В этом было что-то роковое и непостижимое, повергающее в тоску столь беспросветную, что Волгарю надолго сделались безразличны и в бою взятая свобода, и участь его сотоварищей и галеры.
От ран, полученных в сражении, пошла горячка, ожоги воспалились, и ему, лежащему в полузабытьи, предаваясь горькому отчаянию от невосполнимой потери, были безразличны споры, поднявшиеся на освобожденной галере.
Теперь к веслам прикованы были крымчаки, но вот куда должны грести эти новые гребцы? В том, что надобно воротиться в Россию, сходились все, но каким путем? Обратно мимо Турции, в Черное море?.. Да каков же был смысл брать свободу, чтобы ее тотчас потерять, ибо как пройти через Босфор, мимо Стамбула, на знаменитой галере, принадлежащей высланному из Турции Сеид-Гирею? Верная гибель! Оставалась Италия, но большинство невольников питали ужас перед столь дальними, столь чужими землями и готовы были лучше сойти на берег в захваченной османами Греции (все ж народ там православный!), чем пробираться через католическую Италию. Турки, мусульмане – это уже что-то привычное, мусульман они уже били, а итальянцы чудились столь же диковинными и опасными, как сказочные песиглавцы. Миленко в этих спорах сперва отмалчивался, а потом предложил всем идти в Сербию и уж оттуда, через Австро-Венгрию и Молдавию, пробираться на родимую сторонку: кому в Украйну, а кому и в самую Россию.
В конце концов после многочисленных словесных баталий (в славянах, как известно, согласия от веку нет!) сошлись на том, что каждый пойдет своим путем, но путь сей проляжет через гавань Рагузу на берегах Герцеговины. Там сойдут на берег Миленко и те, кто пожелает к нему присоединиться; остальные же вольны будут воротиться к греческим, либо итальянским, либо болгарским берегам, благо все они окаймляют одно и то же Адриатическое море. Такое решение – поначалу идти к Сербии – принято было после того, как Лех Волгарь, очнувшийся от своего недуга, пожелал присоединиться к Миленко.
Тоска по России томила его столь же сильно, сколь прочих, даже сильнее – именно потому, что путь туда он почитал для себя навеки заказанным. Однако в его молодой душе слишком сильна была воля к жизни, чтобы вовсе сгубить себя тоскою и раскаянием. Он, даже неосознанно, хотел жить и быть счастливым, а не предаваться вечным мукам больной совести, и смутно понимал, что лучшим средством воротить уважение к себе будут славные, героические деяния. А что ж славнее, прекраснее для русского человека, чем подмога братьям своим?
* * *
У них были немалые деньги, ибо Сеид-Гирей бежал из Эски-Кырыма, конечно же, не с пустыми руками, и первым делом они купили себе в Рагузе лошадей, ибо Миленко сразу предупредил, что одолеть горы можно только верхом. Оттоманцы владели этими землями около трех веков, однако дорог не строили: мол, деды и отцы наши здесь проезжали, так отчего и нам не проехать? А построй дорогу, так по ней гяуры поведут свои пушки!
Ехали уже несколько часов, а никаких признаков жизни человеческой не встречалось, разве что изредка попадалось крохотное поле, принадлежащее какому-нибудь мусульманину и обработанное для него кметами-христианами: их деревушки прятались в самых неприступных местах, как почти везде в Герцеговине. Однако же некоторые из этих клочков плодородной земли выглядели покинутыми, заросшими кустарником или дурной травою.
– Отчего не обрабатываются поля? – спросил Алексей.
– Ага , знать, больно зол, бьет людей, никакой кмет у него жить не хочет! – сообщил Миленко с таким счастливым видом, словно речь шла о некоем благодетеле человечества. Но здесь, на родине, с его лица не сходила улыбка, и Алексей только и мог, что позавидовал товарищу, который воротился наконец домой. Тропа то опускалась, то вновь поднималась среди скалистых кряжей: серых, частью голых, частью поросших редким кустарником или плющом.
Алексей восседал на мелком, но крепком, выносливом, смирном, как осел, коне, который медленно, но верно пробирался между глыб. При этом каждая его нога, словно бы отдельно от других, независимо, выбирала место, куда стать, а потому конь странно дергался, колебался, отчего у Алексея вдруг начала кружиться голова, как при морской болезни.
Казалось, миновал не день, а неделя пути, прежде чем хребты сменились плоскогорьями, поросшими кустарником и мелким лесом, а его сменила прекрасная дубовая роща, в которой притаилось крохотное селение, окружавшее несколько строений монастыря Дужи.
Алексея поразили необычайно маленькие размеры монастырских окон и дверей: приходилось согнуться в три погибели, чтобы войти в келью. Миленко пояснил, что это «от страха турецкого»: мусульмане видят в высоких больших окнах и дверях признак гордости и независимости хозяина, а потому христиане принуждены избегать всякого архитектурного удобства. Они так привыкают к низеньким дверям, что всегда, даже когда в том нет нужды, невольно нагибаются, переступая порог.
Путники поспели к вечерней службе. В Дужах Алексей первый раз за долгое время оказался на православном богослужении – и не мог сдержать слез. Он слышал те же молитвы, что и дома, в России, и, казалось, исчез гнет иноверного владычества, которым придавлены здесь, в Герцеговине, даже тишина, даже безлюдье... Его окружала толпа сербов в их странных костюмах, с бритыми головами, с красными чалмами в руках, с сумеречным выражением лиц. Их темные глаза смотрели на него, чужака, как на родного брата, потому что видели в нем единоверца, и невозможно было словами выразить любовь, которая светилась в этих взорах. Сербы держались в высшей степени чинно и благоговейно, крестясь всякий раз, когда слышали имя Отца, Сына и Святаго Духа. Порою они отзывались словам священника протяжным «Аминь!», и этот отклик, вырываясь из груди целого собрания, звучал столь величественно, что у Алексея замирало сердце.
Заутра отправились дальше. Алексей заметил кучку изб при дороге: это было село Дражин Дол. Миленко гордо поведал, что здесь есть своя сельская церковь – Св. Климента, одна из немногих, в которых еще служат (сербы говорят: «которые поют»). В таких храмах нет священников – они предоставлены на попечение крестьян. Как правило, все заботы обрушиваются на кого-нибудь одного, кто почитается самым зажиточным, и тот их принимает «для спасения души».
Какова ни показалась Алексею мала и неприглядна монастырская церковь в Дужах, она могла бы назваться роскошною по сравнению с церковью Св. Климента. Это была каменная каморка, которая легко поместилась бы в горнице обычной русской избы. К изумлению путешественников, несмотря на дневную пору и страду (убирали виноград), вокруг толпился народ.
Лица мужчин были исполнены гнева, слышались проклятия. Поодаль голосили женщины, но негромко, словно в страхе.
Алексей и Миленко спешились и, обнажив головы, вошли в маленькую церковь. Дощатая перегородка заменяла иконостас, царских врат не было вовсе, каменная плита на столбике служила алтарем. Не было ни креста, ни образов, ни книг, ни утвари. Алексей уже знал, что все это хранится по избам у окрестных поселян и приносится ими на богослужения. Если бы что-нибудь оставалось в церкви, турки непременно ее ограбили бы: они ведь не дозволяли запирать православные храмы, те должны стоять открытыми, без дверей.
Но церковь Св. Климента не была ограблена, нет, она была злобно осквернена: прямо перед алтарем возвышались две зловонные кучки...
Миленко вылетел прочь, как пуля, и его возмущенный крик смешался с голосами крестьян. Алексей тоже вышел, стал поодаль. Старый-престарый дед, опиравшийся на клюку, столь же кривую, как его спина, поднял на незнакомца полные слез глаза:
– О моя стара црква! О моя задушбина! Господин, есть ли такая несправедливость в вашей стране?
– Нема, – покачал головой Алексей, ощущая столь жгучий стыд перед этим стариком, словно сам был виновен в случившемся.
Задушбина! Он сказал – «моя задушбина». Значит, церковь Св. Климента выстроил этот старик – выстроил по обету... Подошел Миленко. Лицо его было мрачнее тучи.
– Османы? – спросил Алексей.
– Османы! Бог ньихов убийо!
Кровь закипела от ненависти.
«Что ж они творят? Как смеют? И почему это позволяем мы, русские, наша великая страна? Наших братьев унижают, как скотов! Они вчера смотрели на меня с такой любовью, а нынче я стою, как малое дитя, опустив руки...»
– Где они теперь?
– Уехали в горы. Там стоит хан , а ханджия – их родственник.
Алексей глянул исподлобья – и Миленко все понял без слов.
– Нам-то что! – вздохнул он. – Сделали дело – и поехали дальше, а месть османов обрушится на село, и не на одно. Здесь ведь нет гайдуков, чтобы османов в страхе держать.
Алексей задумчиво уставился вдаль – туда, где зеленые склоны гор таяли в полуденном мареве. Он только что дал себе клятву отомстить и не собирался от нее отступать. Однако Миленко прав: турки не пощадят окрестных крестьян. Как бы все это устроить похитрее?.. Черная точка реяла вдали – ястреб ловил ветер, и вдруг в голове Алексея возник план, до того изощренный и в то же время простой, что он даже засмеялся от удовольствия. Будто с неба снизошло озарение! Или словно бы кто-то умный и хитрый нашептал ему в уши, что и как сделать!
Он взглянул на Миленко, и тот изумленно вскинул брови, увидав усмешку в прищуренных голубых глазах – усмешку, от которой враз помолодело суровое, замкнутое лицо его побратима – и вновь стало таким же, как там, на плоту Десятки, среди порогов днепровских.
– Ужо я знаю, что мы сделаем! – быстро проговорил Алексей. – Только нужна женская одежда. Хорошая, нарядная! Сможем найти?
* * *
Близилась ночь, когда Мусу, владельца хана на высоком берегу Требиньштицы, оторвал от приятной беседы с родичами протяжный вопль:
– О ханджия!
Хан Мусы изрядно развалился и являл собой приземистое строение с плоской крышей, которая покоилась на грубо обтесанных стволах деревьев и была вся черна от копоти: дым выходил через грубо вырубленное отверстие. Впрочем, Муса прекрасно знал, что верстах в двадцати в округе путникам негде переночевать, и распахнул ворота перед караваном, нимало не смущаясь убогостью своего хана.
Перед ним оказались четверо всадников, сидевших на четырех лошадках, увешанных тюками и бурдюками. Муса мысленно потер руки: гости явно при деньгах! Возглавлял караван человек молодцеватой наружности, весьма красиво носивший свой живописный костюм: широкие красные шальвары, белую рубаху с просторными рукавами, елек – жилет, обшитый узким галуном и застегнутый на крючки, и поверх – красный с черными узорами доломан с разрезными рукавами. Его стан охватывал широкий кожаный пояс, за который были заткнуты длинный пистолет и кинжалы, а на голове важно сидел красный фес с синей пышной кистью. Это был, конечно, серб, но серб, который «потурчился», перешел в мусульманство: ведь православным, нечистой райе , под страхом смерти запрещалось носить оружие.
Муса, почуяв единоверца, встретил почтительно и его, и его спутников, и плотно укутанную в покрывала женщину, всю звенящую монистами так, что ушлый ханджия мог составить наилучшее представление о состоянии ее брата или мужа: сербские женщины – ходячие хранилища богатств своих родственников!
Где ему было знать, что жительницы трех сел собрали последние ожерелья, принесли лучшие свои и мужнины одежды, чтобы снарядить в путь «богатого мусульманина» (это был Миленко), его «сестру» (ее не без способностей изображал тонкий станом и малый ростом молодой хохол Петрик) и двух «робов», слуг, важных своей принадлежностью такому блестящему господину (в их роли выступили Алексей Измайлов и степенный Юхрим, четвертый галерник, пожелавший побывать в Сербии).
– Хош гелдын! Добро пожаловать! – с этими словами Муса принял поводья, а гость устало спросил:
– Есть соба?
– Да! – закивал ханджия. – Есть, господару!
«Соба», то есть комната, в хане и впрямь была. Точнее, он весь представлял собой одну «собу», одно общее жилье: вокруг стен изнутри были сделаны деревянные помостки и ясли – тут ставили лошадей; в середине пол крепко утоптан – и тут, вокруг огня, разводимого на каменной плите, ложились люди. Сейчас у костра сидели два османа, которые явно забыли завет Магомета правоверным: «не пить соку лозного», а потому их движения были неуверенны и разговор представлял бессмысленный, дикий набор напыщенных слов. «Наверняка это те, кого мы ищем», – догадался Алексей и с трудом сдержался, чтобы не броситься на них. Однако Миленко и бровью не повел, продолжая озирать хан с видом брезгливым и высокомерным. Отдельная «соба» в хане все-таки была: отгороженная клетушка, окно которой затягивала промасленная бумага. Заглянув туда, гость сморщился и спросил:
– Блохи есть?
– Валлах! – подавился от возмущения ханджия: блохи в его хане!..
Его вопли, видимо, успокоили гостя, и он спросил:
– Что дашь поесть?
– Что хочешь, есть все! – гордо отвечал ханджия – но, как выяснилось дальше, сильно покривил душою.
– Есть молоко?
– Валлах! Нема! – воздел руки ханджия.
– Есть каймак?
– Вчера был, теперь йок, – огорчился ханджия.
– Мясо?
– Йок, мяса не держим.
– Так что есть?! – возмущенно воскликнул гость.
– Валлах! Ракия есть, хлеб есть! – гордо заявил ханджия, но гость отмахнулся:
– Ракия и хлеб у меня свои.
По знаку господина робы развьючили лошадей, выложив на расстеленный ковер такой изрядный припас, что ханджия снова призвал «валлаха», не ведая, что прекрасный сыр, вяленый виноград, баранина, яблоки и свежие лепешки – жертва целой деревни. Гость воздал должное ужину, однако, заметив взоры двух османов, которые от зависти и голода даже слегка протрезвели, почтительно пригласил и их, и ханджию отведать его хлеба-соли, а заодно и ракии, которая оказалась куда крепче и вкуснее, чем ракия Мусы. Оттоманцы не заставили себя долго упрашивать, и через полчаса Алексей, внимательно наблюдавший за ними, кашлем дал знать Петрику, что пора переходить в наступление.
Покрывало с «сербиянки», словно невзначай, соскользнуло ровно настолько, чтобы собравшимся открылось хорошенькое личико, набеленное, насурьмленное и нарумяненное столь умело, что даже не всякий трезвый признал бы в девице юношу. Где было углядеть разницу крепко осоловелым османам!
Петрик бросал такие взоры то на одного, то на другого, строил такие ужимки, что Алексей и Миленко едва сдерживали смех, а Юхрим, подальше от греха, отошел в сторонку и сделал вид, что спит.
Время шло, бурдюки с ракией пустели, и ханджия, оказавшийся слабее постояльцев, уже храпел, как сказал бы Никитич, старый дядька Алеши Измайлова, во всю ивановскую. Миленко изобразил такую степень опьянения, при которой будто не мог разглядеть, что его «сестра», которую он вез «мужу в Рагузу», украдкой пожимает правой рукой руку одному турчанину, в то же время подставляя пальчики левой ласкам второго.
Он-то «не видел», зато правый осман оказался достаточно зорок. Не выпуская шаловливых пальчиков, он вызывающе обратился к приятелю, надеясь оторвать его от приятного занятия:
– Налей-ка мне ракии!
– Тебе?! – взъярился левый турчин, наконец-то различивший маневры коварного Петрика и побагровевший от ревности так, словно его вот-вот хватит удар. – Не припас я для тебя позлащенной чарки, свинья гяура!
Даже Алексей, далекий от мусульманских свычаев-обычаев, похолодел: оскорбления страшнее вряд ли сыщешь! Чего же говорить о магометанине?..
Петрик отлетел в одну сторону, пустой бурдюк – в другую, и бывшие приятели вцепились друг в друга с таким пылом, что мстителям даже не пришлось вмешаться. Все свершилось на диво легко, как бы само собою: нанеся друг другу несколько ужасающих ударов, один турчин выхватил кривой кинжал, другой – пистолет, раздался выстрел... смертельно раненный осман в последнем усилии ненависти перерезал горло противнику – и замер на его окровавленном трупе. План Алексея свершился блестяще!
Ханджия успел очнуться от пьяного дурмана как раз вовремя, чтобы увидать последние содрогания своих родичей и тот ужас, в который были ввергнуты богатый гость, его вертлявая «сестрица» и два роба. Они старались предотвратить побоище, но не смогли, этому ханджия был свидетелем.
Гости были так удручены случившимся («сербиянка» зашлась в истерике), что и минуты лишней не пожелали промедлить в зловещем хане: похватали пожитки, взгромоздились верхом и двинулись прочь – в лес, в горы, в темную ночь, подальше отсюда! Ханджия был слишком потрясен, чтобы пытаться их удержать, и долго еще призывал «валлаха» над двумя трупами, тупо недоумевая, то ли ночная птица ухает вдали, то ли разносятся вокруг рыдания молоденькой «сербиянки», более напоминающие неудержимый хохот.
«Црква-задушбина» была отомщена.
* * *
Простившись с благодарными жителями Дражина Дола, бывшие галерники отправились в дальнейший путь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
От ран, полученных в сражении, пошла горячка, ожоги воспалились, и ему, лежащему в полузабытьи, предаваясь горькому отчаянию от невосполнимой потери, были безразличны споры, поднявшиеся на освобожденной галере.
Теперь к веслам прикованы были крымчаки, но вот куда должны грести эти новые гребцы? В том, что надобно воротиться в Россию, сходились все, но каким путем? Обратно мимо Турции, в Черное море?.. Да каков же был смысл брать свободу, чтобы ее тотчас потерять, ибо как пройти через Босфор, мимо Стамбула, на знаменитой галере, принадлежащей высланному из Турции Сеид-Гирею? Верная гибель! Оставалась Италия, но большинство невольников питали ужас перед столь дальними, столь чужими землями и готовы были лучше сойти на берег в захваченной османами Греции (все ж народ там православный!), чем пробираться через католическую Италию. Турки, мусульмане – это уже что-то привычное, мусульман они уже били, а итальянцы чудились столь же диковинными и опасными, как сказочные песиглавцы. Миленко в этих спорах сперва отмалчивался, а потом предложил всем идти в Сербию и уж оттуда, через Австро-Венгрию и Молдавию, пробираться на родимую сторонку: кому в Украйну, а кому и в самую Россию.
В конце концов после многочисленных словесных баталий (в славянах, как известно, согласия от веку нет!) сошлись на том, что каждый пойдет своим путем, но путь сей проляжет через гавань Рагузу на берегах Герцеговины. Там сойдут на берег Миленко и те, кто пожелает к нему присоединиться; остальные же вольны будут воротиться к греческим, либо итальянским, либо болгарским берегам, благо все они окаймляют одно и то же Адриатическое море. Такое решение – поначалу идти к Сербии – принято было после того, как Лех Волгарь, очнувшийся от своего недуга, пожелал присоединиться к Миленко.
Тоска по России томила его столь же сильно, сколь прочих, даже сильнее – именно потому, что путь туда он почитал для себя навеки заказанным. Однако в его молодой душе слишком сильна была воля к жизни, чтобы вовсе сгубить себя тоскою и раскаянием. Он, даже неосознанно, хотел жить и быть счастливым, а не предаваться вечным мукам больной совести, и смутно понимал, что лучшим средством воротить уважение к себе будут славные, героические деяния. А что ж славнее, прекраснее для русского человека, чем подмога братьям своим?
* * *
У них были немалые деньги, ибо Сеид-Гирей бежал из Эски-Кырыма, конечно же, не с пустыми руками, и первым делом они купили себе в Рагузе лошадей, ибо Миленко сразу предупредил, что одолеть горы можно только верхом. Оттоманцы владели этими землями около трех веков, однако дорог не строили: мол, деды и отцы наши здесь проезжали, так отчего и нам не проехать? А построй дорогу, так по ней гяуры поведут свои пушки!
Ехали уже несколько часов, а никаких признаков жизни человеческой не встречалось, разве что изредка попадалось крохотное поле, принадлежащее какому-нибудь мусульманину и обработанное для него кметами-христианами: их деревушки прятались в самых неприступных местах, как почти везде в Герцеговине. Однако же некоторые из этих клочков плодородной земли выглядели покинутыми, заросшими кустарником или дурной травою.
– Отчего не обрабатываются поля? – спросил Алексей.
– Ага , знать, больно зол, бьет людей, никакой кмет у него жить не хочет! – сообщил Миленко с таким счастливым видом, словно речь шла о некоем благодетеле человечества. Но здесь, на родине, с его лица не сходила улыбка, и Алексей только и мог, что позавидовал товарищу, который воротился наконец домой. Тропа то опускалась, то вновь поднималась среди скалистых кряжей: серых, частью голых, частью поросших редким кустарником или плющом.
Алексей восседал на мелком, но крепком, выносливом, смирном, как осел, коне, который медленно, но верно пробирался между глыб. При этом каждая его нога, словно бы отдельно от других, независимо, выбирала место, куда стать, а потому конь странно дергался, колебался, отчего у Алексея вдруг начала кружиться голова, как при морской болезни.
Казалось, миновал не день, а неделя пути, прежде чем хребты сменились плоскогорьями, поросшими кустарником и мелким лесом, а его сменила прекрасная дубовая роща, в которой притаилось крохотное селение, окружавшее несколько строений монастыря Дужи.
Алексея поразили необычайно маленькие размеры монастырских окон и дверей: приходилось согнуться в три погибели, чтобы войти в келью. Миленко пояснил, что это «от страха турецкого»: мусульмане видят в высоких больших окнах и дверях признак гордости и независимости хозяина, а потому христиане принуждены избегать всякого архитектурного удобства. Они так привыкают к низеньким дверям, что всегда, даже когда в том нет нужды, невольно нагибаются, переступая порог.
Путники поспели к вечерней службе. В Дужах Алексей первый раз за долгое время оказался на православном богослужении – и не мог сдержать слез. Он слышал те же молитвы, что и дома, в России, и, казалось, исчез гнет иноверного владычества, которым придавлены здесь, в Герцеговине, даже тишина, даже безлюдье... Его окружала толпа сербов в их странных костюмах, с бритыми головами, с красными чалмами в руках, с сумеречным выражением лиц. Их темные глаза смотрели на него, чужака, как на родного брата, потому что видели в нем единоверца, и невозможно было словами выразить любовь, которая светилась в этих взорах. Сербы держались в высшей степени чинно и благоговейно, крестясь всякий раз, когда слышали имя Отца, Сына и Святаго Духа. Порою они отзывались словам священника протяжным «Аминь!», и этот отклик, вырываясь из груди целого собрания, звучал столь величественно, что у Алексея замирало сердце.
Заутра отправились дальше. Алексей заметил кучку изб при дороге: это было село Дражин Дол. Миленко гордо поведал, что здесь есть своя сельская церковь – Св. Климента, одна из немногих, в которых еще служат (сербы говорят: «которые поют»). В таких храмах нет священников – они предоставлены на попечение крестьян. Как правило, все заботы обрушиваются на кого-нибудь одного, кто почитается самым зажиточным, и тот их принимает «для спасения души».
Какова ни показалась Алексею мала и неприглядна монастырская церковь в Дужах, она могла бы назваться роскошною по сравнению с церковью Св. Климента. Это была каменная каморка, которая легко поместилась бы в горнице обычной русской избы. К изумлению путешественников, несмотря на дневную пору и страду (убирали виноград), вокруг толпился народ.
Лица мужчин были исполнены гнева, слышались проклятия. Поодаль голосили женщины, но негромко, словно в страхе.
Алексей и Миленко спешились и, обнажив головы, вошли в маленькую церковь. Дощатая перегородка заменяла иконостас, царских врат не было вовсе, каменная плита на столбике служила алтарем. Не было ни креста, ни образов, ни книг, ни утвари. Алексей уже знал, что все это хранится по избам у окрестных поселян и приносится ими на богослужения. Если бы что-нибудь оставалось в церкви, турки непременно ее ограбили бы: они ведь не дозволяли запирать православные храмы, те должны стоять открытыми, без дверей.
Но церковь Св. Климента не была ограблена, нет, она была злобно осквернена: прямо перед алтарем возвышались две зловонные кучки...
Миленко вылетел прочь, как пуля, и его возмущенный крик смешался с голосами крестьян. Алексей тоже вышел, стал поодаль. Старый-престарый дед, опиравшийся на клюку, столь же кривую, как его спина, поднял на незнакомца полные слез глаза:
– О моя стара црква! О моя задушбина! Господин, есть ли такая несправедливость в вашей стране?
– Нема, – покачал головой Алексей, ощущая столь жгучий стыд перед этим стариком, словно сам был виновен в случившемся.
Задушбина! Он сказал – «моя задушбина». Значит, церковь Св. Климента выстроил этот старик – выстроил по обету... Подошел Миленко. Лицо его было мрачнее тучи.
– Османы? – спросил Алексей.
– Османы! Бог ньихов убийо!
Кровь закипела от ненависти.
«Что ж они творят? Как смеют? И почему это позволяем мы, русские, наша великая страна? Наших братьев унижают, как скотов! Они вчера смотрели на меня с такой любовью, а нынче я стою, как малое дитя, опустив руки...»
– Где они теперь?
– Уехали в горы. Там стоит хан , а ханджия – их родственник.
Алексей глянул исподлобья – и Миленко все понял без слов.
– Нам-то что! – вздохнул он. – Сделали дело – и поехали дальше, а месть османов обрушится на село, и не на одно. Здесь ведь нет гайдуков, чтобы османов в страхе держать.
Алексей задумчиво уставился вдаль – туда, где зеленые склоны гор таяли в полуденном мареве. Он только что дал себе клятву отомстить и не собирался от нее отступать. Однако Миленко прав: турки не пощадят окрестных крестьян. Как бы все это устроить похитрее?.. Черная точка реяла вдали – ястреб ловил ветер, и вдруг в голове Алексея возник план, до того изощренный и в то же время простой, что он даже засмеялся от удовольствия. Будто с неба снизошло озарение! Или словно бы кто-то умный и хитрый нашептал ему в уши, что и как сделать!
Он взглянул на Миленко, и тот изумленно вскинул брови, увидав усмешку в прищуренных голубых глазах – усмешку, от которой враз помолодело суровое, замкнутое лицо его побратима – и вновь стало таким же, как там, на плоту Десятки, среди порогов днепровских.
– Ужо я знаю, что мы сделаем! – быстро проговорил Алексей. – Только нужна женская одежда. Хорошая, нарядная! Сможем найти?
* * *
Близилась ночь, когда Мусу, владельца хана на высоком берегу Требиньштицы, оторвал от приятной беседы с родичами протяжный вопль:
– О ханджия!
Хан Мусы изрядно развалился и являл собой приземистое строение с плоской крышей, которая покоилась на грубо обтесанных стволах деревьев и была вся черна от копоти: дым выходил через грубо вырубленное отверстие. Впрочем, Муса прекрасно знал, что верстах в двадцати в округе путникам негде переночевать, и распахнул ворота перед караваном, нимало не смущаясь убогостью своего хана.
Перед ним оказались четверо всадников, сидевших на четырех лошадках, увешанных тюками и бурдюками. Муса мысленно потер руки: гости явно при деньгах! Возглавлял караван человек молодцеватой наружности, весьма красиво носивший свой живописный костюм: широкие красные шальвары, белую рубаху с просторными рукавами, елек – жилет, обшитый узким галуном и застегнутый на крючки, и поверх – красный с черными узорами доломан с разрезными рукавами. Его стан охватывал широкий кожаный пояс, за который были заткнуты длинный пистолет и кинжалы, а на голове важно сидел красный фес с синей пышной кистью. Это был, конечно, серб, но серб, который «потурчился», перешел в мусульманство: ведь православным, нечистой райе , под страхом смерти запрещалось носить оружие.
Муса, почуяв единоверца, встретил почтительно и его, и его спутников, и плотно укутанную в покрывала женщину, всю звенящую монистами так, что ушлый ханджия мог составить наилучшее представление о состоянии ее брата или мужа: сербские женщины – ходячие хранилища богатств своих родственников!
Где ему было знать, что жительницы трех сел собрали последние ожерелья, принесли лучшие свои и мужнины одежды, чтобы снарядить в путь «богатого мусульманина» (это был Миленко), его «сестру» (ее не без способностей изображал тонкий станом и малый ростом молодой хохол Петрик) и двух «робов», слуг, важных своей принадлежностью такому блестящему господину (в их роли выступили Алексей Измайлов и степенный Юхрим, четвертый галерник, пожелавший побывать в Сербии).
– Хош гелдын! Добро пожаловать! – с этими словами Муса принял поводья, а гость устало спросил:
– Есть соба?
– Да! – закивал ханджия. – Есть, господару!
«Соба», то есть комната, в хане и впрямь была. Точнее, он весь представлял собой одну «собу», одно общее жилье: вокруг стен изнутри были сделаны деревянные помостки и ясли – тут ставили лошадей; в середине пол крепко утоптан – и тут, вокруг огня, разводимого на каменной плите, ложились люди. Сейчас у костра сидели два османа, которые явно забыли завет Магомета правоверным: «не пить соку лозного», а потому их движения были неуверенны и разговор представлял бессмысленный, дикий набор напыщенных слов. «Наверняка это те, кого мы ищем», – догадался Алексей и с трудом сдержался, чтобы не броситься на них. Однако Миленко и бровью не повел, продолжая озирать хан с видом брезгливым и высокомерным. Отдельная «соба» в хане все-таки была: отгороженная клетушка, окно которой затягивала промасленная бумага. Заглянув туда, гость сморщился и спросил:
– Блохи есть?
– Валлах! – подавился от возмущения ханджия: блохи в его хане!..
Его вопли, видимо, успокоили гостя, и он спросил:
– Что дашь поесть?
– Что хочешь, есть все! – гордо отвечал ханджия – но, как выяснилось дальше, сильно покривил душою.
– Есть молоко?
– Валлах! Нема! – воздел руки ханджия.
– Есть каймак?
– Вчера был, теперь йок, – огорчился ханджия.
– Мясо?
– Йок, мяса не держим.
– Так что есть?! – возмущенно воскликнул гость.
– Валлах! Ракия есть, хлеб есть! – гордо заявил ханджия, но гость отмахнулся:
– Ракия и хлеб у меня свои.
По знаку господина робы развьючили лошадей, выложив на расстеленный ковер такой изрядный припас, что ханджия снова призвал «валлаха», не ведая, что прекрасный сыр, вяленый виноград, баранина, яблоки и свежие лепешки – жертва целой деревни. Гость воздал должное ужину, однако, заметив взоры двух османов, которые от зависти и голода даже слегка протрезвели, почтительно пригласил и их, и ханджию отведать его хлеба-соли, а заодно и ракии, которая оказалась куда крепче и вкуснее, чем ракия Мусы. Оттоманцы не заставили себя долго упрашивать, и через полчаса Алексей, внимательно наблюдавший за ними, кашлем дал знать Петрику, что пора переходить в наступление.
Покрывало с «сербиянки», словно невзначай, соскользнуло ровно настолько, чтобы собравшимся открылось хорошенькое личико, набеленное, насурьмленное и нарумяненное столь умело, что даже не всякий трезвый признал бы в девице юношу. Где было углядеть разницу крепко осоловелым османам!
Петрик бросал такие взоры то на одного, то на другого, строил такие ужимки, что Алексей и Миленко едва сдерживали смех, а Юхрим, подальше от греха, отошел в сторонку и сделал вид, что спит.
Время шло, бурдюки с ракией пустели, и ханджия, оказавшийся слабее постояльцев, уже храпел, как сказал бы Никитич, старый дядька Алеши Измайлова, во всю ивановскую. Миленко изобразил такую степень опьянения, при которой будто не мог разглядеть, что его «сестра», которую он вез «мужу в Рагузу», украдкой пожимает правой рукой руку одному турчанину, в то же время подставляя пальчики левой ласкам второго.
Он-то «не видел», зато правый осман оказался достаточно зорок. Не выпуская шаловливых пальчиков, он вызывающе обратился к приятелю, надеясь оторвать его от приятного занятия:
– Налей-ка мне ракии!
– Тебе?! – взъярился левый турчин, наконец-то различивший маневры коварного Петрика и побагровевший от ревности так, словно его вот-вот хватит удар. – Не припас я для тебя позлащенной чарки, свинья гяура!
Даже Алексей, далекий от мусульманских свычаев-обычаев, похолодел: оскорбления страшнее вряд ли сыщешь! Чего же говорить о магометанине?..
Петрик отлетел в одну сторону, пустой бурдюк – в другую, и бывшие приятели вцепились друг в друга с таким пылом, что мстителям даже не пришлось вмешаться. Все свершилось на диво легко, как бы само собою: нанеся друг другу несколько ужасающих ударов, один турчин выхватил кривой кинжал, другой – пистолет, раздался выстрел... смертельно раненный осман в последнем усилии ненависти перерезал горло противнику – и замер на его окровавленном трупе. План Алексея свершился блестяще!
Ханджия успел очнуться от пьяного дурмана как раз вовремя, чтобы увидать последние содрогания своих родичей и тот ужас, в который были ввергнуты богатый гость, его вертлявая «сестрица» и два роба. Они старались предотвратить побоище, но не смогли, этому ханджия был свидетелем.
Гости были так удручены случившимся («сербиянка» зашлась в истерике), что и минуты лишней не пожелали промедлить в зловещем хане: похватали пожитки, взгромоздились верхом и двинулись прочь – в лес, в горы, в темную ночь, подальше отсюда! Ханджия был слишком потрясен, чтобы пытаться их удержать, и долго еще призывал «валлаха» над двумя трупами, тупо недоумевая, то ли ночная птица ухает вдали, то ли разносятся вокруг рыдания молоденькой «сербиянки», более напоминающие неудержимый хохот.
«Црква-задушбина» была отомщена.
* * *
Простившись с благодарными жителями Дражина Дола, бывшие галерники отправились в дальнейший путь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37