Когда-то весь Институт со всеми лабораториями умещался в особняке, теперь там остались только кабинеты администрации и конференц-зал; лаборатории и мастерские отступили в глубь фюзеляжа, в длинные, освещенные лампами дневного света коридоры с одинаковыми, обитыми рыжим дерматином дверями по сторонам. На многих дверях стандартные картонки: «Не входите, идет опыт». Чем дальше по коридору, тем явственнее сладковатый запах морга, смесь из запахов так называемых субпродуктов, которыми кормят подопытных животных, и запаха самих животных, живых и мертвых, их крови и мочи. А в хвостовой части фюзеляжа помещается виварий, и летом сквозь открытые окна конференц-зала бывает слышен собачий лай.
Была еще одна причина, мешавшая мне сразу войти. Я не был готов к встрече со старыми друзьями. Предстояло отвечать на вопросы, а может быть, и на упреки. Из письма Петра Петровича я понял, что Паша с Бетой где-то за границей, и это отчасти снимало напряжение, но был же еще Алешка, была баба Варя… Вернувшись из Берлина, я им даже не позвонил. Почему? До сих пор мне приходилось объяснять это только самому себе, и ответ находился с легкостью: новое дело, работа по десять – двенадцать часов в сутки, разъезды и командировки, включая вылет на Дальний Восток, войну с Японией, Корею, Дайрен, Порт-Артур… Ну и, конечно, самозащита – стремление возвести между собой и Институтом непроходимый барьер, стремление, к тому же подкрепленное затаенным недоброжелательством жены к моему прошлому, к Институту, к моим старым друзьям и привязанностям. Убедительно? Да. Простительно? Нет. То, что наедине с собой сходило за объяснение, на пороге Института выглядело как самый черствый эгоизм. И лучше уж не лезть к хорошим людям со своими доморощенными оправданиями, а положиться на их такт и великодушие.
Прежде чем прийти к такому выводу, я дважды обошел внешний двор по припорошенной свежим снежком круговой аллее, то приближаясь, то удаляясь от ярко освещенных окон. Вряд ли меня видели, а если кто и видел, то не узнал. И только обретя внешний покой, взялся за медное кольцо у парадного подъезда.
В вестибюле меня встретил старик Антоневич, и мы впервые за все время нашего знакомства расцеловались. Моя шинель не произвела на него никакого впечатления, явись я в горностаевой мантии, он точно так же выдал бы мне номерок. Как я и думал, старик не ездил в эвакуацию, а оставался охранять здание. Но мы не успели поговорить, меня сразу же окружили распорядители обоего пола, знакомые и незнакомые, и потащили в конференц-зал, где я оказался в центре внимания, дружеского у одних, любознательного у других, почти подобострастного у третьих. Замечено, что люди, вернувшиеся из эвакуации, где они честно работали на оборону, чувствуют что-то вроде вины перед фронтовиками, и я в своей военной форме и с внушительной колодочкой на груди казался настоящим героем. Петр Петрович почел своей приятной обязанностью (его собственные слова) представиться и пригласить меня в президиум. Кажется, я разговаривал с ним не очень внимательно, не из чванства, а потому что искал глазами Ольгу, я не видел ее много лет и боялся встречи – не то что боялся, а не хотел увидеть ее сильно изменившейся, подурневшей, озлобившейся. Сидя за длинным столом на возвышении, где не раз сиживал как член ученого совета, и слушая громкий, но тусклый голос Петра Петровича, я жадно разглядывал зал, вылавливая из полумрака знакомые лица и пытаясь понять по незнакомым происшедшие без меня изменения. Жену и старшую дочь Полонского я угадал мгновенно. Жену – по хозяйскому взгляду, сфокусированному на красном лице Аксакала. Это была чугунная блондинка атлетического сложения, отлично сохранившаяся для своих лет. Дочку – по сходству с отцом и матерью, и меня поразило, что черты таких видных и даже красивых людей, смешавшись, не пошли на пользу потомству. Девочка была не то чтоб нехороша собой, нет, природа явно намеревалась произвести на свет красавицу, но допустила брак. Девочка об этом не догадывалась, у нее была надменная осанка привыкшей к поклонению женщины, и на отца она смотрела тем же хозяйским взглядом. Так на собачьих выставках смотрят владельцы на своих псов-медалистов – гордо, ревниво и в то же время с чувством абсолютного превосходства.
Я поискал глазами Алексея и бабу Варю. Их в зале не было, и я уже хотел спросить о них у соседа, когда в глубине зала приоткрылась дверь из ярко освещенного вестибюля и показалась женская фигура. Она была освещена ровно столько времени, сколько нужно, чтобы проскользнуть в зал и стать за колонну, но я успел узнать Ольгу.
Если до того я лишь краем уха прислушивался к праздничному гулу, издаваемому Петром Петровичем, то с этой минуты я перестал его слышать совсем. К счастью, его речь уже шла к концу и вскоре он приступил к вручению премий и почетных грамот. Первым в списке был старик Антоневич. Петр Петрович долго тряс ему руку, но обнять не решился. Затем членам президиума было предложено занять оставленные для них места в первом ряду, стол разобрали, и возвышением завладел Илюша Славин со своим сатирическим ансамблем, носившим многообещающее название «Вскрытие покажет». Теперь от этого ансамбля мало что осталось, нет в Институте и самого Илюши, но тогда это было по-настоящему талантливо, и я почувствовал некоторую гордость оттого, что ядро ансамбля составляла молодежь из моей бывшей лаборатории. Илюша был новый аспирант, нам еще только предстояло познакомиться. С того вечера прошло больше десяти лет, многое забылось, но мне хорошо запомнился один номер – вполне невинная пародия, немало повредившая Илюше, когда решалась судьба его диссертации. Мне сразу понравился этот задорный чертенок с мордочкой неаполитанского мальчишки, яркоглазый и неулыбчивый. Илюша вел программу в образе хромого и косноязычного служителя из анатомички, он все время заикался и путал, в этих как бы нечаянных оговорках таилось страшное коварство. И на этот раз он вышел, смешно загребая ногой, в резиновом фартуке и белой шапочке, выйдя, он бесконечно долго с радостной ухмылкой разглядывал зрительный зал, было ясно, что он может удерживать на себе внимание зала столько, сколько хочет. Затем вздохнул и возвел глаза к потолку. На лице его отражалась мучительная работа мысли, он готовился произнести первую фразу. Фраза рождалась в тяжких потугах. Губы шевелились, кадык ходил как при глотании, казалось, слово вот-вот обретет критическую массу и сорвется с губ, но в последнее мгновение какой-то пустяк нарушил с таким трудом достигнутую сосредоточенность и попытка не состоялась. В зале засмеялись и захлопали. Илюша поднял руку, его глаза умоляли: тише, так легко нарушить творческий процесс. После этого он еще не меньше минуты под сдерживаемый смех зала ловил ускользающую мысль и наконец выдохнул:
– Я н-не оратор…
Досадливо отмахнулся от смеющихся людей и грустно пояснил:
– Г-говорить не умею.
Затем извлек из кармана свернутую в трубочку бумагу и бережно развернул.
– Р-разрешите зачитать?
– Читай! – крикнули из зала.
Илюша колебался. В нем зрело новое решение:
– Лучше я э-запою.
Он мигнул аккомпаниатору и объявил:
– К-композитор Чайковский. К-куплеты мосье Трипе.
– Трике! – крикнул зычный голос.
Илюша вздрогнул как от испуга. Посчитал на пальцах, как бы проверяя себя. И, проверив, печально подтвердил:
– Трипе.
Известные всем и каждому куплеты были забавно переделаны на злобу дня, но секрет их успеха заключался все же не в тексте, а в дьявольски уловленном сходстве между оперным Трике и почтенным Петром Петровичем с его торжественной жестикуляцией и выспренно-комплиментарной речью. Даже я, видевший Полонского первый раз в жизни, оценил меткость нанесенного удара, но мог ли я тогда предвидеть, что беззлобная насмешка Илюши навсегда вытеснит старое лестное прозвище Аксакал и отныне во всех кулуарных разговорах он будет именоваться не иначе как мосье Трипе. Обо всем этом я не слишком задумывался, потому что среди взрывов хохота мне два или три раза послышался негромкий, но очень ясный, по-девчоночьи звонкий смех Ольги – так радостно-доверчиво умела смеяться только она. И я решил, как только объявят перерыв, подойти к Оле и заговорить, даже если мне придется пробиваться сквозь отчужденность. Ольга была слишком горда, чтоб упрекать, и я не боялся упреков, но имел все основания ожидать холодности.
Куплеты имели шумный успех, затем хор превратился в ученый совет, а Илюша изображал поочередно диссертанта, научного руководителя, двух официальных оппонентов и одного неофициального – подвыпившего паренька «из публики», единственного, кто дает диссертации трезвую оценку. Это была довольно злая пародия на наши защиты. Не дожидаясь конца, я встал и пошел к выходу с озабоченным лицом человека, вызванного по срочному делу. У двери я оглянулся. Ольги уже не было. Я пересек пустой вестибюль и вошел в приемную перед директорским кабинетом. Здесь явно готовились к приему знатных гостей, столик карельской березы был накрыт скатертью, Ольга и пожилая машинистка из методбюро расставляли парадные стопки из чешского стекла. Увидев меня, Ольга застыла, мне показалось даже, что она оперлась рукой на стол, чтоб не покачнуться, но это продолжалось секунду, она улыбнулась и подала мне руку.
– А я вас видела.
– Знаю, – сказал я. – А я вас слышал.
– Каким образом?
– Вы прятались за колонной. Но я узнал ваш смех и очень рад, что он не изменился.
Ольга засмеялась.
– Да, забежала на минутку, чтоб посмотреть Илюшу. Правда, он чудо?
– Почему же вы ушли?
– Я не могла. Вот… – Она повела рукой, показывая на армянский коньяк и чешское стекло. – И потом, я прикована цепью к телефону. Я ведь человек служащий.
– Ученый секретарь?
– Что вы!.. Я ведь ничего не кончила. Обыкновенная секретарша.
Я смотрел на Ольгу не отрываясь. Она нисколько не подурнела, скорее похорошела. Ушло все то детское, наивное, чуточку провинциальное, что было в прежней Оле. Доверчивость осталась только в смехе. Передо мной стояла очень подтянутая, скромная, но уверенная в себе женщина в хорошо сшитом темном платье.
– Помните, вы меня дразнили, что мой смех похож на телефонный звонок? Сегодня я вспомнила и вдруг обиделась. Неужели я так противно смеюсь?
– Если б мне не нравилось, как вы смеетесь, я бы вас не дразнил. Надоели телефонные звонки?
– Временами надоедают, но вообще-то я привыкла. Это все, что я умею делать. Скажите, вы теперь всегда будете ходить в форме?
– А что – не идет?
– Очень идет. Но в ней вы похожи на всех других генералов. А в апашке вы были больше похожи на себя.
Пожилая машинистка тактично вышла. Разговаривать стало легче.
– Как вы живете, Оля?
– Вот так и живу. Между домом и Институтом.
– Позовете меня посмотреть дочку?
– Нет, – сказала Ольга с неожиданной суровостью. – Нет, Олег Антонович, не позову. Было время, когда я очень хотела, чтоб вы зашли ко мне, познакомились с моей мамой. Мне это было необходимо, а вам ничем не грозило. А теперь я так занята, что у меня никто не бывает. – Чтоб смягчить отказ, она улыбнулась. – Нет, правда, никто… Вы посидите с нами?
– Наоборот, хочу вас увести. Меня ждут в лаборатории мои мальчики и девочки. Уверяю вас, там будет веселее.
– Да, но как же я могу… Знаете что, если вы непременно хотите пойти к своим, то уходите сразу. А то придет Петр Петрович с иностранным гостем и вам будет неудобно уйти. Мы еще увидимся. Я знаю, вы возвращаетесь в Институт.
– Вот как? Откуда?
– Секретари всё знают…
Еще на пороге приемной я заметил, что в вестибюле кто-то есть, и, приглядевшись, увидел Петра Петровича. Бедный Аксакал был загнан в полукруглую нишу, где у нас на высоком цоколе установлен бюст Мечникова. Один выход из ниши запирала своей мощной спиной чугунная блондинка, другой сторожила дочка, державшая свою лакированную сумку как изготовленный к стрельбе автомат. Дама была в бешенстве.
– Идиот! – шипела она. – Я всегда знала, что ты тряпка, но сегодня ты превзошел себя. Ему при всем честном народе наплевали в морду, а он еще лезет обниматься и благодарить…
– А что я, по-твоему, должен был делать?
– Что? Ну, знаешь ли, ты совсем болван. Не допускать! Прикрыть раз и навсегда весь этот балаган. А этому гаденышу сказать, чтоб он убирался на все четыре стороны.
– Ты бог знает что говоришь. Павел Дмитриевич…
– Ты себя с Павлом Дмитриевичем не равняй. Он может валяться под забором и все равно останется Успенским. Пойми, болван: человек, которого в глаза зовут мосье Трипе, не может руководить институтом.
– Я и не собираюсь…
– А кем ты собираешься быть? Может быть, уйти в науку и открыть какой-нибудь новый закон? Открой, если можешь, буду только рада…
Я смертельно боялся, что Полонский меня заметит. Случайно или намеренно ты становишься свидетелем чужого унижения – это почти не имеет значения. Человек может простить врага, но не свидетеля своей слабости. На мое счастье, распахнулись двери и из конференц-зала повалил народ. Пустынный вестибюль сразу наполнился оживленными людьми с еще не отвердевшими после смеха лицами, курильщики нетерпеливо чиркали спичками, засидевшиеся девчонки приплясывали и перекликались. Шумная и текучая толпа скрыла от меня семейство Полонских, и, бросив в ту сторону последний взгляд, я увидел только возвышавшийся над морем голов бесстрастный мраморный лик Ильи Ильича Мечникова. Меня вновь окружили. Подошла Варвара Владимировна, совсем седая и как будто уменьшившаяся в росте, но такая же старомодно-элегантная, как всегда. Конечно, она была в зале и видела меня, это я ее не узнал. Я поцеловал ей руку, она меня в голову, тут же выяснилось, что нам этого мало, и мы обнялись. Баба Варя – чудо. Чудо научной добросовестности. Чудо скромности, чудо доброты. Я достоверно знаю, что Успенский не раз предлагал утвердить ее заведующей лабораторией и Варвара Владимировна всякий раз отказывалась. Могла ли она стоять во главе лаборатории? Не только могла, но в течение четырех лет фактически стояла. Но вот – ждала меня.
– Фу-ты ну-ты какой франт, – сказала баба Варя, закуривая, руки ее заметно дрожали. – Ну, а делом вы намерены заниматься? Поторопитесь, сударь.
– А что?
– Не могу же я вечно быть и.о.
– И не надо.
Она отмахнулась.
– Куда мне. Я старая баба, у меня внуки. Найдутся охотники помоложе меня. И – позубастее.
На этом разговор и кончился, потому что на каждой из моих рук повисло по кандидату наук. Кандидаты были свежеиспеченные, из моих бывших аспиранток, и очень пищали. Они потащили меня в лабораторный корпус. Свою лабораторию я нашел бы даже с завязанными глазами, на ощупь, по слуху, по запаху. За четыре военных года она почти не изменилась, те же выкрашенные белой масляной краской стены и застекленные перегородки, те же выставленные в коридор термостаты и кислородные баллоны, запах химикалий и шуршание включенных в сеть приборов. И вообще все было по-прежнему: заменяющая скатерть белая лабораторная простыня на оцинкованном столе, мензурные стаканчики и разномастные блюдца с красным винегретом, шуточные объявления на стенах и, главное, милые, до родственности знакомые лица, немного постаревшие, чуточку увядшие, но с неугасшим блеском в глазах и с неостывшей готовностью спорить, смеяться, а когда нужно, торчать здесь до поздней ночи. Многих недостает. Нет лаборантки Тани Шишловой, ушедшей по путевке комсомола в школу разведчиков, нет Наты Чемодуровой, вышедшей замуж в «абаде» за секретаря горисполкома, нет Рафика Енгибаряна, погибшего в окружении под Полтавой. Есть и новые лица. Две светленькие девочки в одинаковых белых блузках, вероятно лаборантки. Уже знакомый мне по живой газете неулыбчивый чертенок. И крепкий, несколько поигрывающий своей медвежеватостью малый лет тридцати, устремивший на меня взор полный обожания. Девочки протянули мне твердые ладошки и невнятно пробормотали свои имена. Баба Варя перевела: Нина и Сима. Малый раздул ноздри и, стиснув мою руку сильней, чем мне хотелось, сказал счастливым шепотом:
– Вдовин.
– Николай Митрофанович, – добавила баба Варя.
Малый зарделся:
– Что вы! Просто Николай.
Чертенок небрежно сунул мне лапу и спросил:
– Говорят, вы прилично играете к шахматы?
– Говорят, – сказал я.
– Не глядя на доску?
– Немножко.
– Вот и отлично. А то тут все слабаки.
Приветливо кивнул и отошел. Было ли это нахальством? С точки зрения Зои Романовны, несомненно. Вероятно, с точки зрения Вдовина, тоже, он был явно шокирован. Мне же чертенок понравился. В нем была независимость талантливого человека, то чувство равенства, которое ощущает молодой ученый по отношению к собрату независимо от возраста и чинов. Впоследствии мы с Ильей дружили почти на равных, как в свое время дружил со много Успенский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Была еще одна причина, мешавшая мне сразу войти. Я не был готов к встрече со старыми друзьями. Предстояло отвечать на вопросы, а может быть, и на упреки. Из письма Петра Петровича я понял, что Паша с Бетой где-то за границей, и это отчасти снимало напряжение, но был же еще Алешка, была баба Варя… Вернувшись из Берлина, я им даже не позвонил. Почему? До сих пор мне приходилось объяснять это только самому себе, и ответ находился с легкостью: новое дело, работа по десять – двенадцать часов в сутки, разъезды и командировки, включая вылет на Дальний Восток, войну с Японией, Корею, Дайрен, Порт-Артур… Ну и, конечно, самозащита – стремление возвести между собой и Институтом непроходимый барьер, стремление, к тому же подкрепленное затаенным недоброжелательством жены к моему прошлому, к Институту, к моим старым друзьям и привязанностям. Убедительно? Да. Простительно? Нет. То, что наедине с собой сходило за объяснение, на пороге Института выглядело как самый черствый эгоизм. И лучше уж не лезть к хорошим людям со своими доморощенными оправданиями, а положиться на их такт и великодушие.
Прежде чем прийти к такому выводу, я дважды обошел внешний двор по припорошенной свежим снежком круговой аллее, то приближаясь, то удаляясь от ярко освещенных окон. Вряд ли меня видели, а если кто и видел, то не узнал. И только обретя внешний покой, взялся за медное кольцо у парадного подъезда.
В вестибюле меня встретил старик Антоневич, и мы впервые за все время нашего знакомства расцеловались. Моя шинель не произвела на него никакого впечатления, явись я в горностаевой мантии, он точно так же выдал бы мне номерок. Как я и думал, старик не ездил в эвакуацию, а оставался охранять здание. Но мы не успели поговорить, меня сразу же окружили распорядители обоего пола, знакомые и незнакомые, и потащили в конференц-зал, где я оказался в центре внимания, дружеского у одних, любознательного у других, почти подобострастного у третьих. Замечено, что люди, вернувшиеся из эвакуации, где они честно работали на оборону, чувствуют что-то вроде вины перед фронтовиками, и я в своей военной форме и с внушительной колодочкой на груди казался настоящим героем. Петр Петрович почел своей приятной обязанностью (его собственные слова) представиться и пригласить меня в президиум. Кажется, я разговаривал с ним не очень внимательно, не из чванства, а потому что искал глазами Ольгу, я не видел ее много лет и боялся встречи – не то что боялся, а не хотел увидеть ее сильно изменившейся, подурневшей, озлобившейся. Сидя за длинным столом на возвышении, где не раз сиживал как член ученого совета, и слушая громкий, но тусклый голос Петра Петровича, я жадно разглядывал зал, вылавливая из полумрака знакомые лица и пытаясь понять по незнакомым происшедшие без меня изменения. Жену и старшую дочь Полонского я угадал мгновенно. Жену – по хозяйскому взгляду, сфокусированному на красном лице Аксакала. Это была чугунная блондинка атлетического сложения, отлично сохранившаяся для своих лет. Дочку – по сходству с отцом и матерью, и меня поразило, что черты таких видных и даже красивых людей, смешавшись, не пошли на пользу потомству. Девочка была не то чтоб нехороша собой, нет, природа явно намеревалась произвести на свет красавицу, но допустила брак. Девочка об этом не догадывалась, у нее была надменная осанка привыкшей к поклонению женщины, и на отца она смотрела тем же хозяйским взглядом. Так на собачьих выставках смотрят владельцы на своих псов-медалистов – гордо, ревниво и в то же время с чувством абсолютного превосходства.
Я поискал глазами Алексея и бабу Варю. Их в зале не было, и я уже хотел спросить о них у соседа, когда в глубине зала приоткрылась дверь из ярко освещенного вестибюля и показалась женская фигура. Она была освещена ровно столько времени, сколько нужно, чтобы проскользнуть в зал и стать за колонну, но я успел узнать Ольгу.
Если до того я лишь краем уха прислушивался к праздничному гулу, издаваемому Петром Петровичем, то с этой минуты я перестал его слышать совсем. К счастью, его речь уже шла к концу и вскоре он приступил к вручению премий и почетных грамот. Первым в списке был старик Антоневич. Петр Петрович долго тряс ему руку, но обнять не решился. Затем членам президиума было предложено занять оставленные для них места в первом ряду, стол разобрали, и возвышением завладел Илюша Славин со своим сатирическим ансамблем, носившим многообещающее название «Вскрытие покажет». Теперь от этого ансамбля мало что осталось, нет в Институте и самого Илюши, но тогда это было по-настоящему талантливо, и я почувствовал некоторую гордость оттого, что ядро ансамбля составляла молодежь из моей бывшей лаборатории. Илюша был новый аспирант, нам еще только предстояло познакомиться. С того вечера прошло больше десяти лет, многое забылось, но мне хорошо запомнился один номер – вполне невинная пародия, немало повредившая Илюше, когда решалась судьба его диссертации. Мне сразу понравился этот задорный чертенок с мордочкой неаполитанского мальчишки, яркоглазый и неулыбчивый. Илюша вел программу в образе хромого и косноязычного служителя из анатомички, он все время заикался и путал, в этих как бы нечаянных оговорках таилось страшное коварство. И на этот раз он вышел, смешно загребая ногой, в резиновом фартуке и белой шапочке, выйдя, он бесконечно долго с радостной ухмылкой разглядывал зрительный зал, было ясно, что он может удерживать на себе внимание зала столько, сколько хочет. Затем вздохнул и возвел глаза к потолку. На лице его отражалась мучительная работа мысли, он готовился произнести первую фразу. Фраза рождалась в тяжких потугах. Губы шевелились, кадык ходил как при глотании, казалось, слово вот-вот обретет критическую массу и сорвется с губ, но в последнее мгновение какой-то пустяк нарушил с таким трудом достигнутую сосредоточенность и попытка не состоялась. В зале засмеялись и захлопали. Илюша поднял руку, его глаза умоляли: тише, так легко нарушить творческий процесс. После этого он еще не меньше минуты под сдерживаемый смех зала ловил ускользающую мысль и наконец выдохнул:
– Я н-не оратор…
Досадливо отмахнулся от смеющихся людей и грустно пояснил:
– Г-говорить не умею.
Затем извлек из кармана свернутую в трубочку бумагу и бережно развернул.
– Р-разрешите зачитать?
– Читай! – крикнули из зала.
Илюша колебался. В нем зрело новое решение:
– Лучше я э-запою.
Он мигнул аккомпаниатору и объявил:
– К-композитор Чайковский. К-куплеты мосье Трипе.
– Трике! – крикнул зычный голос.
Илюша вздрогнул как от испуга. Посчитал на пальцах, как бы проверяя себя. И, проверив, печально подтвердил:
– Трипе.
Известные всем и каждому куплеты были забавно переделаны на злобу дня, но секрет их успеха заключался все же не в тексте, а в дьявольски уловленном сходстве между оперным Трике и почтенным Петром Петровичем с его торжественной жестикуляцией и выспренно-комплиментарной речью. Даже я, видевший Полонского первый раз в жизни, оценил меткость нанесенного удара, но мог ли я тогда предвидеть, что беззлобная насмешка Илюши навсегда вытеснит старое лестное прозвище Аксакал и отныне во всех кулуарных разговорах он будет именоваться не иначе как мосье Трипе. Обо всем этом я не слишком задумывался, потому что среди взрывов хохота мне два или три раза послышался негромкий, но очень ясный, по-девчоночьи звонкий смех Ольги – так радостно-доверчиво умела смеяться только она. И я решил, как только объявят перерыв, подойти к Оле и заговорить, даже если мне придется пробиваться сквозь отчужденность. Ольга была слишком горда, чтоб упрекать, и я не боялся упреков, но имел все основания ожидать холодности.
Куплеты имели шумный успех, затем хор превратился в ученый совет, а Илюша изображал поочередно диссертанта, научного руководителя, двух официальных оппонентов и одного неофициального – подвыпившего паренька «из публики», единственного, кто дает диссертации трезвую оценку. Это была довольно злая пародия на наши защиты. Не дожидаясь конца, я встал и пошел к выходу с озабоченным лицом человека, вызванного по срочному делу. У двери я оглянулся. Ольги уже не было. Я пересек пустой вестибюль и вошел в приемную перед директорским кабинетом. Здесь явно готовились к приему знатных гостей, столик карельской березы был накрыт скатертью, Ольга и пожилая машинистка из методбюро расставляли парадные стопки из чешского стекла. Увидев меня, Ольга застыла, мне показалось даже, что она оперлась рукой на стол, чтоб не покачнуться, но это продолжалось секунду, она улыбнулась и подала мне руку.
– А я вас видела.
– Знаю, – сказал я. – А я вас слышал.
– Каким образом?
– Вы прятались за колонной. Но я узнал ваш смех и очень рад, что он не изменился.
Ольга засмеялась.
– Да, забежала на минутку, чтоб посмотреть Илюшу. Правда, он чудо?
– Почему же вы ушли?
– Я не могла. Вот… – Она повела рукой, показывая на армянский коньяк и чешское стекло. – И потом, я прикована цепью к телефону. Я ведь человек служащий.
– Ученый секретарь?
– Что вы!.. Я ведь ничего не кончила. Обыкновенная секретарша.
Я смотрел на Ольгу не отрываясь. Она нисколько не подурнела, скорее похорошела. Ушло все то детское, наивное, чуточку провинциальное, что было в прежней Оле. Доверчивость осталась только в смехе. Передо мной стояла очень подтянутая, скромная, но уверенная в себе женщина в хорошо сшитом темном платье.
– Помните, вы меня дразнили, что мой смех похож на телефонный звонок? Сегодня я вспомнила и вдруг обиделась. Неужели я так противно смеюсь?
– Если б мне не нравилось, как вы смеетесь, я бы вас не дразнил. Надоели телефонные звонки?
– Временами надоедают, но вообще-то я привыкла. Это все, что я умею делать. Скажите, вы теперь всегда будете ходить в форме?
– А что – не идет?
– Очень идет. Но в ней вы похожи на всех других генералов. А в апашке вы были больше похожи на себя.
Пожилая машинистка тактично вышла. Разговаривать стало легче.
– Как вы живете, Оля?
– Вот так и живу. Между домом и Институтом.
– Позовете меня посмотреть дочку?
– Нет, – сказала Ольга с неожиданной суровостью. – Нет, Олег Антонович, не позову. Было время, когда я очень хотела, чтоб вы зашли ко мне, познакомились с моей мамой. Мне это было необходимо, а вам ничем не грозило. А теперь я так занята, что у меня никто не бывает. – Чтоб смягчить отказ, она улыбнулась. – Нет, правда, никто… Вы посидите с нами?
– Наоборот, хочу вас увести. Меня ждут в лаборатории мои мальчики и девочки. Уверяю вас, там будет веселее.
– Да, но как же я могу… Знаете что, если вы непременно хотите пойти к своим, то уходите сразу. А то придет Петр Петрович с иностранным гостем и вам будет неудобно уйти. Мы еще увидимся. Я знаю, вы возвращаетесь в Институт.
– Вот как? Откуда?
– Секретари всё знают…
Еще на пороге приемной я заметил, что в вестибюле кто-то есть, и, приглядевшись, увидел Петра Петровича. Бедный Аксакал был загнан в полукруглую нишу, где у нас на высоком цоколе установлен бюст Мечникова. Один выход из ниши запирала своей мощной спиной чугунная блондинка, другой сторожила дочка, державшая свою лакированную сумку как изготовленный к стрельбе автомат. Дама была в бешенстве.
– Идиот! – шипела она. – Я всегда знала, что ты тряпка, но сегодня ты превзошел себя. Ему при всем честном народе наплевали в морду, а он еще лезет обниматься и благодарить…
– А что я, по-твоему, должен был делать?
– Что? Ну, знаешь ли, ты совсем болван. Не допускать! Прикрыть раз и навсегда весь этот балаган. А этому гаденышу сказать, чтоб он убирался на все четыре стороны.
– Ты бог знает что говоришь. Павел Дмитриевич…
– Ты себя с Павлом Дмитриевичем не равняй. Он может валяться под забором и все равно останется Успенским. Пойми, болван: человек, которого в глаза зовут мосье Трипе, не может руководить институтом.
– Я и не собираюсь…
– А кем ты собираешься быть? Может быть, уйти в науку и открыть какой-нибудь новый закон? Открой, если можешь, буду только рада…
Я смертельно боялся, что Полонский меня заметит. Случайно или намеренно ты становишься свидетелем чужого унижения – это почти не имеет значения. Человек может простить врага, но не свидетеля своей слабости. На мое счастье, распахнулись двери и из конференц-зала повалил народ. Пустынный вестибюль сразу наполнился оживленными людьми с еще не отвердевшими после смеха лицами, курильщики нетерпеливо чиркали спичками, засидевшиеся девчонки приплясывали и перекликались. Шумная и текучая толпа скрыла от меня семейство Полонских, и, бросив в ту сторону последний взгляд, я увидел только возвышавшийся над морем голов бесстрастный мраморный лик Ильи Ильича Мечникова. Меня вновь окружили. Подошла Варвара Владимировна, совсем седая и как будто уменьшившаяся в росте, но такая же старомодно-элегантная, как всегда. Конечно, она была в зале и видела меня, это я ее не узнал. Я поцеловал ей руку, она меня в голову, тут же выяснилось, что нам этого мало, и мы обнялись. Баба Варя – чудо. Чудо научной добросовестности. Чудо скромности, чудо доброты. Я достоверно знаю, что Успенский не раз предлагал утвердить ее заведующей лабораторией и Варвара Владимировна всякий раз отказывалась. Могла ли она стоять во главе лаборатории? Не только могла, но в течение четырех лет фактически стояла. Но вот – ждала меня.
– Фу-ты ну-ты какой франт, – сказала баба Варя, закуривая, руки ее заметно дрожали. – Ну, а делом вы намерены заниматься? Поторопитесь, сударь.
– А что?
– Не могу же я вечно быть и.о.
– И не надо.
Она отмахнулась.
– Куда мне. Я старая баба, у меня внуки. Найдутся охотники помоложе меня. И – позубастее.
На этом разговор и кончился, потому что на каждой из моих рук повисло по кандидату наук. Кандидаты были свежеиспеченные, из моих бывших аспиранток, и очень пищали. Они потащили меня в лабораторный корпус. Свою лабораторию я нашел бы даже с завязанными глазами, на ощупь, по слуху, по запаху. За четыре военных года она почти не изменилась, те же выкрашенные белой масляной краской стены и застекленные перегородки, те же выставленные в коридор термостаты и кислородные баллоны, запах химикалий и шуршание включенных в сеть приборов. И вообще все было по-прежнему: заменяющая скатерть белая лабораторная простыня на оцинкованном столе, мензурные стаканчики и разномастные блюдца с красным винегретом, шуточные объявления на стенах и, главное, милые, до родственности знакомые лица, немного постаревшие, чуточку увядшие, но с неугасшим блеском в глазах и с неостывшей готовностью спорить, смеяться, а когда нужно, торчать здесь до поздней ночи. Многих недостает. Нет лаборантки Тани Шишловой, ушедшей по путевке комсомола в школу разведчиков, нет Наты Чемодуровой, вышедшей замуж в «абаде» за секретаря горисполкома, нет Рафика Енгибаряна, погибшего в окружении под Полтавой. Есть и новые лица. Две светленькие девочки в одинаковых белых блузках, вероятно лаборантки. Уже знакомый мне по живой газете неулыбчивый чертенок. И крепкий, несколько поигрывающий своей медвежеватостью малый лет тридцати, устремивший на меня взор полный обожания. Девочки протянули мне твердые ладошки и невнятно пробормотали свои имена. Баба Варя перевела: Нина и Сима. Малый раздул ноздри и, стиснув мою руку сильней, чем мне хотелось, сказал счастливым шепотом:
– Вдовин.
– Николай Митрофанович, – добавила баба Варя.
Малый зарделся:
– Что вы! Просто Николай.
Чертенок небрежно сунул мне лапу и спросил:
– Говорят, вы прилично играете к шахматы?
– Говорят, – сказал я.
– Не глядя на доску?
– Немножко.
– Вот и отлично. А то тут все слабаки.
Приветливо кивнул и отошел. Было ли это нахальством? С точки зрения Зои Романовны, несомненно. Вероятно, с точки зрения Вдовина, тоже, он был явно шокирован. Мне же чертенок понравился. В нем была независимость талантливого человека, то чувство равенства, которое ощущает молодой ученый по отношению к собрату независимо от возраста и чинов. Впоследствии мы с Ильей дружили почти на равных, как в свое время дружил со много Успенский.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54