Свят, свят, свят. – Робледа осенил себя крестным знамением. – И якобы на найдя сына дома, Мария взобралась на осла и отправилась на его поиски. Вскоре заблудилась и оказалась в лесу, где ощутила, что силы покидают ее. Иисус увидел это и пришел ей на помощь: благословил куст мамакоки, что рос неподалеку. Осла потянуло к кусту, он отказывался продолжать путь, и тогда Мария поняла, что куст этот благословлен для нее. Она пожевала листики, и жажда и голод отступили, усталость как рукой сняло. Она снова пустилась в путь и добралась до деревни, где ей предложили поесть. Она отвечала, что не голодна, и показала ветку мамакоки: «Посадите ее, она пустит корни, вырастет куст». Женщины послушались, и четыре дня спустя вырос куст с плодами. Из них извлекли семена. И теперь еще выращивают эту культуру.
– Но это же ужасно! Так осквернять имена Девы Марии и Христа, утверждать, что они питались растениями колдунов…
– Ты прав, это ужасно, – согласился Робледа, отирая пот с лица. – Но и это не все.
Запретных растений там была тьма тьмущая, так что колонизаторам (и в том числе иезуитам, – со смирением добавил Робледа) они уже стали застить свет. Да и как было безошибочно распознать все эти oliuchi, donanacal, peyote, cocoba, pate, cola, iopo, mate, guarana, mamacoca?
– Неужто мамакока употреблялась и во время молитвы?
– Нет, – слегка смешавшись, отвечал он. – Она служила в иных целях.
Листья этого безобидного на вид растения обладали поразительной силой прогонять усталость, избавлять от голода, веселить и вселять силу. Кроме того, как убедились иезуиты, мамакока унимала боль, благотворно действовала на кости, согревала и излечивала застарелые гноящиеся раны. И наконец, и это, возможно, главное, благодаря ей работники и рабы могли долгие часы трудиться, не уставая.
У завоевателей возникла мысль: лучше использовать бич, вместо того чтобы искоренять его. Мамакока позволяла туземцам переносить большие нагрузки, а миссиям иезуитов в Вест-Индии постоянно требовались рабочие руки.
С этого растения был снят запрет. Труд местных работников оплачивался пистьями мамакоки, имевшими для них большую цену, чем монеты, серебро либо золото. Духовенству было разрешено взимать десятину с этой культуры, в основе многих священнических и епископских рент – прибыли с продажи этого растения.
– Но разве это не одно из орудий Дьявола? – опешив, поинтересовался я.
– Гм… в общем, – замялся Робледа, – обстановка была не из простых, требовалось выбрать: запретить или разрешить. В случае свободного хождения мамакоки появлялась возможность расширять миссионерскую деятельность, цивилизовывать другие народы и в конечном итоге все больше и больше душ наставлять на путь истинный.
Я потер листик и поднес к носу: ничего особенного.
– А как это могло попасть в Рим?
– Вероятнее всего, испанское судно доставило груз в Португалию, затем его переправили в Геную или Фландрию. Это все, что мне известно. Я узнал листья, поскольку один из моих собратьев показывал мне их, кроме того, я видел их изображения в посланиях миссионеров. Тот, кто тебе его дал, знает больше меня.
Я уже собрался попрощаться, как у меня возник еще один вопрос.
– Последний вопрос, святой отец. Как употребляется мамакока?
– Но, мой мальчик, надеюсь, ты не собираешься этого делать!
– Нет, святой отец, мне просто любопытно.
– Дикари ее пережевывают, смочив слюной и посыпав пеплом. Но возможно и как-то иначе.
По пути на кухню я заглянул к аббату Мелани, чтобы рассказать ему о том, что узнал от Робледы.
– Очень интересно, – задумчиво протянул он. – Даже если пока и неясно, куда это может нас завести. Надо подумать.
На кухне я застал Кристофано мятущимся по своему обыкновению между погребом и печами и готовящим разнообразные снадобья против чумы. Надо сказать, в последние дни его кипучая фармацевтическая деятельность шла по нарастающей: пытаясь спасти Бедфорда, он пустил в ход все. Я даже присутствовал при разграблении им закромов моего хозяина под предлогом того, что нечего добру понапрасну гнить. Утверждая, что скрывать вонь разлагающихся тушек дичи так, как это делает Пеллегрино, – значит наносить здоровью непоправимый вред, он завладел серыми куропатками, сизыми голубями, болотными куликами, кавказскими рябчиками и перепелами с одной-единственной целью – нафаршировать их вишнями из Дамаска и черными вишнями, поместить в мешок из белой холстины, положить оный под пресс, отжать и получить сироп, якобы необходимый для поправления здоровья горемычного Бедфорда. До этих пор все его попытки изготовить по-настоящему действенный remedium потерпели крах. А молодой организм Бедфорда устоял.
Кристофано известил меня, что прочие постояльцы пребывают в добром здравии, за исключением Доменико Стилоне Приазо и Помпео Дульчибени: у одного на губе выскочила лихорадка, а другого поразил почечуй, не иначе как из-за вымени. И от того, и от другого показано одно средство – едкий натр.
– Подавляет гнойники и язвы, подходит для лечения лишая и почечуя, – заявил он и повелел: – Recipe Возьми (лат.) – слово из аптекарского лексикона
крепкого уксуса.
Смешав уксус с кристалликами мышьяка, солями аммониака и хлорной ртутью, он растер все и довел до кипения.
– Прекрасно. Теперь дождемся, когда испарится половина уксуса. Затем я поднимусь к Стилоне Приазо и попробую вывести этим его прыщи. А ты тем временем займись приготовлением обеда: я уже отобрал в погребе индюшек, которые сейчас как нельзя лучше подходят для питания наших пансионеров. Отвари их с корнями и подай к ним похлебку из тертой хлебной корки.
Я засучил рукава. Кристофано с натром отправился к Стилоне, а перед уходом наказал мне:
– Ты мне понадобишься, когда я пойду лечить Дульчибени. При раздаче пищи я тебе помогу, так ты не ухлопаешь уйму времени, а то, я смотрю, всех так и тянет заговорить тебя, – многозначительно закончил он.
После обеда мы отправились кормить Бедфорда, а затем надолго застряли у Пеллегрино. Ему что-то совсем не пришлось по вкусу специально приготовленное для него лекарем кушанье, обладающее очистительными свойствами, – нечто вроде серой тюри. Вообще же я с удовольствием отметил, что он пошел на поправку. А уж как я чаял узреть его здоровым, и сказать не могу. Он понюхал тюрю, а потом огляделся, сложил пальцы в кулак, выставив большой палец и стал ритмично указывать им себе на рот. Так он обычно давал знать о жажде и желании промочить глотку.
Только я открыл рот, чтобы призвать его к благоразумию, как Кристофано жестом остановил меня.
– Ты же видишь, он приходит в себя, ум пробуждается от спячки. Можно позволить ему полчарочки красного.
– Но он уже столько выпил, никак себя не ограничивая, пока не заболел!
– Золотые слова. Вино следует потреблять с умеренностью: оно питательно, способствует пищеварению, придает силы, успокаивает, смягчает нрав, веселит, проясняет мысли, освежает мозги. Сбегай-ка за вином в погреб, – с ноткой нетерпения закончил Кристофано. – Одна чарочка пойдет ему только на пользу.
Когда я уже направлялся к лестнице, за моей спиной раздалось:
– Да смотри, чтоб было прохладное! В Мессине употребление снега для охлаждения вина и пищи свело на нет лихорадку, вызванную засорением вен. С тех пор с каждый годом умирает на тысячу человек меньше!
Я заверил его: мол чего-чего, а уж прессованного снега у нас хоть отбавляй, его нам поставляют так же исправно, как хлебные караваи и бурдюки с водой.
Одна нога здесь, другая там, и вот я уже вернулся с графинчиком доброго красного вина и чаркой. Кристофано объяснил мне тут, что беда Пеллегрино – в неумеренном потреблении вина, которое делает человека бешеным, дурным, блудливым, болтливым и склонным к убийству. Умеренными потребителями вина были Август и Цезарь, неумеренными – Клавдий Тиберий Нерон и Александр, порой на два дня засыпавший после попойки.
С этими словами Кристофано выхватил у меня чарку, которую я успел наполнить, и осушил ее больше чем наполовину.
– Недурное винцо, скорее укрепляющее, приятное на вкус, – проговорил он, разглядывая остававшуюся на донышке жидкость рубинового цвета. Как я тебе говорил, добрая доза вина превращает природные пороки в их противоположность, отчего нечестивец становится набожным, скряга – мотом, гордец – скромником, гуляка – усидчивым, робкий – смельчаком, молчун и ленивец – хитрецом, гораздым на проделки и болтуном. – • Он допил чарку, снова наполнил ее и залпом опрокинул. – Но горе, если станешь пить после тяжких физических нагрузок или коитуса, – предуведомил он меня, вытирая губы тыльной стороной одной руки, а другой опять наливая себе. – Хорошо пьется после горького миндаля, айвы, миртовых семян или чего иного вяжущего.
Наконец и Пеллегрино досталась пара глотков.
От Пеллегрино мы прошли к Дульчибени, которого мое присутствие как будто слегка стесняло. Вскоре я понял почему: Кристофано попросил его обнажить срамные части тела. Пациент бросил в мою сторону недовольный взгляд и заворчал. Видя, что он стесняется, я отвернулся. Кристофано заверил его, что я не стану на него смотреть, а врача бояться – последнее дело, и попросил его встать на постели на четвереньки, оперевшись на локти, чтобы можно было подобраться к его геморрою. Дульчибени, хотя и нехотя, сделал, как его просили, но прежде схватился за свою табакерку. Мне Кристофано велел присесть лицом к лицу к престарелому господину и покрепче ухватить его за плечи, чтобы при накладывании лекарства пациент чего доброго не дернулся и жидкость не попала на его мошонку или уд, в противном случае его гениталиям грозил ожог. Заслыша эти указания, Дульчибени с трудом подавил дрожь и сделал запасец из табакерки.
Кристофано приступил к лечению. Как и следовало ожидать, Дульчибени забился от боли, издавая короткие пронзительные вопли. Чтобы отвлечь его, доктор попытался завязать с ним беседу, для начала поинтересовавшись, откуда он родом, для чего прибыл из Неаполя в Рим и все в таком духе. Я бы поостерегся задавать ему подобные вопросы. Дульчибени (как и предполагал аббат Мелани) отвечал односложно, не желая поддерживать разговор. Я не услышал ничего, что могло бы пригодиться нам с аббатом. Тогда Кристофано завел речь о том, о чем в эти дни не говорил только мертвый, – об осаде Вены. Он спросил, как на это смотрят в Неаполе.
– Понятия не имею, – лаконично ответил Дульчибени, чего, впрочем, и следовало ожидать.
– Но ведь уже месяцы об этом судачит вся Европа! Кто, по-вашему выйдет победителем? Правоверные или нечестивцы?
– И те и другие и ни те ни другие, – раздраженно пробурчал пациент.
Мне вдруг пришло в голову: а станет ли Дульчибени разговаривать сам с собой на эту неприятную для него тему, когда мы закончим процедуру и откланяемся.
– Что вы хотите этим сказать? – не отставал от него Кристофано, продолжая прижигать болячки, отчего Дульчибени издавал теперь уже хриплые вскрики. – На войне, если ей не кладется предел договором, всегда есть победитель и побежденный.
Тут Дульчибени дернулся, и мне пришлось схватить его за шиворот, чтобы удержать. Не знаю, было ли это вызвано болью или чем другим, однако на сей раз он соизволил снизойти до разговора с существом из плоти и крови, а не с собственным изображением в зеркале.
– Да что вы об этом знаете! Только и толкуют о христианах и османах, католиках и протестантах, верных и неверных, как будто они и вправду существуют среди верующих: здесь римские католики, там галликанцы и так далее. Но алчность и жажда власти не нуждаются в иной вере, они сами себе вера.
– Да как же это! Утверждать, что христиане и турки – одно и то же… слышал бы вас отец Робледа.
Но Дульчибени его уже не слушал. Он продолжал судорожно втягивать ноздрями содержимое табакерки, а в голосе его время от времени прорывалась такая лютая ненависть, что было ясно, какую нестерпимую боль причиняет ему метод лечения, избранный Кристофано. Я держал его крепче некуда, а сам отводил глаза в сторону, что было не так-то просто в той позе, в какой находился я сам.
И вдруг нашего пациента прорвало: в нем вскипел такой гнев против Бурбонов, Габсбургов, Стюартов и Оранского дома вместе взятых, что никому не показалось бы мало. А поскольку Кристофано как добрый тосканец принял сторону Бурбонов (состоявших в родстве с герцогом Тосканским, правителем и его родного города Сиены), Дульчибени с особенным неистовством обрушился на Францию.
– Что сталось с прежним дворянством, которым так гордилась эта нация? Дворянчики, что толпятся ныне при дворе, – сплошь бастарды! Конде, Конти, Бофор, герцог Мэнский, герцог Вандомский, герцог Тулузский… Их именуют принцами крови. Но о какой именно крови идет речь? Давайте разберемся. Крови тех шлюх, с которыми спал король-Солнце или его дед Генрих Наваррский! А уж этот-то выступил с войском в Шартр с одной целью – заполучить Габриель д'Эстре Д'Эстре Габриель (1573–1599) – фаворитка Генриха IV, имевшая от него двух сыновей – Цезаря и Александра Вандомских
, которая, прежде нежели лечь с королем, потребовала назначения своего отца на должность губернатора города, а брата – архиепископом. Ей удалось задорого продать себя королю, даже после того, как она побывала в постелях Генриха III (это принесло старику д'Эстре шесть тысяч дукатов), банкира Замета, герцога де Гиза, герцога Лонгвильского и герцога Бельгардского. И все это, несмотря на двусмысленную репутацию ее бабки – любовницы Франциска I, папы Климента IV и Карла Валуа. Что же удивительного в том, – Дульчибени перешел на крик, – что крупные вассалы короля возымели охоту очистить королевство от этих мерзостей, разделавшись с Генрихом Наваррским. Но было уже слишком поздно! Слепая власть к этому времени всех их безжалостно обобрала и раздавила.
– Сдается мне, вы несколько преувеличиваете, – отозвался Кристофано, на миг оторвав взгляд от заднего прохода пациента и с беспокойством переводя его на лицо.
Я, со своей стороны, также считал, что Дульчибени излишне горячится. Даже с учетом того, какую боль причиняло ему прижигание, вопросы Кристофано, скорее носившие характер дежурных, не заслуживали такого накала страстей. Дрожь в членах свидетельствовала о необычайном нервном возбуждении господина в летах. Тот порошок, которым он то и дело потчевал свой нос, явно не успокаивал его. Мелькнула мысль: будет нелишним донести обо всем этом аббату Мелани.
– Послушаешь вас, так ни в Версале, да и ни при одном другом дворе вообще нет ничего хорошего.
– Версаль! И вы говорите о Версале, где что ни день попирается благородная кровь предков! Что сталось с рыцарством? Сбилось в кучу вокруг короля и его ростовщика Кольбера, все в одном-единственном дворце, и занято тем, что проматывает свое достояние на балы и охотничьи забавы, вместо того чтобы защищать поместья своих славных предков?
– Но, введя такой порядок, Людовик XIV положил конец заговорам, – возразил Кристофано. – Его дед король умер от удара кинжалом, отец был отравлен, он сам ребенком испытал ужасы Фронды! Пусть уж все будут в одном месте, на виду.
– Это-то верно. Но ведь он присвоил себе достояние французской знати. И не понял, что прежде распыленная по всей стране знать оставалась лучшей опорой власти на местах, хоть и представляла угрозу центру.
– Что вы имеете в виду?
– Монарх может держать королевство в узде, только если у него повсюду верные подданные. Людовик же поступил наоборот: объединил аристократию в одно целое. А у целого есть только одна шея, и если народу вздумается ее перерезать, достаточно будет малого.
– Ну уж этому никогда не бывать! – вскипел тут и Кристофано. – Народ Парижа не станет обезглавливать дворян. А король…
Дульчибени гнул свое, не обращая больше никакого внимания на возражения Кристофано и перейдя чуть ли не на крик:
– История не пожалеет этих шакалов, нацепивших на себя корону, пьющих человеческую кровь и заедающих детьми, этих злодеев, посылающих своих рабов на бойню всякий раз, как кровосмесительная страстишка пробуждает в них дух разрушения.
Он чеканил слова, яростно поджимая бледные дрожащие губы, так, словно был на трибуне, а не стоял на четвереньках, обнажив задницу, с носом, замаранным порошком, который он так усердно вбирал в себя ноздрями. Я невольно вздрагивал, Кристофано притих. Казалось, на наших глазах свершается излияние затуманенного или одурманенного рассудка.
Стоило Кристофано закончить мучительную процедуру лечения, он, по-прежнему не говоря ни слова, заложил кусок тонкой ткани между ягодицами пациента, собрал инструменты и двинулся к выходу. Дульчибени со вздохом повалился на бок и застыл.
Как только обличительная речь г-на из Марша была мною доведена до сведения моего наставника, тот убежденно сказал:
– Отец Робледа был прав.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
– Но это же ужасно! Так осквернять имена Девы Марии и Христа, утверждать, что они питались растениями колдунов…
– Ты прав, это ужасно, – согласился Робледа, отирая пот с лица. – Но и это не все.
Запретных растений там была тьма тьмущая, так что колонизаторам (и в том числе иезуитам, – со смирением добавил Робледа) они уже стали застить свет. Да и как было безошибочно распознать все эти oliuchi, donanacal, peyote, cocoba, pate, cola, iopo, mate, guarana, mamacoca?
– Неужто мамакока употреблялась и во время молитвы?
– Нет, – слегка смешавшись, отвечал он. – Она служила в иных целях.
Листья этого безобидного на вид растения обладали поразительной силой прогонять усталость, избавлять от голода, веселить и вселять силу. Кроме того, как убедились иезуиты, мамакока унимала боль, благотворно действовала на кости, согревала и излечивала застарелые гноящиеся раны. И наконец, и это, возможно, главное, благодаря ей работники и рабы могли долгие часы трудиться, не уставая.
У завоевателей возникла мысль: лучше использовать бич, вместо того чтобы искоренять его. Мамакока позволяла туземцам переносить большие нагрузки, а миссиям иезуитов в Вест-Индии постоянно требовались рабочие руки.
С этого растения был снят запрет. Труд местных работников оплачивался пистьями мамакоки, имевшими для них большую цену, чем монеты, серебро либо золото. Духовенству было разрешено взимать десятину с этой культуры, в основе многих священнических и епископских рент – прибыли с продажи этого растения.
– Но разве это не одно из орудий Дьявола? – опешив, поинтересовался я.
– Гм… в общем, – замялся Робледа, – обстановка была не из простых, требовалось выбрать: запретить или разрешить. В случае свободного хождения мамакоки появлялась возможность расширять миссионерскую деятельность, цивилизовывать другие народы и в конечном итоге все больше и больше душ наставлять на путь истинный.
Я потер листик и поднес к носу: ничего особенного.
– А как это могло попасть в Рим?
– Вероятнее всего, испанское судно доставило груз в Португалию, затем его переправили в Геную или Фландрию. Это все, что мне известно. Я узнал листья, поскольку один из моих собратьев показывал мне их, кроме того, я видел их изображения в посланиях миссионеров. Тот, кто тебе его дал, знает больше меня.
Я уже собрался попрощаться, как у меня возник еще один вопрос.
– Последний вопрос, святой отец. Как употребляется мамакока?
– Но, мой мальчик, надеюсь, ты не собираешься этого делать!
– Нет, святой отец, мне просто любопытно.
– Дикари ее пережевывают, смочив слюной и посыпав пеплом. Но возможно и как-то иначе.
По пути на кухню я заглянул к аббату Мелани, чтобы рассказать ему о том, что узнал от Робледы.
– Очень интересно, – задумчиво протянул он. – Даже если пока и неясно, куда это может нас завести. Надо подумать.
На кухне я застал Кристофано мятущимся по своему обыкновению между погребом и печами и готовящим разнообразные снадобья против чумы. Надо сказать, в последние дни его кипучая фармацевтическая деятельность шла по нарастающей: пытаясь спасти Бедфорда, он пустил в ход все. Я даже присутствовал при разграблении им закромов моего хозяина под предлогом того, что нечего добру понапрасну гнить. Утверждая, что скрывать вонь разлагающихся тушек дичи так, как это делает Пеллегрино, – значит наносить здоровью непоправимый вред, он завладел серыми куропатками, сизыми голубями, болотными куликами, кавказскими рябчиками и перепелами с одной-единственной целью – нафаршировать их вишнями из Дамаска и черными вишнями, поместить в мешок из белой холстины, положить оный под пресс, отжать и получить сироп, якобы необходимый для поправления здоровья горемычного Бедфорда. До этих пор все его попытки изготовить по-настоящему действенный remedium потерпели крах. А молодой организм Бедфорда устоял.
Кристофано известил меня, что прочие постояльцы пребывают в добром здравии, за исключением Доменико Стилоне Приазо и Помпео Дульчибени: у одного на губе выскочила лихорадка, а другого поразил почечуй, не иначе как из-за вымени. И от того, и от другого показано одно средство – едкий натр.
– Подавляет гнойники и язвы, подходит для лечения лишая и почечуя, – заявил он и повелел: – Recipe Возьми (лат.) – слово из аптекарского лексикона
крепкого уксуса.
Смешав уксус с кристалликами мышьяка, солями аммониака и хлорной ртутью, он растер все и довел до кипения.
– Прекрасно. Теперь дождемся, когда испарится половина уксуса. Затем я поднимусь к Стилоне Приазо и попробую вывести этим его прыщи. А ты тем временем займись приготовлением обеда: я уже отобрал в погребе индюшек, которые сейчас как нельзя лучше подходят для питания наших пансионеров. Отвари их с корнями и подай к ним похлебку из тертой хлебной корки.
Я засучил рукава. Кристофано с натром отправился к Стилоне, а перед уходом наказал мне:
– Ты мне понадобишься, когда я пойду лечить Дульчибени. При раздаче пищи я тебе помогу, так ты не ухлопаешь уйму времени, а то, я смотрю, всех так и тянет заговорить тебя, – многозначительно закончил он.
После обеда мы отправились кормить Бедфорда, а затем надолго застряли у Пеллегрино. Ему что-то совсем не пришлось по вкусу специально приготовленное для него лекарем кушанье, обладающее очистительными свойствами, – нечто вроде серой тюри. Вообще же я с удовольствием отметил, что он пошел на поправку. А уж как я чаял узреть его здоровым, и сказать не могу. Он понюхал тюрю, а потом огляделся, сложил пальцы в кулак, выставив большой палец и стал ритмично указывать им себе на рот. Так он обычно давал знать о жажде и желании промочить глотку.
Только я открыл рот, чтобы призвать его к благоразумию, как Кристофано жестом остановил меня.
– Ты же видишь, он приходит в себя, ум пробуждается от спячки. Можно позволить ему полчарочки красного.
– Но он уже столько выпил, никак себя не ограничивая, пока не заболел!
– Золотые слова. Вино следует потреблять с умеренностью: оно питательно, способствует пищеварению, придает силы, успокаивает, смягчает нрав, веселит, проясняет мысли, освежает мозги. Сбегай-ка за вином в погреб, – с ноткой нетерпения закончил Кристофано. – Одна чарочка пойдет ему только на пользу.
Когда я уже направлялся к лестнице, за моей спиной раздалось:
– Да смотри, чтоб было прохладное! В Мессине употребление снега для охлаждения вина и пищи свело на нет лихорадку, вызванную засорением вен. С тех пор с каждый годом умирает на тысячу человек меньше!
Я заверил его: мол чего-чего, а уж прессованного снега у нас хоть отбавляй, его нам поставляют так же исправно, как хлебные караваи и бурдюки с водой.
Одна нога здесь, другая там, и вот я уже вернулся с графинчиком доброго красного вина и чаркой. Кристофано объяснил мне тут, что беда Пеллегрино – в неумеренном потреблении вина, которое делает человека бешеным, дурным, блудливым, болтливым и склонным к убийству. Умеренными потребителями вина были Август и Цезарь, неумеренными – Клавдий Тиберий Нерон и Александр, порой на два дня засыпавший после попойки.
С этими словами Кристофано выхватил у меня чарку, которую я успел наполнить, и осушил ее больше чем наполовину.
– Недурное винцо, скорее укрепляющее, приятное на вкус, – проговорил он, разглядывая остававшуюся на донышке жидкость рубинового цвета. Как я тебе говорил, добрая доза вина превращает природные пороки в их противоположность, отчего нечестивец становится набожным, скряга – мотом, гордец – скромником, гуляка – усидчивым, робкий – смельчаком, молчун и ленивец – хитрецом, гораздым на проделки и болтуном. – • Он допил чарку, снова наполнил ее и залпом опрокинул. – Но горе, если станешь пить после тяжких физических нагрузок или коитуса, – предуведомил он меня, вытирая губы тыльной стороной одной руки, а другой опять наливая себе. – Хорошо пьется после горького миндаля, айвы, миртовых семян или чего иного вяжущего.
Наконец и Пеллегрино досталась пара глотков.
От Пеллегрино мы прошли к Дульчибени, которого мое присутствие как будто слегка стесняло. Вскоре я понял почему: Кристофано попросил его обнажить срамные части тела. Пациент бросил в мою сторону недовольный взгляд и заворчал. Видя, что он стесняется, я отвернулся. Кристофано заверил его, что я не стану на него смотреть, а врача бояться – последнее дело, и попросил его встать на постели на четвереньки, оперевшись на локти, чтобы можно было подобраться к его геморрою. Дульчибени, хотя и нехотя, сделал, как его просили, но прежде схватился за свою табакерку. Мне Кристофано велел присесть лицом к лицу к престарелому господину и покрепче ухватить его за плечи, чтобы при накладывании лекарства пациент чего доброго не дернулся и жидкость не попала на его мошонку или уд, в противном случае его гениталиям грозил ожог. Заслыша эти указания, Дульчибени с трудом подавил дрожь и сделал запасец из табакерки.
Кристофано приступил к лечению. Как и следовало ожидать, Дульчибени забился от боли, издавая короткие пронзительные вопли. Чтобы отвлечь его, доктор попытался завязать с ним беседу, для начала поинтересовавшись, откуда он родом, для чего прибыл из Неаполя в Рим и все в таком духе. Я бы поостерегся задавать ему подобные вопросы. Дульчибени (как и предполагал аббат Мелани) отвечал односложно, не желая поддерживать разговор. Я не услышал ничего, что могло бы пригодиться нам с аббатом. Тогда Кристофано завел речь о том, о чем в эти дни не говорил только мертвый, – об осаде Вены. Он спросил, как на это смотрят в Неаполе.
– Понятия не имею, – лаконично ответил Дульчибени, чего, впрочем, и следовало ожидать.
– Но ведь уже месяцы об этом судачит вся Европа! Кто, по-вашему выйдет победителем? Правоверные или нечестивцы?
– И те и другие и ни те ни другие, – раздраженно пробурчал пациент.
Мне вдруг пришло в голову: а станет ли Дульчибени разговаривать сам с собой на эту неприятную для него тему, когда мы закончим процедуру и откланяемся.
– Что вы хотите этим сказать? – не отставал от него Кристофано, продолжая прижигать болячки, отчего Дульчибени издавал теперь уже хриплые вскрики. – На войне, если ей не кладется предел договором, всегда есть победитель и побежденный.
Тут Дульчибени дернулся, и мне пришлось схватить его за шиворот, чтобы удержать. Не знаю, было ли это вызвано болью или чем другим, однако на сей раз он соизволил снизойти до разговора с существом из плоти и крови, а не с собственным изображением в зеркале.
– Да что вы об этом знаете! Только и толкуют о христианах и османах, католиках и протестантах, верных и неверных, как будто они и вправду существуют среди верующих: здесь римские католики, там галликанцы и так далее. Но алчность и жажда власти не нуждаются в иной вере, они сами себе вера.
– Да как же это! Утверждать, что христиане и турки – одно и то же… слышал бы вас отец Робледа.
Но Дульчибени его уже не слушал. Он продолжал судорожно втягивать ноздрями содержимое табакерки, а в голосе его время от времени прорывалась такая лютая ненависть, что было ясно, какую нестерпимую боль причиняет ему метод лечения, избранный Кристофано. Я держал его крепче некуда, а сам отводил глаза в сторону, что было не так-то просто в той позе, в какой находился я сам.
И вдруг нашего пациента прорвало: в нем вскипел такой гнев против Бурбонов, Габсбургов, Стюартов и Оранского дома вместе взятых, что никому не показалось бы мало. А поскольку Кристофано как добрый тосканец принял сторону Бурбонов (состоявших в родстве с герцогом Тосканским, правителем и его родного города Сиены), Дульчибени с особенным неистовством обрушился на Францию.
– Что сталось с прежним дворянством, которым так гордилась эта нация? Дворянчики, что толпятся ныне при дворе, – сплошь бастарды! Конде, Конти, Бофор, герцог Мэнский, герцог Вандомский, герцог Тулузский… Их именуют принцами крови. Но о какой именно крови идет речь? Давайте разберемся. Крови тех шлюх, с которыми спал король-Солнце или его дед Генрих Наваррский! А уж этот-то выступил с войском в Шартр с одной целью – заполучить Габриель д'Эстре Д'Эстре Габриель (1573–1599) – фаворитка Генриха IV, имевшая от него двух сыновей – Цезаря и Александра Вандомских
, которая, прежде нежели лечь с королем, потребовала назначения своего отца на должность губернатора города, а брата – архиепископом. Ей удалось задорого продать себя королю, даже после того, как она побывала в постелях Генриха III (это принесло старику д'Эстре шесть тысяч дукатов), банкира Замета, герцога де Гиза, герцога Лонгвильского и герцога Бельгардского. И все это, несмотря на двусмысленную репутацию ее бабки – любовницы Франциска I, папы Климента IV и Карла Валуа. Что же удивительного в том, – Дульчибени перешел на крик, – что крупные вассалы короля возымели охоту очистить королевство от этих мерзостей, разделавшись с Генрихом Наваррским. Но было уже слишком поздно! Слепая власть к этому времени всех их безжалостно обобрала и раздавила.
– Сдается мне, вы несколько преувеличиваете, – отозвался Кристофано, на миг оторвав взгляд от заднего прохода пациента и с беспокойством переводя его на лицо.
Я, со своей стороны, также считал, что Дульчибени излишне горячится. Даже с учетом того, какую боль причиняло ему прижигание, вопросы Кристофано, скорее носившие характер дежурных, не заслуживали такого накала страстей. Дрожь в членах свидетельствовала о необычайном нервном возбуждении господина в летах. Тот порошок, которым он то и дело потчевал свой нос, явно не успокаивал его. Мелькнула мысль: будет нелишним донести обо всем этом аббату Мелани.
– Послушаешь вас, так ни в Версале, да и ни при одном другом дворе вообще нет ничего хорошего.
– Версаль! И вы говорите о Версале, где что ни день попирается благородная кровь предков! Что сталось с рыцарством? Сбилось в кучу вокруг короля и его ростовщика Кольбера, все в одном-единственном дворце, и занято тем, что проматывает свое достояние на балы и охотничьи забавы, вместо того чтобы защищать поместья своих славных предков?
– Но, введя такой порядок, Людовик XIV положил конец заговорам, – возразил Кристофано. – Его дед король умер от удара кинжалом, отец был отравлен, он сам ребенком испытал ужасы Фронды! Пусть уж все будут в одном месте, на виду.
– Это-то верно. Но ведь он присвоил себе достояние французской знати. И не понял, что прежде распыленная по всей стране знать оставалась лучшей опорой власти на местах, хоть и представляла угрозу центру.
– Что вы имеете в виду?
– Монарх может держать королевство в узде, только если у него повсюду верные подданные. Людовик же поступил наоборот: объединил аристократию в одно целое. А у целого есть только одна шея, и если народу вздумается ее перерезать, достаточно будет малого.
– Ну уж этому никогда не бывать! – вскипел тут и Кристофано. – Народ Парижа не станет обезглавливать дворян. А король…
Дульчибени гнул свое, не обращая больше никакого внимания на возражения Кристофано и перейдя чуть ли не на крик:
– История не пожалеет этих шакалов, нацепивших на себя корону, пьющих человеческую кровь и заедающих детьми, этих злодеев, посылающих своих рабов на бойню всякий раз, как кровосмесительная страстишка пробуждает в них дух разрушения.
Он чеканил слова, яростно поджимая бледные дрожащие губы, так, словно был на трибуне, а не стоял на четвереньках, обнажив задницу, с носом, замаранным порошком, который он так усердно вбирал в себя ноздрями. Я невольно вздрагивал, Кристофано притих. Казалось, на наших глазах свершается излияние затуманенного или одурманенного рассудка.
Стоило Кристофано закончить мучительную процедуру лечения, он, по-прежнему не говоря ни слова, заложил кусок тонкой ткани между ягодицами пациента, собрал инструменты и двинулся к выходу. Дульчибени со вздохом повалился на бок и застыл.
Как только обличительная речь г-на из Марша была мною доведена до сведения моего наставника, тот убежденно сказал:
– Отец Робледа был прав.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74