Деньги, конечно, вперед. Сдачи у приемщицы нет, и она очень сердится за это на клиентку. Одна роется в пластмассовом блюдечке с мелочью, другая в засаленном кошелечке, я давно вижу несложную арифметическую комбинацию, которая позволила бы им мирно разойтись, но молчу, чтоб не рассердить желто-зеленую еще больше.
И вот приходит долгожданная секунда, когда вопросительный взгляд приемщицы падает на меня и я могу наконец высказать свои скромные пожелания.
– Скажите, пожалуйста, могу я вызвать… – сказал я самым сладким голосом. Но договорить мне не удалось.
– Вы грамотный?
Должен признаться, я несколько опешил. За последние тридцать лет, даже во время памятной антинеомальтузианской дискуссии конца сороковых годов, моя грамотность сомнению не подвергалась. Нетерпеливые соседи объяснили мне, что ответ на все интересующие меня вопросы я могу прочитать на стене, где рядом со скрижалью, озаглавленной «Моральный кодекс советского человека», вывешен для всеобщего обозрения подробнейший список добрых услуг, предоставляемых комбинатом. Я потерял очередь, но зато узнал, что комбинат не только производит уборку помещений, моет оконные стекла и натирает полы, но также реставрирует стильную мебель, чистит гобелены, расчесывает нейлоновые шубы и создает интерьер по эскизам художников. Это меня приободрило. Поскольку ни стильной мебели, ни гобеленов в моем интерьере не имеется, удовлетворить мои скромные притязания будет проще простого. Окрыленный, я возвратился к окошку. И вот тут-то оказалось, что характерный для нашего времени процесс узкой специализации охватил и сферу быта: полотера мне могут прислать сегодня же, мойщицу стекол послезавтра, убирать же квартиру некому, одна уборщица в декрете, другая уехала к родным в деревню; и сегодня и послезавтра мне предлагается не выходить из квартиры с девяти до половины пятого, в случае, если меня не окажется дома, вся ответственность падает на меня. Я попытался объяснить, что натирать полы, прежде чем будет убран мусор, не имеет смысла, а сидеть безвылазно два дня я просто не могу, и вызвал взрыв гнева. Мне было сказано, что комбинат, слава богу, стоит на пороге своего трехлетия и успешно борется за звание передового предприятия, сама она работает здесь с основания и еще не видывала такого капризного клиента. Я настаивал, и тогда мне было сказано, что я, как видно, воспитывался с мамками и няньками и если меня не устраивают советские порядки, то лучше бы мне переехать в какую-нибудь капиталистическую страну.
И вот тут я взорвался. Честное слово, я обиделся не за себя. Я обиделся за свою страну. Мне оскорбительно слышать, когда терпимость к недобросовестности и разгильдяйству возводится в патриотическую доблесть. Во всех этих выкриках, которые я слышу не в первый раз, заключена подспудно довольно ядовитая мыслишка, будто все эти пороки являются нашими национальными добродетелями. Недаром недовольных попрекают заграницей, в этом таится загримированное под враждебность преклонение перед недостижимой в своих прихотях хитроумной Европой. И вообще я не раз замечал – всякое априорное ощущение своего превосходства до удивительности плотно соприкасается с самым пошлым низкопоклонством.
Изложив в популярной форме свою точку зрения, я потребовал жалобную книгу. Это было равносильно объявлению войны. Мне приходилось не раз истребовать из специальных фондов публичной библиотеки редкие и даже уникальные издания. Получить жалобную книгу оказалось труднее. Сперва мне было сказано, что комбинат давно уже перешел на качественную работу без брака и рекламаций, жалобная книга отменена за ненужностью. Я не поверил и попросил вызвать заведующую. Заведующая долго не шла, наконец появилась. Тонкогубая, очень подтянутая, готовая к бою. Руки она почему-то держала за спиной. Книгу выдать отказалась, пока не узнает, что именно я собираюсь в ней написать, комбинат борется за какой-то вымпел, и она, директриса, не может допустить, чтоб неизвестные люди безответственно марали книгу, в которой уже год не писали ничего, кроме благодарностей. На это я со всей возможной кротостью возразил, что человек я не совсем неизвестный, подпишусь полным именем, с указанием домашнего и служебного адреса, и пусть вышестоящие организации рассудят, насколько основательны мои претензии. Встречено это было саркастической усмешкой: как видно, я притворяюсь наивным, если проверять всякую жалобу, у вышестоящих организаций вся работа станет, в обычное время я могу писать все что пожелаю, ей это, так сказать, до лампочки (новое выражение, этимология которого мне не вполне ясна), но в дни смотра комбинату может повредить всякая вздорная запись, и вообще – здесь голос ее дрогнул:
– Совесть у вас есть?
Этот вопрос, поставленный прямо в лоб, меня несколько смутил. В такой обнаженной форме мне его давно никто не задавал. До сих пор я как-то не сомневался в том, что она у меня есть. Быть может, у меня не всегда хватало мужества прислушиваться к ее голосу, но временами она меня изрядно мучила, а может ли мучить то, чего нет? Занятый этими мыслями, я не отвечал, и мое молчание было истолковано самым превратным образом: убедившись в моей бессовестности, директриса тяжело вздохнула и протянула мне книгу. Я поблагодарил и уже примостился к журнальному столику в расчете сочинить что-нибудь изящно-ироническое, но в этот момент, изменив своей буддийской невозмутимости, громко расплакалась желто-зеленая женщина за окошечком. Она кричала, что не в состоянии выполнять материально-ответственную работу в то время, как на нее пишут заведомую клевету. И тогда произошло нечто совершенно непредвиденное – очередь, до сих пор не проявлявшая к желто-зеленой женщине особой симпатии и даже поругивавшая ее за медлительность, вдруг решительно перекинулась на ее сторону. Одни женщины кинулись утешать оскорбленное божество и умолять его возобновить свою общественно полезную деятельность, другие при поддержке толстяка с бабьим лицом, который почему-то не ушел, набросились на меня с яростью, заставлявшей предполагать нечто более глубокое, чем простое недовольство происшедшей по моей вине задержкой. Я наслушался всякого. Попробуйте составить сложно-соподчиненное предложение, когда над вашей головой хлопают крыльями полдюжины взбесившихся гарпий. Я старался не вникать в их выкрики, но насколько я мог уловить их общий смысл, речь шла о моем барстве, лени, лживости, зазнайстве, бесчувственности, причем говорилось об этих моих качествах так уверенно, как будто все знали меня с детства. Минуту или две я высокомерно отмалчивался, понимая, что для моих гонительниц нет ничего слаще открытой перепалки, и выдержка уже оставляла меня, когда опять-таки совершенно неожиданно подоспела подмога. «Гос-споди, да что ж это такое! – раздался мощный женский голос. Не переходя в крик, он сразу перекрыл сорочье стрекотание. – Да оставьте вы человека в покое, он в своем праве». Я поднял глаза и увидел грузную женщину в темно-синей кофте навыпуск, она стояла, уперев руки в бока, глаза ее сверкали. Несмотря на расплывшееся тело и отсутствие многих зубов, я не решился бы назвать ее старухой, глаза, сверкавшие больше задором, чем гневом, были совсем молодые, полные губы, растянувшиеся в улыбке, – без единой морщинки. Но самым молодым в этой женщине был голос – сильный, звучный, полный жизни. «А ты, красавица, перестань сопли-то размазывать. – Это относилось уже к женщине за окошком. – Взялась дело делать, так и делай». Восстановив таким образом нормальную работу комбината, она присела к столу, обмахиваясь платком, взглянула на меня и беззвучно засмеялась, причем на щеках у нее образовалось нечто вроде ямочек, лет тридцать – сорок назад они, вероятно, были прелестны. Я тоже улыбнулся.
– Так что? Не надо писать?
– Это дело ваше, – сказала она серьезно. И повторила: – Ваше дело. – Она не осуждала и не одобряла, а, как я понял, просто не видела в том, что я делаю, большого смысла. – Ладно, обождите-ка… – Она постучалась в дверцу, вызвала директрису, пошушукавшись с ней, вернулась и зашептала: – Давайте, быстренько, только без сдачи. Завтра с самого утрия придет полотер – она девка хорошая, вы ее уважьте, и она вам все, чего надо, исделает. А вы человек ученый (она сказала «вученый»), вам тут делать нечего, и идите себе, и пишите, чего вам надо…
Я пошел было к выходу, но остановился.
– Надо же дать адрес…
– Дала я адрес, дала. И квиток она вам, не беспокойтесь, сама принесет. Она девка очень хорошая.
Ушел я в некотором недоумении. Откуда эта женщина знает, где я живу и чем занимаюсь?
Хорошая девка действительно явилась и оказалась не только хорошей, но даже хорошенькой. Звали ее Нина. Первым делом она отправилась в ванную и вышла оттуда в черном в обтяжку тренировочном костюме из бумажного трико, похожая на бесенка из какой-нибудь театральной феерии, сходство еще довершалось двумя коротенькими, похожими на рожки косичками. За два часа этот симпатичный эльф вымыл и выскреб мое жилище, протер до алмазного блеска окно и, наведя чистоту, заплясал по паркету. Потом мы завтракали, и я узнал, что Нина учится в кредитно-финансовом техникуме, влюблена в Марчелло Мастроянни, а любит Андрея, который служит срочную на Курилах, ждать осталось год и восемь месяцев.
С Ниной мы отлично столковались без всякого комбината, она приходила ко мне два раза в неделю, убирала и готовила, а я, кроме платы, консультировал ее по математике. Но продолжалось это только до экзаменов, Нина исчезла, и на смену ей, опять-таки на короткое время, появилась безумная Тоська. Безумной я ее называю исключительно по причине ее бурного темперамента, толкавшего ее иногда на самые неожиданные поступки, вообще же Тося была не только умна, но и оригинальна, в отличие от прохладно-рассудительной и чуточку пресноватой Нины Тося все время кипела; любила посмеяться, но могла и всплакнуть, искреннее дружелюбие уживалось в ней с грубостью, обидчивость с юмором. Меня она с первых дней стала величать барином. При этом лукаво посмеивалась. Это была игра и одновременно самозащита, предупреждение, что барственного тона она не потерпит. Отношения у нас сложились самые дружеские, и через неделю я знал все ее нехитрые тайны. Тося была родом с Орловщины, мать ее, знатная доярка, рассчитывала передать свою профессию дочери, но имела неосторожность дать ей законченное среднее образование. Окончив районную десятилетку, Тося поехала на побывку в Москву и не вернулась. Так началась ее полная приключений жизнь рефюжье, в Москве ее не прописывали как не работающую, а на работу не брали как не прописанную. Тося нашла где-то в области старушку, согласившуюся прописать ее – временно, конечно, – на своей площади, за прописку надо было платить. Жить было негде, и она ночевала где попало, а иногда и с кем попало. Некоторые жительницы нашего двора называли ее потаскушкой, и, по-моему, несправедливо: конечно, бродячая жизнь не могла не наложить на Тосю какого-то отпечатка, да и по характеру своему она вряд ли способна была, подобно Нине, хранить верность и строгое целомудрие, я подразумеваю верность физическую, ибо людей вернее и бескорыстнее Тоськи я встречал не так уж много. Возникла она в нашем доме зимой – нанялась сгребать снег во дворе, а затем Фрол Трофеев устроил ее подсобницей в наш продмаг, в просторечии именуемый «шалашом» по имени своего директора Шалашова, близкого дружка вышеупомянутого Фрола. В «шалаше» она проработала несколько месяцев и уволилась по собственному настойчивому желанию, хотя Шалашов всячески удерживал ее и даже обещал московскую прописку. Тося все-таки ушла, оставшись разом и без работы и без пристанища, в этот критический момент ее и прибило к моему берегу. Евгения Ильинична, с которой мы в то время были уже знакомы и, встречаясь, здоровались, отрекомендовала мне ее так: «Девка она малость непутевая, но хорошая, очень хорошая» – и на вопрос «брать?» ответила: «Смотрите, дело ваше». У меня не было выхода, у Тоси тоже, и мы поладили. Ладить с ней было не всегда легко, она могла и напиться и удрать к очередному кавалеру, оставив на газовой конфорке выкипевший до дна чайник, иногда она впадала в меланхолию и тогда не то чтоб грубила, но фыркала и огрызалась, обычно же была весела и забавно разговорчива, причем я заметил любопытную особенность: Тося охотно отвечала на любые вопросы, кроме начинающихся со слова «почему». Когда я попытался выяснить у нее, почему она не захотела быть дояркой, Тося сперва отмалчивалась, а затем закричала со слезами в голосе: «Да ну вас, барин, в самом-то деле… Вы видали хучь раз, как доярки вкалывают? Цельный день по колено в дерьме, в десять вечера напоследок подой, а в три опять подымайся да километр до фермы по грязи, отмыться толком некогда. Незачем тогда было со мной „Мадам Бовари“ проходить…» Я посмотрел на крепко сбитую, с деревенским румянцем на лице Тосю и засмеялся, она тоже, и с этого дня за нами окончательно закрепились прозвища: Тося с комической серьезностью докладывала: «Барин, я ванну вымыла, налить?» – а я отвечал: «Мадам Бовари, идите, ваш Родольф и так заждался». Другой раз я спросил Тосю, почему она ушла из магазина. Тося не ответила. Я повторил вопрос. Помолчав, она буркнула: «Воровать неохота». «Разве это обязательно – воровать?» – спросил я. Тося попыталась отмолчаться, но не выдержала и фыркнула: «Не знаю, как в других местах, а у нас в шалаше обязательно».
Тося запоем читала книги, но обращалась с ними ужасно, засыпала с раскрытым томиком Есенина под боком и забывала Ремарка на газовой плите. Писала она почти грамотно, но говорила «ложить» вместо «класть» и еще что-то в таком же роде. Я несколько раз мягко поправлял ее, но успеха не имел, когда же, забыв, как Тосе ненавистны всякие «почему», спросил ее, почему она упрямится, эффект был самый неожиданный. Тося вскипела и раскричалась: «Почему, почему! А потому, барин, что мне жить с людьми, которые ложат. Для вас одного переучиваться не стану». Я благоразумно промолчал.
Вообще же у Тоси был прелестный характер и совсем несложные требования к жизни. Она хотела устроиться на производство и выйти замуж. Но ей не везло. Кавалеры были, а жениха все не подворачивалось. Тося была щедра и доверчива, ее грубо обманывали. Наивные попытки «охомутать» очередного обожателя разбивались об ее собственную беспечность, ни хитрить, ни дипломатничать она была неспособна. На производство Тося в конце концов устроилась, но не туда, куда хотела, а на железную дорогу. Я ее не удерживал, и у меня хватило ума не спрашивать ее, почему она предпочитает тяжелую, особенно для женщины, работу по укладке шпал не слишком обременительной службе у такого покладистого барина, как я. Тося не боялась никакой работы, но ей нужна была перспектива, нужна профессия. Профессия домработницы у нас вымирает, а общественный сервис, по существу, еще не народился. «Служить бы рад, прислуживаться тошно» – написано на украшенном небольшими бачками красивом лице продавца из мясного отдела. Он еще согласен выполнять план, но настойчивость, с какой старушка пытается выбрать себе кусок помягче, его оскорбляет. «Я велел отнести свои чемоданы в номер; войдя, они потребовали по рюмке водки; мы приказали разбудить себя не позже девяти» – все эти формулы, почерпнутые из русской классической литературы начала века, нынче уже плюсквамперфектум. Требовать и приказывать может только начальство, потребитель просит. Это было бы, пожалуй, неплохо, если бы просьбы выполнялись. Не хочу сказать, что я не сталкивался с хорошим обслуживанием, но природа его была принципиально другая, чем у вымуштрованных парижских гарсонов и продавщиц, оно было замешано на чувстве симпатии, на старинном духе гостеприимства, меня не обслуживали, а опекали, не угождали, а угощали, со мной были не корректны, а ласковы. Вероятно, это и есть главный путь. Но до сих пор мне чаще встречался другой тип – люди, всей своей повадкой говорившие: мы доверенные лица государства, а вы частное лицо, мы здесь для того, чтоб выполнять свой долг, а не ваши прихоти, вы здесь не пользуетесь никакой властью, жаловаться на нас бессмысленно, ибо наше начальство гораздо больше заинтересовано в нас, чем в вас, вы ничего не добьетесь, а мы в любой момент можем испортить вам настроение.
Как ни трудно мне приходилось с Тосей, без нее стало совсем скверно. Так называемая простая и здоровая пища в большом городе обходится гораздо дороже гастрономии – в этом я убедился на собственном опыте. Но деньги – это еще куда ни шло, для меня гораздо ценнее время и рабочее настроение. Когда я был фронтовым хирургом и во время моего недолгого генеральства я успел избаловаться, мне искреннейшим образом казалось, что человеку, занятому общественно полезным трудом, нет ничего проще, чем получить приличный обед и чистую рубаху, я легко уговорил себя, что в нашем послевоенном быту никто не берет ни взяток, ни чаевых, нигде не грубят и не обманывают, я отвык стоять в очередях, ездить в тесноте, часами ожидать приема, ждали обычно меня, и я очень нравился себе за то, что никого не заставлял ждать слишком долго, задерживаясь, просил извинения, был доступен и редко отказывал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54
И вот приходит долгожданная секунда, когда вопросительный взгляд приемщицы падает на меня и я могу наконец высказать свои скромные пожелания.
– Скажите, пожалуйста, могу я вызвать… – сказал я самым сладким голосом. Но договорить мне не удалось.
– Вы грамотный?
Должен признаться, я несколько опешил. За последние тридцать лет, даже во время памятной антинеомальтузианской дискуссии конца сороковых годов, моя грамотность сомнению не подвергалась. Нетерпеливые соседи объяснили мне, что ответ на все интересующие меня вопросы я могу прочитать на стене, где рядом со скрижалью, озаглавленной «Моральный кодекс советского человека», вывешен для всеобщего обозрения подробнейший список добрых услуг, предоставляемых комбинатом. Я потерял очередь, но зато узнал, что комбинат не только производит уборку помещений, моет оконные стекла и натирает полы, но также реставрирует стильную мебель, чистит гобелены, расчесывает нейлоновые шубы и создает интерьер по эскизам художников. Это меня приободрило. Поскольку ни стильной мебели, ни гобеленов в моем интерьере не имеется, удовлетворить мои скромные притязания будет проще простого. Окрыленный, я возвратился к окошку. И вот тут-то оказалось, что характерный для нашего времени процесс узкой специализации охватил и сферу быта: полотера мне могут прислать сегодня же, мойщицу стекол послезавтра, убирать же квартиру некому, одна уборщица в декрете, другая уехала к родным в деревню; и сегодня и послезавтра мне предлагается не выходить из квартиры с девяти до половины пятого, в случае, если меня не окажется дома, вся ответственность падает на меня. Я попытался объяснить, что натирать полы, прежде чем будет убран мусор, не имеет смысла, а сидеть безвылазно два дня я просто не могу, и вызвал взрыв гнева. Мне было сказано, что комбинат, слава богу, стоит на пороге своего трехлетия и успешно борется за звание передового предприятия, сама она работает здесь с основания и еще не видывала такого капризного клиента. Я настаивал, и тогда мне было сказано, что я, как видно, воспитывался с мамками и няньками и если меня не устраивают советские порядки, то лучше бы мне переехать в какую-нибудь капиталистическую страну.
И вот тут я взорвался. Честное слово, я обиделся не за себя. Я обиделся за свою страну. Мне оскорбительно слышать, когда терпимость к недобросовестности и разгильдяйству возводится в патриотическую доблесть. Во всех этих выкриках, которые я слышу не в первый раз, заключена подспудно довольно ядовитая мыслишка, будто все эти пороки являются нашими национальными добродетелями. Недаром недовольных попрекают заграницей, в этом таится загримированное под враждебность преклонение перед недостижимой в своих прихотях хитроумной Европой. И вообще я не раз замечал – всякое априорное ощущение своего превосходства до удивительности плотно соприкасается с самым пошлым низкопоклонством.
Изложив в популярной форме свою точку зрения, я потребовал жалобную книгу. Это было равносильно объявлению войны. Мне приходилось не раз истребовать из специальных фондов публичной библиотеки редкие и даже уникальные издания. Получить жалобную книгу оказалось труднее. Сперва мне было сказано, что комбинат давно уже перешел на качественную работу без брака и рекламаций, жалобная книга отменена за ненужностью. Я не поверил и попросил вызвать заведующую. Заведующая долго не шла, наконец появилась. Тонкогубая, очень подтянутая, готовая к бою. Руки она почему-то держала за спиной. Книгу выдать отказалась, пока не узнает, что именно я собираюсь в ней написать, комбинат борется за какой-то вымпел, и она, директриса, не может допустить, чтоб неизвестные люди безответственно марали книгу, в которой уже год не писали ничего, кроме благодарностей. На это я со всей возможной кротостью возразил, что человек я не совсем неизвестный, подпишусь полным именем, с указанием домашнего и служебного адреса, и пусть вышестоящие организации рассудят, насколько основательны мои претензии. Встречено это было саркастической усмешкой: как видно, я притворяюсь наивным, если проверять всякую жалобу, у вышестоящих организаций вся работа станет, в обычное время я могу писать все что пожелаю, ей это, так сказать, до лампочки (новое выражение, этимология которого мне не вполне ясна), но в дни смотра комбинату может повредить всякая вздорная запись, и вообще – здесь голос ее дрогнул:
– Совесть у вас есть?
Этот вопрос, поставленный прямо в лоб, меня несколько смутил. В такой обнаженной форме мне его давно никто не задавал. До сих пор я как-то не сомневался в том, что она у меня есть. Быть может, у меня не всегда хватало мужества прислушиваться к ее голосу, но временами она меня изрядно мучила, а может ли мучить то, чего нет? Занятый этими мыслями, я не отвечал, и мое молчание было истолковано самым превратным образом: убедившись в моей бессовестности, директриса тяжело вздохнула и протянула мне книгу. Я поблагодарил и уже примостился к журнальному столику в расчете сочинить что-нибудь изящно-ироническое, но в этот момент, изменив своей буддийской невозмутимости, громко расплакалась желто-зеленая женщина за окошечком. Она кричала, что не в состоянии выполнять материально-ответственную работу в то время, как на нее пишут заведомую клевету. И тогда произошло нечто совершенно непредвиденное – очередь, до сих пор не проявлявшая к желто-зеленой женщине особой симпатии и даже поругивавшая ее за медлительность, вдруг решительно перекинулась на ее сторону. Одни женщины кинулись утешать оскорбленное божество и умолять его возобновить свою общественно полезную деятельность, другие при поддержке толстяка с бабьим лицом, который почему-то не ушел, набросились на меня с яростью, заставлявшей предполагать нечто более глубокое, чем простое недовольство происшедшей по моей вине задержкой. Я наслушался всякого. Попробуйте составить сложно-соподчиненное предложение, когда над вашей головой хлопают крыльями полдюжины взбесившихся гарпий. Я старался не вникать в их выкрики, но насколько я мог уловить их общий смысл, речь шла о моем барстве, лени, лживости, зазнайстве, бесчувственности, причем говорилось об этих моих качествах так уверенно, как будто все знали меня с детства. Минуту или две я высокомерно отмалчивался, понимая, что для моих гонительниц нет ничего слаще открытой перепалки, и выдержка уже оставляла меня, когда опять-таки совершенно неожиданно подоспела подмога. «Гос-споди, да что ж это такое! – раздался мощный женский голос. Не переходя в крик, он сразу перекрыл сорочье стрекотание. – Да оставьте вы человека в покое, он в своем праве». Я поднял глаза и увидел грузную женщину в темно-синей кофте навыпуск, она стояла, уперев руки в бока, глаза ее сверкали. Несмотря на расплывшееся тело и отсутствие многих зубов, я не решился бы назвать ее старухой, глаза, сверкавшие больше задором, чем гневом, были совсем молодые, полные губы, растянувшиеся в улыбке, – без единой морщинки. Но самым молодым в этой женщине был голос – сильный, звучный, полный жизни. «А ты, красавица, перестань сопли-то размазывать. – Это относилось уже к женщине за окошком. – Взялась дело делать, так и делай». Восстановив таким образом нормальную работу комбината, она присела к столу, обмахиваясь платком, взглянула на меня и беззвучно засмеялась, причем на щеках у нее образовалось нечто вроде ямочек, лет тридцать – сорок назад они, вероятно, были прелестны. Я тоже улыбнулся.
– Так что? Не надо писать?
– Это дело ваше, – сказала она серьезно. И повторила: – Ваше дело. – Она не осуждала и не одобряла, а, как я понял, просто не видела в том, что я делаю, большого смысла. – Ладно, обождите-ка… – Она постучалась в дверцу, вызвала директрису, пошушукавшись с ней, вернулась и зашептала: – Давайте, быстренько, только без сдачи. Завтра с самого утрия придет полотер – она девка хорошая, вы ее уважьте, и она вам все, чего надо, исделает. А вы человек ученый (она сказала «вученый»), вам тут делать нечего, и идите себе, и пишите, чего вам надо…
Я пошел было к выходу, но остановился.
– Надо же дать адрес…
– Дала я адрес, дала. И квиток она вам, не беспокойтесь, сама принесет. Она девка очень хорошая.
Ушел я в некотором недоумении. Откуда эта женщина знает, где я живу и чем занимаюсь?
Хорошая девка действительно явилась и оказалась не только хорошей, но даже хорошенькой. Звали ее Нина. Первым делом она отправилась в ванную и вышла оттуда в черном в обтяжку тренировочном костюме из бумажного трико, похожая на бесенка из какой-нибудь театральной феерии, сходство еще довершалось двумя коротенькими, похожими на рожки косичками. За два часа этот симпатичный эльф вымыл и выскреб мое жилище, протер до алмазного блеска окно и, наведя чистоту, заплясал по паркету. Потом мы завтракали, и я узнал, что Нина учится в кредитно-финансовом техникуме, влюблена в Марчелло Мастроянни, а любит Андрея, который служит срочную на Курилах, ждать осталось год и восемь месяцев.
С Ниной мы отлично столковались без всякого комбината, она приходила ко мне два раза в неделю, убирала и готовила, а я, кроме платы, консультировал ее по математике. Но продолжалось это только до экзаменов, Нина исчезла, и на смену ей, опять-таки на короткое время, появилась безумная Тоська. Безумной я ее называю исключительно по причине ее бурного темперамента, толкавшего ее иногда на самые неожиданные поступки, вообще же Тося была не только умна, но и оригинальна, в отличие от прохладно-рассудительной и чуточку пресноватой Нины Тося все время кипела; любила посмеяться, но могла и всплакнуть, искреннее дружелюбие уживалось в ней с грубостью, обидчивость с юмором. Меня она с первых дней стала величать барином. При этом лукаво посмеивалась. Это была игра и одновременно самозащита, предупреждение, что барственного тона она не потерпит. Отношения у нас сложились самые дружеские, и через неделю я знал все ее нехитрые тайны. Тося была родом с Орловщины, мать ее, знатная доярка, рассчитывала передать свою профессию дочери, но имела неосторожность дать ей законченное среднее образование. Окончив районную десятилетку, Тося поехала на побывку в Москву и не вернулась. Так началась ее полная приключений жизнь рефюжье, в Москве ее не прописывали как не работающую, а на работу не брали как не прописанную. Тося нашла где-то в области старушку, согласившуюся прописать ее – временно, конечно, – на своей площади, за прописку надо было платить. Жить было негде, и она ночевала где попало, а иногда и с кем попало. Некоторые жительницы нашего двора называли ее потаскушкой, и, по-моему, несправедливо: конечно, бродячая жизнь не могла не наложить на Тосю какого-то отпечатка, да и по характеру своему она вряд ли способна была, подобно Нине, хранить верность и строгое целомудрие, я подразумеваю верность физическую, ибо людей вернее и бескорыстнее Тоськи я встречал не так уж много. Возникла она в нашем доме зимой – нанялась сгребать снег во дворе, а затем Фрол Трофеев устроил ее подсобницей в наш продмаг, в просторечии именуемый «шалашом» по имени своего директора Шалашова, близкого дружка вышеупомянутого Фрола. В «шалаше» она проработала несколько месяцев и уволилась по собственному настойчивому желанию, хотя Шалашов всячески удерживал ее и даже обещал московскую прописку. Тося все-таки ушла, оставшись разом и без работы и без пристанища, в этот критический момент ее и прибило к моему берегу. Евгения Ильинична, с которой мы в то время были уже знакомы и, встречаясь, здоровались, отрекомендовала мне ее так: «Девка она малость непутевая, но хорошая, очень хорошая» – и на вопрос «брать?» ответила: «Смотрите, дело ваше». У меня не было выхода, у Тоси тоже, и мы поладили. Ладить с ней было не всегда легко, она могла и напиться и удрать к очередному кавалеру, оставив на газовой конфорке выкипевший до дна чайник, иногда она впадала в меланхолию и тогда не то чтоб грубила, но фыркала и огрызалась, обычно же была весела и забавно разговорчива, причем я заметил любопытную особенность: Тося охотно отвечала на любые вопросы, кроме начинающихся со слова «почему». Когда я попытался выяснить у нее, почему она не захотела быть дояркой, Тося сперва отмалчивалась, а затем закричала со слезами в голосе: «Да ну вас, барин, в самом-то деле… Вы видали хучь раз, как доярки вкалывают? Цельный день по колено в дерьме, в десять вечера напоследок подой, а в три опять подымайся да километр до фермы по грязи, отмыться толком некогда. Незачем тогда было со мной „Мадам Бовари“ проходить…» Я посмотрел на крепко сбитую, с деревенским румянцем на лице Тосю и засмеялся, она тоже, и с этого дня за нами окончательно закрепились прозвища: Тося с комической серьезностью докладывала: «Барин, я ванну вымыла, налить?» – а я отвечал: «Мадам Бовари, идите, ваш Родольф и так заждался». Другой раз я спросил Тосю, почему она ушла из магазина. Тося не ответила. Я повторил вопрос. Помолчав, она буркнула: «Воровать неохота». «Разве это обязательно – воровать?» – спросил я. Тося попыталась отмолчаться, но не выдержала и фыркнула: «Не знаю, как в других местах, а у нас в шалаше обязательно».
Тося запоем читала книги, но обращалась с ними ужасно, засыпала с раскрытым томиком Есенина под боком и забывала Ремарка на газовой плите. Писала она почти грамотно, но говорила «ложить» вместо «класть» и еще что-то в таком же роде. Я несколько раз мягко поправлял ее, но успеха не имел, когда же, забыв, как Тосе ненавистны всякие «почему», спросил ее, почему она упрямится, эффект был самый неожиданный. Тося вскипела и раскричалась: «Почему, почему! А потому, барин, что мне жить с людьми, которые ложат. Для вас одного переучиваться не стану». Я благоразумно промолчал.
Вообще же у Тоси был прелестный характер и совсем несложные требования к жизни. Она хотела устроиться на производство и выйти замуж. Но ей не везло. Кавалеры были, а жениха все не подворачивалось. Тося была щедра и доверчива, ее грубо обманывали. Наивные попытки «охомутать» очередного обожателя разбивались об ее собственную беспечность, ни хитрить, ни дипломатничать она была неспособна. На производство Тося в конце концов устроилась, но не туда, куда хотела, а на железную дорогу. Я ее не удерживал, и у меня хватило ума не спрашивать ее, почему она предпочитает тяжелую, особенно для женщины, работу по укладке шпал не слишком обременительной службе у такого покладистого барина, как я. Тося не боялась никакой работы, но ей нужна была перспектива, нужна профессия. Профессия домработницы у нас вымирает, а общественный сервис, по существу, еще не народился. «Служить бы рад, прислуживаться тошно» – написано на украшенном небольшими бачками красивом лице продавца из мясного отдела. Он еще согласен выполнять план, но настойчивость, с какой старушка пытается выбрать себе кусок помягче, его оскорбляет. «Я велел отнести свои чемоданы в номер; войдя, они потребовали по рюмке водки; мы приказали разбудить себя не позже девяти» – все эти формулы, почерпнутые из русской классической литературы начала века, нынче уже плюсквамперфектум. Требовать и приказывать может только начальство, потребитель просит. Это было бы, пожалуй, неплохо, если бы просьбы выполнялись. Не хочу сказать, что я не сталкивался с хорошим обслуживанием, но природа его была принципиально другая, чем у вымуштрованных парижских гарсонов и продавщиц, оно было замешано на чувстве симпатии, на старинном духе гостеприимства, меня не обслуживали, а опекали, не угождали, а угощали, со мной были не корректны, а ласковы. Вероятно, это и есть главный путь. Но до сих пор мне чаще встречался другой тип – люди, всей своей повадкой говорившие: мы доверенные лица государства, а вы частное лицо, мы здесь для того, чтоб выполнять свой долг, а не ваши прихоти, вы здесь не пользуетесь никакой властью, жаловаться на нас бессмысленно, ибо наше начальство гораздо больше заинтересовано в нас, чем в вас, вы ничего не добьетесь, а мы в любой момент можем испортить вам настроение.
Как ни трудно мне приходилось с Тосей, без нее стало совсем скверно. Так называемая простая и здоровая пища в большом городе обходится гораздо дороже гастрономии – в этом я убедился на собственном опыте. Но деньги – это еще куда ни шло, для меня гораздо ценнее время и рабочее настроение. Когда я был фронтовым хирургом и во время моего недолгого генеральства я успел избаловаться, мне искреннейшим образом казалось, что человеку, занятому общественно полезным трудом, нет ничего проще, чем получить приличный обед и чистую рубаху, я легко уговорил себя, что в нашем послевоенном быту никто не берет ни взяток, ни чаевых, нигде не грубят и не обманывают, я отвык стоять в очередях, ездить в тесноте, часами ожидать приема, ждали обычно меня, и я очень нравился себе за то, что никого не заставлял ждать слишком долго, задерживаясь, просил извинения, был доступен и редко отказывал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54