Но во мне уже нарастает сопротивление. Это и понятно. Как бы ни был объективен исследователь, он не безразличен к конечному выводу, к итогам. Об одних итогах он втайне мечтает, других страшится. Надо не бояться заглянуть в пропасть, но никому не заказано мечтать и надеяться. Нечего скрывать, я хотел бы, чтоб тщательно продуманная и от этого еще более мучительная для Беты версия Пашиной смерти вдруг рассыпалась в прах или, на худой конец, осталась неподтвержденной гипотезой. Наполовину подсознательно я ищу к ней слабые места, и это одна из причин, почему работа не спорится. Существенная, но не единственная.
Еще до отъезда в Париж меня не оставляло ощущение какого-то неблагополучия в обобщающей части моей монографии. Казалось бы, нет ничего проще, чем сформулировать бесспорные, на мой взгляд, положения, опирающиеся к тому же на безупречное знание материала. Однако то и дело возникали затруднения в самом процессе изложения, что обычно свидетельствует о каком-то изъяне в ходе рассуждения. Такие заторы случались со мной и раньше и привычно воспринимались как сигнал: остановись, усумнись, продумай все сначала. Такой затор может быть предупреждением: ты на ложном пути. Но бывает и предвестником в муках рождающейся новой плодотворной мысли.
Нет смысла обременять моего гипотетического читателя изложением всей совокупности занимающих меня проблем, достаточно будет, если я скажу, что моя монография посвящена роли высшей нервной деятельности в старении организма. В основу ее легла проведенная в нашей лаборатории серия изящных и необычных по методике экспериментов на животных. Сложность моего положения заключается в том, что у животных, как известно, высшая нервная деятельность существует только в зачаточных формах, вторая сигнальная система, речь, слово животворящее и убийственное, у них полностью отсутствует, поэтому экстраполировать на человеческий организм наблюденные нами закономерности можно лишь с величайшей осторожностью. Человек стареет и умирает принципиально иначе, чем животное. Истина эта достаточно банальна, но и из этого не следует, что она не нуждается в расшифровке. Как раз здесь больше всего темного и неподтвержденного, и я все отчетливее понимаю шаткость некоторых моих построений, которые могли бы найти опору в данных сопредельных наук – антропологии, психологии, социологии, медицинской статистики. Но об этих дисциплинах мои представления явно недостаточны.
Опыт говорит мне: всякий свежий замысел рождается на стыке длительно накапливаемой и оседающей в кладовых памяти информации с ворвавшимся извне сильным впечатлением, разом кристаллизующим всю эту аморфную массу. Мне знакомо это предшествующее скачку слепое беспокойство мысли, быть может, завтра оно обернется находкой, но сегодня оно меня изнуряет.
И вот вместо того, чтобы чинно сидеть за письменным столом, я начинаю метаться. Слоняюсь взад и вперед по квартире, захожу даже в кухню. Видя это, Мамаду тоже нервничает, свистит и требует выпустить его из клетки. Проходя мимо ящиков с картотекой, я выхватываю наугад то одну, то другую карточку и, проглядывая эти сделанные в разное время записи своих и чужих мыслей, улавливаю некоторый не сознаваемый мной ранее отбор. Поручи я выдергивать карточки Мамаду, ничего бы не изменилось: стоящие за случайностью выбора закономерности предварительного отбора стали бы только нагляднее. Своей картотекой я горжусь. Там можно найти выписки из сочинений классиков научного материализма, из античных философов и из поучений отцов церкви, из трудов физиологов всех времен, из научной периодики на нескольких языках и даже из художественной литературы от Саллюстия до Зощенко. Заметить и точно описать явление в иных случаях не менее важно, чем объяснить его. То, что писал полвека назад какой-нибудь посредственный клиницист о возрастных изменениях у г-жи Ф., 69 лет, вдовы чиновника, или у отставного унтер-офицера К., 72 лет, давно умерло, а то, что увидели в своих стариках не дожившие до старости Гоголь и Чехов, не только живет, но продолжает быть достоверным свидетельством. Речь, конечно, может идти только о наблюдениях хороших писателей. Свидетельства плохих писателей научной ценности не представляют.
На возню с карточками у меня уходит около часа. Мысли мои скачут. Из этого граничащего с отчаянием и вдохновением состояния меня выводит звонок. Бегу открывать дверь и вижу перед собой хорошенькую девицу. Белый плащ отчетливо импортного происхождения, в руках легкий портфельчик.
– Олег Антонович? – говорит незнакомка, очаровательно улыбаясь.
Не будучи очарованным, я стараюсь быть вежливым. Пропускаю девицу в переднюю и смотрю вопросительно. Девица дарит меня еще одной улыбкой.
– Я осмелилась побеспокоить вас потому, что у вас нет телефона…
– Вы принимаете причину за следствие, – говорю я. – У меня потому и нет телефона, чтоб меня не беспокоили.
На секунду улыбка гаснет. Настороженный взгляд: что это, хамство или юмор? Решено, что юмор, и улыбка вновь включается.
– Я вас долго не задержу. – Видя мое недоумение, она поясняет: – Я из редакции.
Называется один известный мне больше по названию научно-популярный журнальчик, и я вспоминаю: незадолго до отпуска меня поймал пожилой, умученный жизнью человек, оказавшийся сотрудником этого самого журнала, и вымолил у меня входящую теперь в моду беседу-интервью по западному образцу – о том о сем, как работаю, как провожу досуг, каковы мои вкусы, ну и прочее в таком же духе. Через день он принес мне вполне грамотную запись, я ее визировал и считал свои обязанности исчерпанными. Хочу сказать об этом, но не успеваю раскрыть рта.
– Я все знаю, – говорит девица. – Ваше интервью у нас всем очень понравилось. Пулевой материал. Но у нашего главного есть кое-какие замечания…
Гостья оглядывается, ища глазами хотя бы тумбочку, чтоб расстегнуть портфель. Глаза ее смеются, и в них я читаю: ну и воспитание! И я сдаюсь, провожаю ее в горницу и даже предлагаю снять плащ. Но она отказывается, небрежно швыряет свой портфельчик на разложенные на обеденном столе карточки и не торопясь оглядывается. Вид книжных корешков заставляет ее зябко передернуть плечиками (брр, неужели можно прочитать всю эту скучищу…), но ящики с картотекой вызывают у нее любопытство.
– Что это?
– Как видите, картотека.
– Зачем? – Она наугад выхватывает одну карточку.
– Буду вам весьма признателен, – говорю я девице не очень, впрочем, сурово, ее нахальство меня забавляет, – если вы поставите карточку на место.
Моя просьба выполняется неохотно и неточно.
– Не сердитесь. Для чего это вам? Секрет?
– Нисколько. Я заношу сюда все, что имеет отношение к занимающей меня проблеме.
– А именно?
– К проблеме старения.
– Так что я пока не рискую попасть в вашу коллекцию?
– Нет, почему же, – сухо говорю я, меня начинает раздражать ее дурацкое кокетство. – Процесс старения начинается гораздо раньше, чем это принято думать.
– Вы серьезно говорите? – У моей гостьи испуганный вид, она озирается в поисках зеркала, но зеркала нет. – Нет, скажите – вы шутите?
Как всегда, заслышав шум, подает голос Мамаду. Посетительница ахает и бежит в мою комнату. Я иду за ней. Откровенно говоря, мне хочется взять ее за руку и вывести обратно, но я сдерживаю себя. Взгляд у меня, вероятно, недружелюбный, но гостья его не замечает.
– Попугай! – говорит она радостно. – Вот здорово! Говорящий?
– К счастью, нет.
– Почему к счастью? Он злой?
– По-моему, нет, – я просовываю палец сквозь прутья клетки и почесываю Мамаду голову. Мамаду блаженно щурится. Девица немедленно сует свой палец вслед за моим и получает основательный удар клювом.
– Ай! – кричит она. – И вы еще говорите – не злой.
– Конечно, нет. Просто он не любит, когда с ним фамильярничают посторонние.
Гостья занята своим пальцем. Это не мешает ей внимательно осмотреть скромное убранство моей кельи: тахту, радиолу, письменный стол и немногие фотографии.
– Смотрите-ка, кровь! Вот теперь лечите меня, вы же доктор. У вас есть йод?
– Должен быть.
Пузырек с йодной настойкой я ищу сперва в ванной, а затем в кухне, это дает гостье повод следовать за мной по пятам и таким образом вчерне закончить осмотр моей квартиры. Остается неосмотренной только уборная, и меня сильно подмывает предложить ей заглянуть заодно и туда. Но я все еще держусь.
– А у вас чистенько, – замечает гостья, когда я, заклеив ранку кусочком пластыря, возвращаюсь с ней в горницу. – Кто за вами ухаживает?
– Добрый ангел.
– Вот как! А какого он пола, этот ангел?
– Ангельского.
– Смотрите, каков? – говорит девица кому-то третьему. – Колючий. Не дается в руки. Наверно, хотите походить на строгого профессора, а вы просто злой мальчик. Вам этого никто не говорил?
Я молчу. Она пожимает плечами:
– Странно. Никаких следов женщины. Неужели к вам никогда не приходят женщины?
– Нет, почему же. Очень часто.
– Очень часто? И что же вы с ними делаете?
– Убиваю. А затем заношу на карточку.
– Ну вот, вы опять не хотите говорить серьезно…
– Когда вы приступите к делу, по которому пришли, я буду говорить серьезно.
Догадавшись по моему тону, что все оттяжки исчерпаны, гостья присаживается к столу, открывает портфельчик, и я узнаю завизированные мной машинописные листочки. Прежде чем девица успевает их спрятать, я замечаю паутину карандашных пометок: кто-то правил, подчеркивал и ставил длинные удивленные вопросительные знаки. А наверху – намалеванный жирным фломастером заголовок «В борьбе со смертью».
– Это еще что такое?
– Вам не нравится заголовок?
– Я нахожу его идиотским.
– Почему?
– Потому что я не борюсь со смертью.
– А с чем же вы боретесь?
– Со старостью. Точнее – с преждевременной старостью. И не столько борюсь, сколько пытаюсь разобраться в ее причинах.
– Скромничаете. Вы что же, не хотели бы сделать людей бессмертными?
– Ни в малейшей степени. Бессмертие человечества в его непрерывном обновлении. Если б люди были бессмертны, это было бы трагедией.
– Для кого?
– Для всей планеты и для каждого человека в отдельности. Вспомните легенду об Агасфере – бессмертие было дано ему в наказание. Вы читали «Фауста»?
– Да, конечно, – говорит моя гостья с поспешностью, из которой я заключаю, что оперу она, вероятно, слышала.
– В таком случае вы, наверно, заметили: Фауст просил у черта не бессмертия, а молодости. И кроме того: вам не приходило в голову, что бессмертный человек тоже смертен?
– Ну знаете, это парадокс!
– Парадокс? А вы хорошо представляете, что значит это слово?
– Надеюсь.
– Судя по вашей осудительной интонации – не очень. Парадокс – истина. Не сразу распознаваемая. Истина, похожая на ложь. У парадокса есть могущественный антипод – софизм. Ложь, похожая на истину. Мы с легкостью проглатываем софизмы, но настораживаемся, почуяв запах парадокса. А парадокс самый безобидный: для того, чтоб быть по-настоящему бессмертным, человек должен обладать не существующей в природе механической прочностью, не гореть в огне, не тонуть в воде и не поддаваться жесткому радиоизлучению. Вам нажужжали в уши про американские секвойи, которые, видите ли, живут сотни лет, но при этом почему-то забывают, что секвойи также подвержены стихийным бедствиям, а главное, их так же можно спилить, как и любое другое дерево. Всякая смерть печальна, но когда умирает глубокий старик или старуха, мы говорим – они умерли естественной смертью, и это умеряет нашу печаль. Ужасно, когда умирает молодое существо, мы называем такую смерть преждевременной, трагической. Теперь представьте себе на минуту ужас гибели человека, теоретически бессмертного, ужас расставания с вечной жизнью… Моего воображения на это не хватает.
Вид у моей гостьи несколько растерянный.
– Мне трудно с вами спорить, – бормочет она. – Но наш главный очень просил вас смягчить свою точку зрения…
– На что именно?
– На бессмертие.
– Почему?
– Видите ли, один академик, забыла фамилию, но это неважно, он очень крупный ученый и даже президент чего-то там, он считает…
– Прекрасно. Если ваш главный так жаждет бессмертия, пусть возьмет интервью у этого академика.
– Не надо быть злюкой. И пессимистом. Сейчас вы скажете, что я не понимаю, что значит это слово, но я, честное слово, догадываюсь.
– И вам нравятся оптимисты.
– Нравятся. В позапрошлом году у нас в редакции был «круглый стол» и на нем выступал молодой ученый – кстати, он из вашего Института – и очень всем понравился. Он говорил, что в самое ближайшее время продолжительность человеческой жизни можно будет увеличить в два и даже в два с половиной раза.
– Вдовин?
– Вдовин. Вы знаете Вдовина? Правда талантливый?
– Талантливый? Скорее много обещающий.
Она смотрит на меня подозрительно.
– Это одно слово или два?
– Два.
– Ну как же вы не язва? А вы что – совсем в это не верите?
– Я уверен лишь в одном: мы с Вдовиным умрем гораздо раньше, чем это удастся проверить.
– Я не знала, что вы такой сердитый.
– Я не сердитый, я очень занятой. Что от меня еще нужно вашему главному?
– Он просил передать вам, что не понимает…
– Допускаю. Но при чем тут я?
– Нет, кроме шуток. Старение – естественный процесс или патологический?
– И то и другое.
– И норма и болезнь?
– Именно так.
– Как это может быть?
– Почему же нет? Может же фотон быть одновременно волной и частицей? Граница между нормальным и патологическим в достаточной мере условна, нормы устанавливаются людьми. Природа не всегда имеет на этот счет определенное мнение.
Гостья вздыхает:
– А ну вас, вы меня совсем запутали. Ну приведите какой-нибудь простой пример, чтоб я тоже поняла.
– Пример? Пожалуйста. Разве не приходилось вам говорить: «Ах нет, сегодня я больна…» Или даже: «Слава богу, я заболела». Это правда и одновременно ложь, потому что с физиологической точки зрения вы совершенно здоровы.
Конечно, это хамство, но я почему-то не чувствую раскаяния. Гостья вспыхивает, но молчит. Я смотрю на часы.
– Дальше?
– Он считает вашу позицию в вопросах спорта совершенно неприемлемой. Получается, что вы против всяких рекордов и против тяжелой атлетики.
– Совсем не против всяких. А с тяжелой атлетикой у меня действительно сложные отношения.
– Вот видите. Весь мир завидует нашим богатырям, вся страна ими восхищается, а вы требуете…
– Стоп! Начнем с того, что я ничего не требую.
– А если не требуете, то зачем же…
– Затем, чтоб люди знали, что возможна другая точка зрения. В отличие от большинства западных стран у нас продолжительность боя на ринге ограничена тремя раундами. Уверен, что этот мудрый компромисс достигнут не без влияния людей, которым бокс вообще отвратителен. Я с полным убеждением режу собак и кошек, но при этом считаю допустимым и даже полезным существование противников вивисекции.
– Почему?
– Они вносят необходимую коррекцию.
Гостья задумывается.
– Нет, этого я никогда не пойму. Скажите лучше, что вы имеете против гиревиков?
– Ничего. Просто я не вижу ничего привлекательного в том, что в век шагающих экскаваторов и электрических кранов кто-то, надуваясь и пыхтя, пытается поднять на одну секунду двести или триста килограммов. Для крана это мало, а для человека слишком много и совсем не полезно.
– Неужели вам не приятно, когда наши ребята выигрывают на международных соревнованиях? Где же ваше патриотическое чувство?
– Мое патриотическое чувство больше греют цифры, говорящие о массовости спорта в нашей стране.
– Неужели вы никогда ни за кого не болеете?
– Я предпочитаю быть действующим лицом, а не зрителем. Студентом я играл в футбол и люблю игру, но зрелище многотысячной толпы, которая ревет и беснуется, меня отталкивает. Ни Улановой, ни Софроницкому никогда не вызвать подобного экстаза. И мне смешно, когда налитые пивом, обрюзгшие от сидячей жизни отцы семейств и тощие патлатые девчонки кричат игроку: «Куда бьешь, мазила!» – сами они не попали бы мячом в пустые ворота. Мне противны «тифози», способные изувечить не потрафившую им команду, в принципе они ничем не отличаются от кровожадных зрителей Колизея; если завтра разрешат гладиаторские игры, конечно, по сокращенной программе и под наблюдением врача, бизнесмены хорошо заработают. Публика наших стадионов гораздо лучше, но, откровенно говоря, я не убежден, что ею всегда владеют только самые чистые, свободные от темных инстинктов чувства. Тут есть над чем задуматься и социологам, и психологам, да и нашему брату-физиологу.
– А все-таки почему-то…
– Вот именно – почему-то… Мне кажется, болельщиками владеют те же чувства, что любителями лотерей и тотализаторов.
– Что же общего? Болельщик бескорыстен.
– Смотря что понимать под корыстью. Игрок – ну, вы понимаете, я не о спортсменах говорю – это человек, желающий приобрести некоторые материальные ценности, но участвуя в их создании.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
Еще до отъезда в Париж меня не оставляло ощущение какого-то неблагополучия в обобщающей части моей монографии. Казалось бы, нет ничего проще, чем сформулировать бесспорные, на мой взгляд, положения, опирающиеся к тому же на безупречное знание материала. Однако то и дело возникали затруднения в самом процессе изложения, что обычно свидетельствует о каком-то изъяне в ходе рассуждения. Такие заторы случались со мной и раньше и привычно воспринимались как сигнал: остановись, усумнись, продумай все сначала. Такой затор может быть предупреждением: ты на ложном пути. Но бывает и предвестником в муках рождающейся новой плодотворной мысли.
Нет смысла обременять моего гипотетического читателя изложением всей совокупности занимающих меня проблем, достаточно будет, если я скажу, что моя монография посвящена роли высшей нервной деятельности в старении организма. В основу ее легла проведенная в нашей лаборатории серия изящных и необычных по методике экспериментов на животных. Сложность моего положения заключается в том, что у животных, как известно, высшая нервная деятельность существует только в зачаточных формах, вторая сигнальная система, речь, слово животворящее и убийственное, у них полностью отсутствует, поэтому экстраполировать на человеческий организм наблюденные нами закономерности можно лишь с величайшей осторожностью. Человек стареет и умирает принципиально иначе, чем животное. Истина эта достаточно банальна, но и из этого не следует, что она не нуждается в расшифровке. Как раз здесь больше всего темного и неподтвержденного, и я все отчетливее понимаю шаткость некоторых моих построений, которые могли бы найти опору в данных сопредельных наук – антропологии, психологии, социологии, медицинской статистики. Но об этих дисциплинах мои представления явно недостаточны.
Опыт говорит мне: всякий свежий замысел рождается на стыке длительно накапливаемой и оседающей в кладовых памяти информации с ворвавшимся извне сильным впечатлением, разом кристаллизующим всю эту аморфную массу. Мне знакомо это предшествующее скачку слепое беспокойство мысли, быть может, завтра оно обернется находкой, но сегодня оно меня изнуряет.
И вот вместо того, чтобы чинно сидеть за письменным столом, я начинаю метаться. Слоняюсь взад и вперед по квартире, захожу даже в кухню. Видя это, Мамаду тоже нервничает, свистит и требует выпустить его из клетки. Проходя мимо ящиков с картотекой, я выхватываю наугад то одну, то другую карточку и, проглядывая эти сделанные в разное время записи своих и чужих мыслей, улавливаю некоторый не сознаваемый мной ранее отбор. Поручи я выдергивать карточки Мамаду, ничего бы не изменилось: стоящие за случайностью выбора закономерности предварительного отбора стали бы только нагляднее. Своей картотекой я горжусь. Там можно найти выписки из сочинений классиков научного материализма, из античных философов и из поучений отцов церкви, из трудов физиологов всех времен, из научной периодики на нескольких языках и даже из художественной литературы от Саллюстия до Зощенко. Заметить и точно описать явление в иных случаях не менее важно, чем объяснить его. То, что писал полвека назад какой-нибудь посредственный клиницист о возрастных изменениях у г-жи Ф., 69 лет, вдовы чиновника, или у отставного унтер-офицера К., 72 лет, давно умерло, а то, что увидели в своих стариках не дожившие до старости Гоголь и Чехов, не только живет, но продолжает быть достоверным свидетельством. Речь, конечно, может идти только о наблюдениях хороших писателей. Свидетельства плохих писателей научной ценности не представляют.
На возню с карточками у меня уходит около часа. Мысли мои скачут. Из этого граничащего с отчаянием и вдохновением состояния меня выводит звонок. Бегу открывать дверь и вижу перед собой хорошенькую девицу. Белый плащ отчетливо импортного происхождения, в руках легкий портфельчик.
– Олег Антонович? – говорит незнакомка, очаровательно улыбаясь.
Не будучи очарованным, я стараюсь быть вежливым. Пропускаю девицу в переднюю и смотрю вопросительно. Девица дарит меня еще одной улыбкой.
– Я осмелилась побеспокоить вас потому, что у вас нет телефона…
– Вы принимаете причину за следствие, – говорю я. – У меня потому и нет телефона, чтоб меня не беспокоили.
На секунду улыбка гаснет. Настороженный взгляд: что это, хамство или юмор? Решено, что юмор, и улыбка вновь включается.
– Я вас долго не задержу. – Видя мое недоумение, она поясняет: – Я из редакции.
Называется один известный мне больше по названию научно-популярный журнальчик, и я вспоминаю: незадолго до отпуска меня поймал пожилой, умученный жизнью человек, оказавшийся сотрудником этого самого журнала, и вымолил у меня входящую теперь в моду беседу-интервью по западному образцу – о том о сем, как работаю, как провожу досуг, каковы мои вкусы, ну и прочее в таком же духе. Через день он принес мне вполне грамотную запись, я ее визировал и считал свои обязанности исчерпанными. Хочу сказать об этом, но не успеваю раскрыть рта.
– Я все знаю, – говорит девица. – Ваше интервью у нас всем очень понравилось. Пулевой материал. Но у нашего главного есть кое-какие замечания…
Гостья оглядывается, ища глазами хотя бы тумбочку, чтоб расстегнуть портфель. Глаза ее смеются, и в них я читаю: ну и воспитание! И я сдаюсь, провожаю ее в горницу и даже предлагаю снять плащ. Но она отказывается, небрежно швыряет свой портфельчик на разложенные на обеденном столе карточки и не торопясь оглядывается. Вид книжных корешков заставляет ее зябко передернуть плечиками (брр, неужели можно прочитать всю эту скучищу…), но ящики с картотекой вызывают у нее любопытство.
– Что это?
– Как видите, картотека.
– Зачем? – Она наугад выхватывает одну карточку.
– Буду вам весьма признателен, – говорю я девице не очень, впрочем, сурово, ее нахальство меня забавляет, – если вы поставите карточку на место.
Моя просьба выполняется неохотно и неточно.
– Не сердитесь. Для чего это вам? Секрет?
– Нисколько. Я заношу сюда все, что имеет отношение к занимающей меня проблеме.
– А именно?
– К проблеме старения.
– Так что я пока не рискую попасть в вашу коллекцию?
– Нет, почему же, – сухо говорю я, меня начинает раздражать ее дурацкое кокетство. – Процесс старения начинается гораздо раньше, чем это принято думать.
– Вы серьезно говорите? – У моей гостьи испуганный вид, она озирается в поисках зеркала, но зеркала нет. – Нет, скажите – вы шутите?
Как всегда, заслышав шум, подает голос Мамаду. Посетительница ахает и бежит в мою комнату. Я иду за ней. Откровенно говоря, мне хочется взять ее за руку и вывести обратно, но я сдерживаю себя. Взгляд у меня, вероятно, недружелюбный, но гостья его не замечает.
– Попугай! – говорит она радостно. – Вот здорово! Говорящий?
– К счастью, нет.
– Почему к счастью? Он злой?
– По-моему, нет, – я просовываю палец сквозь прутья клетки и почесываю Мамаду голову. Мамаду блаженно щурится. Девица немедленно сует свой палец вслед за моим и получает основательный удар клювом.
– Ай! – кричит она. – И вы еще говорите – не злой.
– Конечно, нет. Просто он не любит, когда с ним фамильярничают посторонние.
Гостья занята своим пальцем. Это не мешает ей внимательно осмотреть скромное убранство моей кельи: тахту, радиолу, письменный стол и немногие фотографии.
– Смотрите-ка, кровь! Вот теперь лечите меня, вы же доктор. У вас есть йод?
– Должен быть.
Пузырек с йодной настойкой я ищу сперва в ванной, а затем в кухне, это дает гостье повод следовать за мной по пятам и таким образом вчерне закончить осмотр моей квартиры. Остается неосмотренной только уборная, и меня сильно подмывает предложить ей заглянуть заодно и туда. Но я все еще держусь.
– А у вас чистенько, – замечает гостья, когда я, заклеив ранку кусочком пластыря, возвращаюсь с ней в горницу. – Кто за вами ухаживает?
– Добрый ангел.
– Вот как! А какого он пола, этот ангел?
– Ангельского.
– Смотрите, каков? – говорит девица кому-то третьему. – Колючий. Не дается в руки. Наверно, хотите походить на строгого профессора, а вы просто злой мальчик. Вам этого никто не говорил?
Я молчу. Она пожимает плечами:
– Странно. Никаких следов женщины. Неужели к вам никогда не приходят женщины?
– Нет, почему же. Очень часто.
– Очень часто? И что же вы с ними делаете?
– Убиваю. А затем заношу на карточку.
– Ну вот, вы опять не хотите говорить серьезно…
– Когда вы приступите к делу, по которому пришли, я буду говорить серьезно.
Догадавшись по моему тону, что все оттяжки исчерпаны, гостья присаживается к столу, открывает портфельчик, и я узнаю завизированные мной машинописные листочки. Прежде чем девица успевает их спрятать, я замечаю паутину карандашных пометок: кто-то правил, подчеркивал и ставил длинные удивленные вопросительные знаки. А наверху – намалеванный жирным фломастером заголовок «В борьбе со смертью».
– Это еще что такое?
– Вам не нравится заголовок?
– Я нахожу его идиотским.
– Почему?
– Потому что я не борюсь со смертью.
– А с чем же вы боретесь?
– Со старостью. Точнее – с преждевременной старостью. И не столько борюсь, сколько пытаюсь разобраться в ее причинах.
– Скромничаете. Вы что же, не хотели бы сделать людей бессмертными?
– Ни в малейшей степени. Бессмертие человечества в его непрерывном обновлении. Если б люди были бессмертны, это было бы трагедией.
– Для кого?
– Для всей планеты и для каждого человека в отдельности. Вспомните легенду об Агасфере – бессмертие было дано ему в наказание. Вы читали «Фауста»?
– Да, конечно, – говорит моя гостья с поспешностью, из которой я заключаю, что оперу она, вероятно, слышала.
– В таком случае вы, наверно, заметили: Фауст просил у черта не бессмертия, а молодости. И кроме того: вам не приходило в голову, что бессмертный человек тоже смертен?
– Ну знаете, это парадокс!
– Парадокс? А вы хорошо представляете, что значит это слово?
– Надеюсь.
– Судя по вашей осудительной интонации – не очень. Парадокс – истина. Не сразу распознаваемая. Истина, похожая на ложь. У парадокса есть могущественный антипод – софизм. Ложь, похожая на истину. Мы с легкостью проглатываем софизмы, но настораживаемся, почуяв запах парадокса. А парадокс самый безобидный: для того, чтоб быть по-настоящему бессмертным, человек должен обладать не существующей в природе механической прочностью, не гореть в огне, не тонуть в воде и не поддаваться жесткому радиоизлучению. Вам нажужжали в уши про американские секвойи, которые, видите ли, живут сотни лет, но при этом почему-то забывают, что секвойи также подвержены стихийным бедствиям, а главное, их так же можно спилить, как и любое другое дерево. Всякая смерть печальна, но когда умирает глубокий старик или старуха, мы говорим – они умерли естественной смертью, и это умеряет нашу печаль. Ужасно, когда умирает молодое существо, мы называем такую смерть преждевременной, трагической. Теперь представьте себе на минуту ужас гибели человека, теоретически бессмертного, ужас расставания с вечной жизнью… Моего воображения на это не хватает.
Вид у моей гостьи несколько растерянный.
– Мне трудно с вами спорить, – бормочет она. – Но наш главный очень просил вас смягчить свою точку зрения…
– На что именно?
– На бессмертие.
– Почему?
– Видите ли, один академик, забыла фамилию, но это неважно, он очень крупный ученый и даже президент чего-то там, он считает…
– Прекрасно. Если ваш главный так жаждет бессмертия, пусть возьмет интервью у этого академика.
– Не надо быть злюкой. И пессимистом. Сейчас вы скажете, что я не понимаю, что значит это слово, но я, честное слово, догадываюсь.
– И вам нравятся оптимисты.
– Нравятся. В позапрошлом году у нас в редакции был «круглый стол» и на нем выступал молодой ученый – кстати, он из вашего Института – и очень всем понравился. Он говорил, что в самое ближайшее время продолжительность человеческой жизни можно будет увеличить в два и даже в два с половиной раза.
– Вдовин?
– Вдовин. Вы знаете Вдовина? Правда талантливый?
– Талантливый? Скорее много обещающий.
Она смотрит на меня подозрительно.
– Это одно слово или два?
– Два.
– Ну как же вы не язва? А вы что – совсем в это не верите?
– Я уверен лишь в одном: мы с Вдовиным умрем гораздо раньше, чем это удастся проверить.
– Я не знала, что вы такой сердитый.
– Я не сердитый, я очень занятой. Что от меня еще нужно вашему главному?
– Он просил передать вам, что не понимает…
– Допускаю. Но при чем тут я?
– Нет, кроме шуток. Старение – естественный процесс или патологический?
– И то и другое.
– И норма и болезнь?
– Именно так.
– Как это может быть?
– Почему же нет? Может же фотон быть одновременно волной и частицей? Граница между нормальным и патологическим в достаточной мере условна, нормы устанавливаются людьми. Природа не всегда имеет на этот счет определенное мнение.
Гостья вздыхает:
– А ну вас, вы меня совсем запутали. Ну приведите какой-нибудь простой пример, чтоб я тоже поняла.
– Пример? Пожалуйста. Разве не приходилось вам говорить: «Ах нет, сегодня я больна…» Или даже: «Слава богу, я заболела». Это правда и одновременно ложь, потому что с физиологической точки зрения вы совершенно здоровы.
Конечно, это хамство, но я почему-то не чувствую раскаяния. Гостья вспыхивает, но молчит. Я смотрю на часы.
– Дальше?
– Он считает вашу позицию в вопросах спорта совершенно неприемлемой. Получается, что вы против всяких рекордов и против тяжелой атлетики.
– Совсем не против всяких. А с тяжелой атлетикой у меня действительно сложные отношения.
– Вот видите. Весь мир завидует нашим богатырям, вся страна ими восхищается, а вы требуете…
– Стоп! Начнем с того, что я ничего не требую.
– А если не требуете, то зачем же…
– Затем, чтоб люди знали, что возможна другая точка зрения. В отличие от большинства западных стран у нас продолжительность боя на ринге ограничена тремя раундами. Уверен, что этот мудрый компромисс достигнут не без влияния людей, которым бокс вообще отвратителен. Я с полным убеждением режу собак и кошек, но при этом считаю допустимым и даже полезным существование противников вивисекции.
– Почему?
– Они вносят необходимую коррекцию.
Гостья задумывается.
– Нет, этого я никогда не пойму. Скажите лучше, что вы имеете против гиревиков?
– Ничего. Просто я не вижу ничего привлекательного в том, что в век шагающих экскаваторов и электрических кранов кто-то, надуваясь и пыхтя, пытается поднять на одну секунду двести или триста килограммов. Для крана это мало, а для человека слишком много и совсем не полезно.
– Неужели вам не приятно, когда наши ребята выигрывают на международных соревнованиях? Где же ваше патриотическое чувство?
– Мое патриотическое чувство больше греют цифры, говорящие о массовости спорта в нашей стране.
– Неужели вы никогда ни за кого не болеете?
– Я предпочитаю быть действующим лицом, а не зрителем. Студентом я играл в футбол и люблю игру, но зрелище многотысячной толпы, которая ревет и беснуется, меня отталкивает. Ни Улановой, ни Софроницкому никогда не вызвать подобного экстаза. И мне смешно, когда налитые пивом, обрюзгшие от сидячей жизни отцы семейств и тощие патлатые девчонки кричат игроку: «Куда бьешь, мазила!» – сами они не попали бы мячом в пустые ворота. Мне противны «тифози», способные изувечить не потрафившую им команду, в принципе они ничем не отличаются от кровожадных зрителей Колизея; если завтра разрешат гладиаторские игры, конечно, по сокращенной программе и под наблюдением врача, бизнесмены хорошо заработают. Публика наших стадионов гораздо лучше, но, откровенно говоря, я не убежден, что ею всегда владеют только самые чистые, свободные от темных инстинктов чувства. Тут есть над чем задуматься и социологам, и психологам, да и нашему брату-физиологу.
– А все-таки почему-то…
– Вот именно – почему-то… Мне кажется, болельщиками владеют те же чувства, что любителями лотерей и тотализаторов.
– Что же общего? Болельщик бескорыстен.
– Смотря что понимать под корыстью. Игрок – ну, вы понимаете, я не о спортсменах говорю – это человек, желающий приобрести некоторые материальные ценности, но участвуя в их создании.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54