Я ничего не сказал, я смотрел на него. Конечно, я его понял.
— Я буду давать тебе деньги каждую неделю, всегда по десять крон. Мне хочется верить тебе. Мне кажется, тебе это будет полезно.
Я кивнул, не помня себя от радости. Он встал и легонько похлопал меня по плечу. Я зажал деньги в кулаке, а кулак был уже в кармане штанов.
— Не терять! — сказал он. — Для мальчика это большие деньги.
Я был уже в дверях, но отец снова окликнул меня. Казалось, он не в силах расстаться с деньгами.
— Покажи-ка мне еще раз этот дукат, — прошептал он, словно говорил о чем-то тайном.
Я подал ему золотую монету. Он бросил ее на крышку стальной коробочки. Раздался чистый звон, монета подскочила и упала, ярко сверкая.
— Мне хотелось только проверить, настоящая ли она. Ну, попроси у матери старый кошелек и заметь себе, «аккомодация» пишут всегда через два к. Разумеется?
Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. Я был очень высоким для своего возраста, я доставал ему почти до плеча.
Я забыл сказать, что в книге о глазных болезнях, в том абзаце, где стояло имя отца, несколько раз попадалось незнакомое слово «аккомодация», и я, с присущим мне нетерпением, стремясь поскорее написать его имя, написал «акомодация» — через одно к. Значит; все прощено и забыто. Я ускакал вне себя от радости и тайного ликования и получил от матери очень красивый, но уже дырявый кошелек. Впрочем, она тут же взяла иголку с вощеной ниткой и починила его. Мать тоже сделала мне подарок, правда, небольшой. Она дала мне серебряную крону. Крона предназначалась мне на расходы, но я тут же решил употребить ее на подарок отцу.
Метод отца оправдал себя. Если бы у меня не было золотого, я решил бы, что серебряная монета только на то и годится, чтобы немедленно обменять ее на «атласные подушечки» (такие маленькие конфетки, начиненные шоколадным кремом) или на маринованные огурчики — самые любимые мои лакомства. Но теперь я хранил деньги. Я ощущал прилив скупости и по ночам прятал кошелек под подушку. Вечером я молился, как полагается, на коленях, но чаще всего уже в постели, преклонив колени на мягком тюфяке, лицом к стене, где висело маленькое распятие — черный крест с серебряным Христом. Как хорошо, окончив молитву, вытянуть ноги, зарыться в прохладные, мягкие подушки, глубоко вздохнуть, все забыть и уснуть почти мгновенно, всем сердцем радуясь предстоящему дню.
Вероятно, это случилось именно в те годы. Несколько «пилигримов» поднялись однажды вечером по запретной для них, как и для всех пациентов, лестнице, устланной бархатной дорожкой, которая вела в нашу квартиру. Своими мольбами они добились того, что отец принял их; правда, только в передней. Я не был бы любопытным ребенком, если бы не побежал подслушивать. Мать напрасно пыталась удержать меня в столовой. Мне непременно нужно было присутствовать там, да, впрочем, и ей тоже. Она побежала, опередив меня, и мы услышали, как пришельцы молят моего отца и как в ответ на их мольбы и вопли отец, без малейшего признака гнева, но и без малейшего признака сострадания, повторяет то, что, очевидно, уже сказал им сегодня днем, в приемной, внизу.
Их было трое: двое молодых и старик, их отец. Они, как и большинство пилигримов, приехали из восточных областей Австро-Венгерской империи, а возможно, даже из. Египта, потому что болезнь, которой они все трое страдали, была как-то связана с Египтом. Несколько лет назад мой отец, благодаря его всеми признанной одаренности и неслыханному терпению, вылечил, одного из братьев, и теперь сын привез в наш город уже совсем слепого старика. И все трое молили моего отца, чтобы он взялся лечить хотя бы слепого, но только безвозмездно.
— Разумеется, это невозможно, — сказал мой отец.
Трое пилигримов обещали вымолить ему щедрое благословение у владыки, всех владык, но на губах отца мелькнула насмешливая улыбка. Точно так же он улыбнулся, когда увидел, что я пишу на листе, вырванном из тетради.
— Никакого владыки небесных воинств! — сказал отец. — Я не стану лечить вас даром.
— Но мы ведь заплатим, мы обязательно заплатим, и не десять крон, а целых двадцать, только позже.
Один из сыновей добавил:
— Видит бог.
Отец начал сердиться, он не выносил разговоров на тему «видит бог». Он не позволял говорить так даже моей матери, и я знал, что из-за распятия, которое мама повесила в супружеской спальне, у них произошел однажды тихий, но ожесточенный спор, и распятие переселилось в мою комнату. Правда, взамен она соорудила на своем ночном столике маленький домашний, можно сказать салонный, алтарь.
Не улучшило положения пилигримов и вмешательство моей матери, которая приказала им уйти из квартиры и сказала, вероятно, только для того, чтобы отделаться от них:
— Ступайте, ступайте, господин доцент постарается заняться вами потом, ступайте же!
Но выгнать этих людей было невозможно, они вцепились в отцовский сюртук, не смея теребить его слишком сильно, так как он был довольно ветхим. Старик с густой седой бородой и серо-белыми глазами, обведенными кроваво-красными слезящимися ободками, облобызал даже подкладку сюртука, а старший сын еще раз выразил моему отцу благодарность за исцеление и поклялся, что после господа бога он чтит только его и что господин профессор (он величал моего отца титулом, который ему еще не принадлежал) совершил над ним чудо.
Все это время гордость удерживала младшего сына в стороне, он не принимал участия в этих унизительных излияниях. Но тут он сказал:
— А если я поручусь вам, господин доцент? И если я оставлю вам в залог мои часы, господин доцент? Я купец, член купеческой общины… — Тут последовало звучное название незнакомого города, состоящее из одних согласных.
— Нет, это невозможно, — ответил отец все так же спокойно.
— А почему?
— Потому что у меня точно такие же твердые цены, как у вас. Если я начну лечить бесплатно, это будет то же, как если бы вы дарили ваш товар крестьянам. Для неимущих пациентов существует поликлиника.
— Поликлиника? — переспросил старший брат, который никак не мог успокоиться. — Там учатся оперировать ассистенты, там студенты исследуют десятки больных одного за другим и никогда не моют рук, а господин статский советник занимается экспериментами и испытывает на пациентах опасные лекарства.
— Вот как? — резко заметил отец. — Вам это точно известно? Вы сделали эти наблюдения в моей поликлинике?
— Упаси господи! — ответил бедняга, увидя, какую оплошность он совершил. — Разве я не призывал благословенья божьего на ваши чудотворные руки? — И он завладел рукой отца, стараясь поцеловать ее.
— Стань на колени перед чудотворцем! — крикнул он своему отцу. На глазах старика выступили слезы и потекли по бороде. — Он сжалится над тобой! Два дня и три ночи ехали мы, чтобы попасть к вам. У нас даже нет денег на обратный путь.
— Вот видите, — сказал отец, — теперь вы говорите правду. У вас нет денег на обратный путь, по какому же праву вы требуете, чтоб я пользовал вас? Печально, — продолжал он. (И не могу сказать, как облегчило мою душу это слово, первое мягкое слово в его устах за весь вечер! Мне даже захотелось одолжить младшему сыну «мои» деньги, их было уже довольно много. Именно младший брат возбуждал мое сострадание больше, чем выздоровевший пациент и больной старик.) Но отец заговорил снова и таким ледяным тоном, что трое людей, словно зачарованные или скованные параличом, вынуждены были выслушать его и повиноваться.
— Печально, но это ничего не меняет. Если я сделаю исключение, пусть даже одно-единственное, десять ваших земляков завтра же явятся ко мне на прием. Через месяц, когда слух об этом распространится по Галиции, сюда явится триста, и мне уже не спастись от вас. Больше нам говорить не о чем, я все знаю и прекрасно вас понимаю. Правда, — прибавил он, следуя за младшим сыном и взявшись двумя пальцами за кончик его черного кафтана, точно так же как он двумя пальцами доставал из коробочки дукат, — правда, я охотно признаю, что вы очень ловко все подстроили. Вы прекрасно знаете, что моего слуги сегодня нет дома. Впрочем, уж не он ли надоумил вас явиться ко мне с этим ночным визитом? Но я должен вам сказать, — тут младший сын остановился и безмолвно повернул к нему свое бледное, фанатичное лицо, — у вас самого легкая форма, которую может вылечить любой деревенский врач, но отец ваш безнадежен. Радуйтесь, что у вас нет денег. Если бы они у вас были, нашлись бы врачи, которые еще долго мучили бы вашего отца. Помочь ему невозможно. Оберегайте от заразы своих домашних, это все. Как будто можно им всем помочь! — закончил он и, когда мать шепнула ему что-то, добавил: — Как будто нужно им всем помогать!
Посетители, спотыкаясь, спустились по скудно освещенной лестнице.
3
Не успели исчезнуть непрошеные гости, как отец заметил, что я подслушивал. Белые зубы его сверкнули, казалось, он прочесал ими верхнюю губу и усы. На мгновение лицо его исказилось. Но он тотчас же овладел собой, улыбнулся совсем как обычно, и под его красивыми темно-русыми усами блеснули два ряда зубов.
— Разумеется! — сказал он мне тем насмешливым, товарищеским тоном, который теперь, как и всегда, обезоружил меня.
Лицо матери помрачнело и стало еще мрачнее, когда отец наклонился к ней — она была гораздо ниже его — и, галантно откинув прядь волос у нее со лба, прошептал:
— Неужели ты думаешь, что мне это доставляет удовольствие?
Но мать не позволила себя умилостивить, она упрямо стряхнула прядь на лоб и, взяв меня за плечо, увлекла опять в столовую. Не принимаясь за еду, родители продолжали вполголоса говорить на французском языке, которого я тогда еще не понимал.
Происшествие, казалось, было забыто. Но когда мы снова вышли в переднюю (куда выходили двери наших спален), отец заметил на толстом ковре явственные следы грязи. Очевидно, три пилигрима занесли ее с улицы. Мать нахмурилась, приказала горничной немедленно убрать, затем увела меня в мою комнату и, как бывало в раннем детстве, помогла мне раздеться.
Стоя передо мной на коленях на коврике у постели, она принялась развязывать запутанные узлы на шнурках моих туфель, и я увидел, что она борется со слезами. Но она владела собой почти так же, как отец, и не будь я единственным ребенком, сполна одаренным острой, недоверчивой наблюдательностью по отношению к взрослым, которая никогда не покидает единственных детей, при всей их любви к родителям, я вряд ли заметил бы, как дрожат уголки ее губ и как часто мигают веки ее темных глаз. Но мать не только раздела меня, она потушила свет, сняла с меня дневную сорочку и надела ночную. Холодея от волшебного трепета, я почувствовал прикосновение ее мягкой, прохладной руки и царапающих колец, когда она попыталась застегнуть пуговицу на вороте моей ночной сорочки. Она сделала это так нетерпеливо, что пуговица оторвалась.
Окно было открыто, как всегда по вечерам. Со двора в детскую веяло прохладой, шумели деревья. Мать вытащила из пышного белоснежного, сверкающего жабо своей блузки маленькую золотую булавку (я хорошо знал ее, она изображала змею, обвившуюся вокруг ветки) и застегнула этой булавкой воротник моей сорочки, который прохладно, тесно и нежно обвил мою шею, как если бы он был рукой моей матери. Потом мы вместе прочитали «Отче наш» и «Богородицу» и еще вечернюю молитву.
В заключение я помолился за отца, за мать и за всех, кто нуждается в помощи и в утешении. Вдруг я вспомнил о пилигримах.
— Может быть, мне следовало помолиться и о бедном слепом? — спросил я у матери.
Она ответила не сразу. Вероятно, ей не понравилось, что я опять заговорил, она была совершенно убеждена, что разговоры ослабляют силу молитвы. И пока она в благоухающем платье из тафты все еще молча стояла рядом со мной на коврике, преклонив колени и придерживая рукой жабо, из которого она вынула булавку, я вдруг вспомнил о моем новом друге.
До этого я никогда еще не видел слепого вблизи, старый пилигрим был первым. Тут я вспомнил, что я грозил моему лучшему другу слепотой! Не дожидаясь ответа матери, я наклонился и прошептал ей на ухо, чувствуя, как меня щекочут завитки волос у нее на лбу:
— Мама, не можешь ли ты попросить папу, чтоб он изобрел что-нибудь такое, чтобы они все снова стали зрячими? Ведь бог справедлив, правда?
— Что взбрело тебе в голову? — спросила мать. — Ложись, не разговаривай больше и спи! О боге не говорят — справедлив; он всеблаг, всемилостив и всемогущ.
— А пилигримы? — возразил я и снова увидел опухшие, кроваво-красные глаза старого пилигрима, плачущие тяжелыми слезами.
— Пилигримы? — сказала мать, поднялась и отряхнула свое тафтовое платье так, что его складки снова расправились. — Ты не должен повторять такие слова. Фу! Все перенимает у отца! — Она повернулась к двери.
Я соскочил с постели, на которую только что взобрался, и бросился за ней.
— Мама! Мама! — звал я, всхлипывая.
— Да ты, кажется, плачешь, — сказала она, немедленно перестав сердиться. — На, вот тебе! — Она извлекла что-то из маленького кармана юбки, правой рукой шлепнула меня по заду, а левой сунула в рот конфету, ужасно вкусную, хотя и с привкусом моих слез.
— А почему на них были такие шапочки? — спросил я. Мне бросилось в глаза, что на пилигримах были маленькие бархатные, словно приклеенные к голове, шапочки. Но мать даже не ответила. Раз уж, — как она часто говорила, — она наложила мне маленький пластырь (конфету) на большую рану, значит, все снова в порядке.
В действительности же эта встреча с пилигримами преследовала меня потом еще много дней и ночей, даже во сне.
— Какое тебе дело до их шапочек? Марш в постель, давно пора! — сказала она, взяла меня за руку и отвела обратно в кровать.
Стеганое одеяло лежало на полу — так стремительно соскочил я с постели.
— Нечего сказать, красиво, — сказала мать с кротким упреком.
В детской стало вдруг чуточку светлее — это был свет, проникавший из окон нижнего этажа, где отец, очевидно, зажег лампу. Мать порывисто тряхнула головой, почти так же, как несколько дней назад это сделал мой друг. Ее удивило, вероятно, что отец так быстро спустился к себе в кабинет. Она снова села ко мне на кровать и задумалась. Я тоже молчал.
Я очень устал, и веки у меня слипались. И все-таки, когда я лежал в постели, а мать все выше и выше — до самой шеи — натягивала на меня стеганое одеяло, а потом бессознательно, из любви ли к порядку или из нежности, стала приглаживать мои волосы своими длинными прохладными пальцами, у меня уже не было ощущения огромного покоя и блаженства, не было и радостного ожидания предстоящего дня…
Это длилось, вероятно, всего несколько минут, — из передней беспрерывно доносилось монотонное шарканье метелки по ковру, который запачкали пилигримы.
В полусне у меня возникли совсем глупые мысли: может быть, слепота — справедливое наказание для тех, кого она поразила, и гнев моего отца («как будто нужно им всем помогать!») свидетельствовал только, что ослепший в чем-то провинился и, значит, несчастье его заслуженное и, может быть, связано с грязью, которую они занесли к нам в дом! К тому же я забыл сунуть кошелек под подушку. Теперь уже было поздно.
Я заснул. Мне казалось, что среди ночи у моей постели появились родители, со свечой, и тут меня осенила мысль, что мы трое, то есть отец, мать и я, — все мы стоим против тех трех, слепого и его сыновей. Но, может быть, это было лишь сновиденье. Мне всегда снились яркие и правдоподобные сны.
Редко случалось, чтобы мать провожала меня вечером в детскую. И может быть, чтобы вознаградить меня за свое отсутствие, она подарила мне маленькую, обшитую оборкой, довольно плотную подушечку. Их тогда называли «думками». Я берег ее много лет и, кажется, даже положил в ранец, отправляясь на фронт. Вероятно, подушка сохранила запах духов, которые употребляла мать, и поэтому по ночам я всегда чувствовал ее рядом.
В это самое время, а может быть, даже и раньше, во мне пробудилась чувственность. Вероятно, именно ее жуткая сила и спасала меня. Приступы ее были так неистовы, так непонятны, что я не мог представить себе, чтобы кто бы то ни было мог успокоить их.
Товарищи, конечно, просветили меня, но по наивности я не понимал даже, что «скотство», как они это называли и чем все-таки гордились, может иметь что-нибудь общее с тем смятением, которое я испытывал по ночам, когда спал или бодрствовал на душистой думке моей матери. Ведь теперь, правда, не часто, но все же иногда случалось, — особенно если на следующий день мне предстояла важная работа в школе и мне нужно было собраться с силами, — что я не мог заснуть от волнения.
Если ничего не помогало, я вставал, расстилал на полу под окном носовой платок, клал на платок оборчатую подушечку и вытягивался во весь рост на ледяном полу. И потом, свернувшись калачиком и обхватив руками колени, я обычно засыпал раньше, чем успевал привыкнуть к такой неудобной позе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47