляло радости ассистировать ему. Знал ли он об этом? Он ведь сказал недавно: рука моя уже не та, что прежде. Почему же он не отказывался от трудных операций?
Он оперировал с переменным успехом. Если ему везло и все сходило хорошо, он смотрел на меня сверху вниз. Но если исход оказывался неблагоприятным, упреки градом сыпались на меня, противоречить ему я не смел. Жена умоляла меня быть терпеливым. «Это не может длиться долго, он сам скоро поймет». Я тоже так думал. Я следовал малейшему его знаку во время работы, я следил за ходом болезни после операции и старался не допускать к нему особенно сложных больных. Он заметил это. И стал еще подозрительнее. Он бегал за пациентами. Он начал, чего раньше никогда не бывало, «приспосабливать» свои цены, и ему удавалось вновь и вновь завоевывать доверие бедных людей. Но что самое ужасное, он пытался внушить уважение больным, самому себе, может быть, даже и мне тем, что оперирует быстро, виртуозно, точно, по часам. Разумеется, приобретенная техника всегда остается на определенном уровне. И все же не могло быть никакого сравнения между педантически точными, тонкими, тщательными, продуманными до малейших подробностей операциями, которые он делал несколько лет назад, и его теперешней работой. Однажды к концу операции силы изменили ему. Он не мог закончить ее. Я довел операцию до конца, и, к счастью для нас троих — пациента, отца и меня, — результат оказался блестящим.
Отец неохотно мирился с тем, что я каждый вечер оставляю его и ухожу в нервную клинику. Мне следовало оставаться с ним, играть в карты или сопровождать его на прогулку. Он называл меня filius ingratus, донкихотом науки. Был ли он прав? Я старался найти способ как можно дольше сохранять зрение у больных сухоткой спинного мозга.
— Это трупы в отпуску, игра не стоит свеч.
— Для меня стоит.
— Само существо этой болезни неизлечимо, — повторял он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
— В приют? В приют! — воскликнул я. — Ребенка Эвелины в приют? Если бы она это знала!
— Но она этого не знала. И ничего еще не потеряно. Правда, я думаю, что полковник не вернется от большевиков, да и брат его вряд ли, — но ведь есть еще дальние родственники. Если бы у меня был муж и дом, я усыновила бы ребенка. Он ведь не виноват, что…
Она не договорила, она видела, что я не перенесу и слова дурного об Эвелине.
Вошел Морауэр и начал в бешенстве упрекать меня за то, что я собираюсь его оставить. Он хотел удержать меня. Он готов был удвоить, утроить мой оклад — бесполезно. Разве немного больше денег могли сделать меня счастливее? Я не мог жить здесь, где я жил с ней. Он должен бы это понять. Но упреки его становились все более горькими, он обрушился теперь и на моего отца, предостерегая меня от него. Он грозил не принять меня обратно, когда жизнь рядом с отцом превратится для меня в ад, и, наконец, напомнил о деньгах, которые дал мне взаймы перед поездкой. У меня не было ни копейки, и я ничего не мог ему возвратить. Но мой отец был все еще достаточно богат. Я решил в качестве условия моего возвращения домой потребовать от отца, чтобы вместо жалования мне он оплачивал содержание ребенка, Ниши, и вдруг у меня мелькнула новая, ясная, убедительная мысль, и, не обращая внимания на надувшегося Морауэра, я бросился к телефону, позвонил домой, и через десять минут меня соединили с Валли.
— Прошу тебя приехать сейчас же, — сказал я. — Выезжай ночным поездом!
— Что случилось? Ради бога, что произошло? — спросила она.
— Не спрашивай! Я требую, чтобы ты приехала как можно скорее. Ты ведь хотела выдержать испытание. Теперь оно пришло.
На этот раз разговор не продлился и трех минут. На другое утро Валли приехала, бледная и утомленная с дороги. Я встретил ее на вокзале и насилу удержал слезы, вспоминая о том, как несколько лет назад я на этом же вокзале встретил Эвелину. Но я уже овладел своими нервами. И с непоколебимым спокойствием я изложил жене мое окончательное решение. Единственно правильное, так как оно было единственно возможным.
3
Я никогда не испытывал желания сознательно сделать человеку больно, мне всегда было тяжело причинить страдание пациенту, и это было основной причиной, почему мне хотелось избрать душевные болезни, при которых болезненных процедур — за исключением пункции спинно-мозговой жидкости, — в общем, не требуется. Отец хорошо это знал, он часто зло издевался надо мной по этому поводу. Но существуют полезная боль и бесполезные страдания. Сейчас я не хотел щадить жену. Я холодно смотрел, как она бледнеет, я чувствовал, как она судорожно вцепилась в мой рукав.
— Я? Я должна взять твоего ребенка? Неужели ты говоришь это серьезно?
— Это мое решение, нам нужно договориться только о частностях, — сказал я.
— Как мог ты поступить со мной таким образом? Я так верила тебе, я была верна тебе столько лет! Я всегда верила, что ты вернешься ко мне, потому что никто не станет любить тебя, старого, седого, каким ты стал, любить так, как люблю тебя я, люблю с тех пор, как ты был еще юношей.
— Несколько дней назад ты говорила совсем по-другому. Но дело не в словах. Ты должна сделать по-моему, или мы расстанемся, и ты никогда больше не увидишь меня.
Она опустила голову. Слезы закапали у нее из-под очень модной, но уродливой шляпки на дешевую меховую горжетку. Она молчала и ждала, чтобы я разъяснил ей все, но я тоже молчал. Проще было отвечать на ее вопросы, чем самому пускаться в долгие разговоры. Если б я сказал правду, то есть, что маленькая Эвелина ребенок моей любовницы, но вовсе не мой, что она не моя плоть и кровь, я мог бы избавить от этого часа мучений бедную изработавшуюся женщину, которая называла себя моей женой. Но я знал совершенно точно, — ведь в ней я умел читать, а может быть, научился этому сейчас, — что она только тогда отдастся маленькой Ниши, как родная мать, если будет думать, что Ниши мой ребенок. И тогда она будет ей хорошей матерью. Она умела любовно, серьезно и нежно воспитывать детей.
— Прежде всего я должна сознаться, что не представляю себе, как примет такого гостя твоя семья, — начала она и искоса робко поглядела на меня. — Конечно, несправедливо вымещать все на ребенке, ты согласен? Там, где сыто столько народу, перепадет крошка и для ребенка твоей Габи.
— Габи? — переспросил я удивленно. — Мать зовут Эвелиной и ребенка тоже.
— Эвелиной! — сказала она горько. — Почему ты не говоришь всей правды? Эвелина была твоя первая возлюбленная, а Габи последняя. Сколько дам осчастливил ты в промежутке, кто знает?
— Если никто этого не знает, тогда не спрашивай. Валли, зачем ты вонзаешь нож себе в грудь, да еще поворачиваешь его там? Нам нужно подумать о более важном.
— Да, о более важном! — съязвила она. — Что может быть более важно для меня? Нет, у тебя каменное сердце, тебя ничто не трогает, ты всегда был таким.
— Раз я всегда был таким, примирись с этим. Я не в состоянии вынести, Валли, чтобы ты ворошила старое, с нас хватит и нового.
Я засмеялся. Ее поражала моя холодность. Она ничего не подозревала.
Я поехал с ней в клинику, и мы навестили ребенка. Она, увидев его, пришла в восторг от его красоты. Младенец был спокойный и розовый. Я не нашел ничего особенного в спящем, немного потном бэби, я не понимал еще, что в этой чистой, лакированной, бело-голубой колыбели, которую тихонько покачивает моя жена, лежит вторая Эвелина.
— Посмотри же на нее, — шепнула мне Валли так, чтобы нас не слышали монахини — сестры милосердия, — настоящий ангелочек, клянусь жизнью, и вылитая ты! Наш Максик весь в меня, а этот червячок совершенно в тебя. Хорошо! Я беру его. Где приданое ребенка?
Оказалось, что приданого, то есть пеленок, подгузников, одеял, чепчиков, свивальников, вязаных кофточек, подушечек нет и в помине. Эвелина не подумала об этом. Поэтому мы оставили ребенка в клинике и отправились купить все необходимое. Жена горевала. Она могла бы почти даром собственными руками связать, сшить и вышить гораздо более красивые вещицы.
— Жаль, — сказал я, — слишком поздно!
— Тебе давным-давно следовало довериться мне. Мужчина ничего не смыслит в таких вещах. Разве я не лучший твой товарищ?
— Несомненно, — ответил я, — поэтому я доверяю тебе моего ребенка.
— Благодарю тебя, — сказала она со слезами на глазах. — Бедная женщина, бедная мать… Если б она могла теперь взглянуть на нас…
Вечером мы вернулись в лечебницу. Во время нашего отсутствия мне звонили из клиники. Нам не могли так просто отдать ребенка. Необходимы документы. Несмотря на усталость и неутихающую боль в колене, я снова отправился в город. В клинике меня спросили, по какому праву я намереваюсь забрать ребенка.
— По какому праву? — холодно сказал я. — Если вы не доверяете его мне, я оставлю его вам.
Заведующая попыталась уладить возникшее недоразумение. Девочка — польская гражданка, необходимо по чисто формальным соображениям назначить опекуна и прочее и прочее.
— Очень интересный юридический случай, — сказал я. — Известите опекуна. Сегодня же вечером, или самое позднее завтра утром, уладьте формальности, прошу вас. Больше мне нечего сказать.
Вернулся я уже ночью. Мой друг оправился, сказали мне, он хочет поговорить со мной. Он словно переродился…
— Тем лучше, — сказал я. — Сейчас слишком поздно. Я хочу есть, я должен выспаться. Я слишком долго был на ногах. Перикл может подождать до завтра.
Они рассмеялись над тем, что я именую параличного философа Периклом, и нашли мое равнодушие естественным.
— Граф Ц., его товарищ по комнате, умер.
— Да? Это самое лучшее, что он мог сделать, — сказал я.
К сожалению, мой бывший шеф Морауэр смотрел на все не так рассудительно, как я. Он успел уже подружиться с Валли и раздразнил ее благами, которые ждут нас здесь, если я останусь. Он обещал даже назначить меня своим наследником, свою родню он ненавидел. Все эти старые песни я знал. Они были совершенно напрасны. Но сейчас он пустил отравленную стрелу.
— Мне было бы понятно, — сказал он, — если бы вы хотели создать настоящий дом для своего родного ребенка, дом, которого, может быть, нельзя создать здесь, в лечебнице. Но для ребенка польского полковника… Что за ослиное благородство! Вы должны знать, милостивая государыня, что госпожа Эвелина фон К. не была с ним в связи все время, предшествующее… Вы понимаете? Если наш милый волокита и много чего натворил, в этом новом гражданине вселенной он совершенно неповинен, даю вам слово…
Но яд был слишком тонок. Валли гораздо легче поверила моему неуклюжему вранью.
— Ах вы, мужчины! — сказала она, чувствуя себя невесть какой умницей. — Всегда вы стоите друг за друга. Я прекрасно знаю, что это ребенок моего мужа. Я видела девочку собственными глазами. Его родной брат Виктор, а он вылитый портрет моего мужа, не так похож на него, как этот бедный червячок. Ладно уж, старый плут! — сказала она мне. — Дай я все улажу. Сейчас я позвоню твоему отцу. Надеюсь, он запасся новыми силами и не упадет в обморок.
Мне не хотелось присутствовать при этом телефонном разговоре. Я простился и отправился спать. На другой день выяснилось, что все трудности с документами ребенка улажены. А также и с моим отцом. Мы могли уехать после обеда. Мой последний визит предназначался другу моему Периклу, как и первый мой визит несколько лет тому назад. Я застал его расхаживающим по комнате без палки, он приветствовал меня, несколько запинаясь, но вполне внятно. Что за чудо снизошло сюда с небес? Ему жаль было, что я уезжаю, он просил меня поскорее приехать опять. Из разлагающегося трупа он, кажется, начал снова превращаться в человека. Я испытывал искушение поговорить с ним, как в былые времена. Но мои мысли были с Валли и с ребенком. Я вышел, не дослушав его лепета. Только много позднее я понял, что это была величайшая глупость в моей жизни. Ничего не подозревая, по чистой случайности, подобно Грефе, открывшему операционный способ лечения глаукомы, я открыл единственный способ лечения паралича при сифилисе — искусственно вызванную лихорадку. Единственный путь если не к окончательному излечению паралитика, то к радикальному улучшению его состояния. Но я прошел мимо этого самого действенного лечения паралича, единственного великого способа лечения в области душевных болезней, как много лет назад я прошел мимо железы Каротис.
Нам пришлось взять билеты третьего класса. Но и в переполненном поезде тотчас же уступили место скромной женщине с грудным ребенком на руках. Мне пришлось стоять. У меня разболелось колено. Я ничего не сказал, но люди заметили это, мне тоже освободили местечко против моей жены и ребенка. Я задремал. В первый раз я почувствовал что-то вроде облегчения, первое робкое предчувствие утешения. Мой старый товарищ Валли держала на руках ребенка — частицу моей любимой, и с беспредельной заботливостью ухаживала за ним во время пути.
Я снова увидел отца. Он совершенно оправился, то есть акции его пришли в себя почти так же быстро, как его нервы.
— Так это твоя Габи? — сказал он мне (он был умнее моей жены), увидев младенца в импровизированных подушках, спеленатого в свивальники из бинтов, потому что у нас не было времени экипировать его заново.
Я очень спокойно поглядел на него. Я молчал. Потом я спросил:
— Где я буду жить? Где я буду вести прием?
— Прием? — переспросил он и широко раскрыл глаза.
— Я буду заниматься частной практикой, — сказал я.
— Нет, это невозможно. Ты нужен мне. Ты должен мне ассистировать. Я нуждаюсь в опоре. Моя рука уже не та, что прежде.
— Вряд ли это обрадует твоих пациентов, — ответил я жестко.
Он посмотрел на меня так, словно увидел привидение. Таким он меня еще не знал.
— Если ты нуждаешься в помощи, я попробую работать с тобой, отец, — сказал я, — только попробую!
— Мы, конечно, поладим, — пробормотал он смиренно. — Не принимай все так трагически. Габи! Так, значит, она звалась иначе. Впрочем, у тебя прекрасный ребенок, а ты знаешь, я всегда любил детей. Мой дом всегда был детским садом, у нас, смело могу сказать, никогда не просыхали пеленки.
— Вот таким ты мне нравишься, отец, — сказал я. — Теперь я должен умыться, поесть, а вечером ты расскажешь мне, какие у тебя сейчас больные и какие предстоят операции.
— Ничего лучшего я и не желаю, — сказал он и пожал мне руку. — Я всегда хотел, чтобы было именно так.
— Но я не могу работать даром, — сказал я, — назначь мне жалование в твердой валюте.
— К чему тебе деньги? Я всегда ведь забочусь обо всех вас.
— Но я хочу сам отвечать за свою семью.
— Мы еще поговорим обо всем этом, сначала отдохни.
— Мне нужно иметь свободные вечера. Я не могу взять на себя ночные дежурства в твоей клинике. Я задумал большую работу об атрофии зрительного нерва и по вечерам буду заниматься исследованиями в университетской нервной клинике.
— Невыгодное дело, — сказал он саркастически. — Тебе не слишком-то везет с научными работами. Хорошо, пусть будет по-твоему, пусть не говорят, что твой старый отец заслонял тебе солнце, то есть стоял поперек пути.
Я не улыбнулся его ребяческой манере выражаться, его старомодному педантизму. Я спокойно настоял на своем. Я понял, что мне нужно осуществлять мою волю и тогда передо мною смирятся все.
К сожалению, это оказалось не так-то просто. С первой же минуты, как только моя дочь вошла в наш дом, некто воспротивился моим желаниям — красивая, холодная, избалованная Юдифь. Она плакала, она рыдала, она заперлась у себя в комнате, она ничего не ела три дня, кроме шоколада, который ей носила моя жена, она возненавидела моего второго ребенка, она не хотела жить в одном доме с ним. Я никогда не видал такой ревности. Ее так оскорбило появление новой гостьи, словно ей одной принадлежали великие права на меня. Отец был привязан к Юдифи больше, чем ко всем нам, для него Ниши сразу стала бельмом в глазу. Он охотно дал бы нам теперь сколько угодно денег, только бы мы поместили Ниши в детский приют. Но у меня и в мыслях не было расстаться с ребенком. Валли заменила ему мать. Она была на моей стороне. Мы настояли на своем. Звезда моего отца клонилась к закату. Теперь и он, и одряхлевшая, беспомощная мать зависели от нас, от более молодых. Для себя мы ничего не требовали, а для ребенка только самое необходимое. В конце концов все с этим примирились. Даже Юдифь мимоходом ласкала ребенка. Только жену мою она больше знать не желала.
У меня не было времени возиться с моей красивой, но властной и не поддающейся влиянию сестрой. Моя жизнь и так была достаточно трудной из-за отца.
Он всегда был неблагодарен. Но от столь незаурядного человека никто и не ждал благодарности. Отсутствие в нем чувства благодарности действовало даже магнетически. И к этому я привык. Гораздо важнее было то, что он уже не был таким блистательным мастером своего дела, как прежде. Я увидел это при первой же совместной операции. И мне уже не доставляло радости ассистировать ему. Знал ли он об этом? Он ведь сказал недавно: рука моя уже не та, что прежде. Почему же он не отказывался от трудных операций?
Он оперировал с переменным успехом. Если ему везло и все сходило хорошо, он смотрел на меня сверху вниз. Но если исход оказывался неблагоприятным, упреки градом сыпались на меня, противоречить ему я не смел. Жена умоляла меня быть терпеливым. «Это не может длиться долго, он сам скоро поймет». Я тоже так думал. Я следовал малейшему его знаку во время работы, я следил за ходом болезни после операции и старался не допускать к нему особенно сложных больных. Он заметил это. И стал еще подозрительнее. Он бегал за пациентами. Он начал, чего раньше никогда не бывало, «приспосабливать» свои цены, и ему удавалось вновь и вновь завоевывать доверие бедных людей. Но что самое ужасное, он пытался внушить уважение больным, самому себе, может быть, даже и мне тем, что оперирует быстро, виртуозно, точно, по часам. Разумеется, приобретенная техника всегда остается на определенном уровне. И все же не могло быть никакого сравнения между педантически точными, тонкими, тщательными, продуманными до малейших подробностей операциями, которые он делал несколько лет назад, и его теперешней работой. Однажды к концу операции силы изменили ему. Он не мог закончить ее. Я довел операцию до конца, и, к счастью для нас троих — пациента, отца и меня, — результат оказался блестящим.
Отец неохотно мирился с тем, что я каждый вечер оставляю его и ухожу в нервную клинику. Мне следовало оставаться с ним, играть в карты или сопровождать его на прогулку. Он называл меня filius ingratus, донкихотом науки. Был ли он прав? Я старался найти способ как можно дольше сохранять зрение у больных сухоткой спинного мозга.
— Это трупы в отпуску, игра не стоит свеч.
— Для меня стоит.
— Само существо этой болезни неизлечимо, — повторял он.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47