А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


Я работал с утра до ночи, жил анахоретом, не ездил развлекаться в Вильмерсдорф, терзался отсутствием писем от Беты и все-таки не был защищен от носившихся в воздухе флюидов. Нечувствительный к грубым соблазнам, я был переполнен неясным ожиданием. Оно-то меня и подвело.
Был воскресный вечер. Все мои подчиненные на законном основании разбрелись кто куда, и я при всем желании не смог выдумать себе никакого дела. Я не пошел ужинать и, стянув с себя сапоги, залег на кожаный диван доктора Кюна с пудовым томом «Geschlacht und Charakter» Отто Вейнингера, очень скучным сочинением, которым некогда зачитывались интеллигентные россияне. Свет вскоре погас, идти к фрау Марте за лампой я поленился, и меня уже клонило в сон, когда скрипнула дверь и мне в глаза ударил луч электрического фонарика. Я приготовился было отругать фрау Кюн за неприятную манеру входить без стука, но за ее спиной мне послышалось шушуканье, это мог быть кто-то из штаба или из госпиталя, я промолчал и дал фрау Марте возможность отрапортовать, что герр оберста желают видеть фрау обер-лейтенант и еще какая-то дама. Фрау обер-лейтенант вошла и оказалась Лией Гельфанд, переводчицей разведотдела. Лия была свойская баба, компанейская и острая на язык, мы с ней иногда перешучивались в штабной столовой, но ко мне она никогда не заходила и ее визит меня несколько озадачил. Вторая женщина, тоже в военном плаще, но без погон, на полголовы выше маленькой Лии, держалась в тени.
– Смотрите, док, – сказала Лия, – кого я вам привела!
Она отобрала фонарик у фрау Кюн, это был намек. Хозяйка с явной неохотой удалилась, а незнакомка сделала шаг вперед. Она сдернула берет, я увидел золотистые волосы и все-таки не сразу узнал Лиду – слишком неожиданным было ее появление в немецком городе Берлине.
– Вот видишь, Лейка, – сказал смеющийся голос. – Я же тебе говорила: не надо к нему идти. Этот зазнавшийся подонок меня даже не узнает.
Черт меня знает почему, но мне сразу стало весело. Наверно, я чего-то ждал, и вот оно, это что-то, произошло. Я сунул ноги в тапочки и засуетился. Вытащил из чемодана неприкосновенный запас – португальские сардины, шоколад и бутылку коллекционного вина. Пока я открывал банки и откупоривал бутылку, женщины все время смеялись и что-то наперебой рассказывали. Как я понял, Лида прилетела в командировку от какого-то журнала, случайно встретила Лию, которую знала еще со школы, и Лия надоумила ее посоветоваться со мной насчет временного жилья. Все это было правдой меньше чем наполовину, командировку, конечно, соорудил папа, а устроить Лиду на постой Лия могла и без меня, но все это мелков вранье не имело значения рядом с той неоспоримой правдой, что Лида в Берлине, искренне рада встрече и что сегодня непременно произойдут какие-то предвидимые неожиданности. Мне не хотелось идти к фрау Кюн за посудой, мы ужинали по-студенчески, одна вилка на троих, но очень весело, и я уже знал: когда будет допито вино, Лия наверняка вскочит и скажет что-нибудь вроде: «Господи, что же я делаю, начальство с меня шкуру спустит…» – заведомое вранье, ибо в выходной день начальство прекрасно обходится без переводчиков. Однако она все же вскочила, сказала все почти слово в слово, помахала нам рукой и убежала, и мы остались наедине, не только не ощущая неловкости, но в радостном убеждении, что все идет так, как и должно идти.
Нас разбудило солнце. Фрау Кюн, верная своему обычаю входить без стука, увидев на подушке две головы, не повела и бровью. Вероятно, если б она увидела три, было бы то же самое, имея такую дочку, как Маргот, можно привыкнуть ко всему. Единственное, что она произнесла, было «цвай каффе?». Это был не столько вопрос, сколько раздумье – откуда взять еще одну булочку. После чего она удалилась, а мы, очень мало смущенные, побежали умываться. Затем мы пили кофе все с тем же ощущением своей молодости и свободы от условностей, с каким вчера ужинали, и расстались до обеда. Всю первую половину дня я занимался своими обычными делами, о Лиде почти не думал, если же вспоминал, то с радостным чувством, похожим на удивление, и без всяких низменных опасений. Опасения впервые вкрались в мою душу, когда мы вчетвером – Лида, я, Лия и сопровождавший ее очень милый майор с каким-то ученым значком, вероятно, то самое грозное начальство, имевшее обыкновение спускать с нее шкуру, – заняли угловой столик в штабной столовой. Появление эффектной блондинки, дочери известного человека, не могло остаться незамеченным, и к концу обеда я уже понимал, что если мы в течение недели будем обедать и ужинать за одним столом, это несомненно вызовет разговоры. Пересуды меня сравнительно мало беспокоили, но я впервые задумался о возможных последствиях. Достаточно Лиде еще раз переночевать у меня, как фрау Кюн начнет величать ее Frau Oberstin, а Лия приведет к нам своего майора как в семейный дом.
Но есть области, где женщины несомненно умнее мужчин, пока я раздумывал, как бы поделикатнее избежать совместного ужина в столовой, Лида будто бы между прочим объявила, что договорилась с соседкой фрау Кюн о полном пансионе, а завтра на рассвете уезжает на несколько дней в летную часть. Это сразу развернуло на сто восемьдесят градусов весь ход моих мыслей, я думал уже не о том, как избавиться, а о том, как удержать. После обеда Лида сразу исчезла и ужинать в столовую не пришла. Вернувшись домой, я был даже несколько раздосадован; где живет соседка, приютившая Лиду, я не знал, а спрашивать у фрау Кюн не хотел. Поэтому я угрюмо залег на докторский диван с постылым Вейнингером, ученый немец быстро вогнал меня в зевоту, и я уже задремывал, когда за окном раздался треск, похожий на короткую автоматную очередь. Я подбежал к окну и в сгустившихся сумерках разглядел Лиду. Она стояла посредине узкой гравийной мостовой и смеялась. Заметив меня, она бросила на землю приготовленную горсть камешков и помахала мне рукой. Я спустился вниз, с тем чтоб тут же увести ее к себе, но она ухватила меня за руку и, смеясь, потащила за собой.
Лидина хозяйка оказалась старой девой, но тоже без предрассудков. Об ее девстве я заключил по тому, что в отличие от фрау Кюн ее надо было называть фрейлейн. В уютной светелке под крышей фрейлейн Тильман мы затворились до рассвета, и рассвет наступил раньше, чем нам хотелось. Было бы преувеличением сказать, что мы не ложились, но не спали мы ни минуты, а когда нас стало клонить ко сну, с улицы донеслось осторожное тявканье клаксона – прикатила машина из той самой летной части, куда собралась ехать Лида. Мы вышли вместе, но у калитки Лида быстро коснулась губами моей щеки и проскользнула вперед. Стоя за оградой, я слышал, как прошуршали по гравию ее шаги и хлопнула железная дверца.
В этот день я впервые за всю свою практику отменил утреннюю операцию.
Все последующие дни я прожил со смутным чувством, в котором при желании можно было различить и самодовольство и раскаяние. Для меня по-прежнему существовала только одна женщина – Бета, но Бета была далеко, где-то на другой планете, и разделяли нас не только сотни километров и пограничные заставы, но и прожитые врозь годы.
А Лида была близко. Она тоже была с другой планеты, но вот сумела же преодолеть все барьеры и, хотя прямо об этом не говорилось, сделала это для меня. На той планете я был в лучшем случае равнодушен к Лиде, здесь ей удалось разом разрушить сложившееся у меня предубеждение, я был ошеломлен силой и искренностью чувства, которого не добивался и ничем не заслужил. Отплатить за него можно было только абсолютной честностью, и я решил при следующем свидании дать понять, что я не свободен. Три дня – Лида собиралась пробыть у летчиков три дня – я был тверд. На четвертый соскучился и даже приревновал к воображаемому командиру эскадрильи, из-за которого Лида задержалась на лишний день, на пятый меня уже сотрясало нетерпение. Приехала она только к вечеру пятого дня, довольная, оживленная, и снова бросила горсть камешков в мое окно.
Лида провела в Берлине еще около недели и за все эти дни не дала мне никакого повода для тревоги или беспокойства. Решающее объяснение оставалось в резерве на случай, если б Лида попыталась покуситься на мою суверенность, но ее вел верный инстинкт. Вероятно, ей очень хотелось, чтоб я показал ей образцовый госпиталь, повозил по городу, а затем посидел с ней в каком-нибудь кабачке вроде «Фемины», однако она ни разу не заикнулась о своих желаниях, в Вильмерсдорф и в Потсдам ездила с Лией и ее разведчиками, возвращалась всякий раз в праздничном настроении, и меня уже тогда поражала ее способность видеть весь мир через призму собственных настроений. После победного ликования первых дней для большинства людей уже наступили будни, обнажившие тяжкие страдания, которые принесла война и побежденным и победителям. Лида всего этого не видела, ей было хорошо, и она не понимала, как в эти дни кому-нибудь может быть плохо. В таком расположении духа она была очень мила и, не прилагая к тому никаких усилий, очаровала всех, даже бравую потаскушку Маргот. С Маргот Лида с удовольствием болтала на невозможном франко-англо-немецком сленге, а потом, смеясь, допытывалась у меня, не согрешил ли я с прелестной фрейлейн Кюн, и была даже как будто разочарована, уверившись в моем целомудрии. Конечно, это была игра, уже тогда я не сомневался, что Лида ревнива, но в то время ей нравилось быть необременительно-легкой и женственно-покорной, она была на все согласна и всем довольна, на все мои вопросы отвечала «как хочешь» или «как скажешь», а иногда молча целовала мне руку, с улыбкой, конечно, и вроде как в шутку, но меня это трогало, руку мне, помнится, никто не целовал, если не считать пожилой немки, у которой я ампутировал голень. Женщина, столь же своенравная, как Бета, смотрела на меня глазами влюбленной ученицы, глазами Ольги – мне это льстило. Была ли это только игра? Не думаю. Жизненный опыт говорит мне, что абсолютная неискренность так же редка, как абсолютная искренность. Большинство эгоистических поступков делается с видимостью убеждения в их общественной полезности и нравственной допустимости. Природа вообще, а человеческая в частности, почти не знает явлений, которые существовали бы в беспримесном, химически чистом виде. Будь искренность лишена градаций, была бы невозможна актерская игра и сильно затруднено повседневное человеческое общение. Я и раньше замечал: у натур деспотических время от времени возникает потребность кому-то подчиниться, в каждом деспоте непременно сидит глубоко запрятанный раб. Весьма возможно, что кротость моей будущей жены не была рассчитанной. Тем не менее она оказалась куда действеннее и неотразимее, чем нажим или самая изощренная дипломатия.
Ночь перед вылетом в Москву была опять бессонной, а на рассвете я отвез Лиду на Темпльгофский аэродром. Заготовленное объяснение так и не состоялось.
Через месяц Главсанупр отозвал меня в Москву.
Вызов застал меня врасплох. Будь я уверен, что вызывает Институт, я бы недолго раздумывал, но было гораздо больше оснований заподозрить здесь руку моего будущего тестя, и это мне не понравилось. В Берлине у меня не было будущего, это позволяло мне жить настоящим и не думать о завтрашнем дне. Время в чужом городе текло иначе, как на другой планете, и эта инопланетность моего существования меня в то время устраивала.
Я попытался отбиться, и мое берлинское начальство меня всячески поддерживало. Однако Москва оказалась сильнее, и после всех оттяжек тяжелогруженый «Дуглас» выбросил меня во Внуковском аэропорту, а случайный шофер отвез вместе с чемоданом и трофейным «телефункеном» прямо в Управление – я знал, что моя московская комната оккупирована соседями, и не собирался вступать в борьбу.
В Управлении я был немедленно принят на самом высшем уровне и еще до конца рабочего дня перевез свои пожитки в гостиницу, имея в кармане полный набор всякого рода ордеров и пропусков, а в перспективе весьма лестное назначение, от которого твердо решил отказаться.
Гостиница оказалась на редкость унылым учреждением. Сурового вида дежурная по этажу заставила меня подписать обязательство по первому требованию убраться из занимаемого мною номера и предупредила: все посещения только в дневное время, с разрешения администрации, с обязательной регистрацией в журнале. Только после этого мне был выдан ключ с номерной бляхой, пригодной для открывания бутылок. В номере пронзительно пахло мастикой для натирания полов.
Я отворил окно и, еще не распаковывая чемодана, набрал единственный сохранившийся в моей памяти номер, отсчитал десять длинных гудков, повесил трубку и через минуту повторил набор. Короткие гудки. Некто, подобно мне, звонил по этому номеру, следовательно, аппарат не был отключен. Это уже было кое-что. Во мне пробудилась настойчивость экспериментатора. Через три минуты я позвонил еще. Ответа нет. Еще раз. Занято. Еще. Опять занято. Еще и еще. Ага, значит, этот некто не только звонит, но и дозвонился. Теперь надо звонить все время, чтоб подошедший к аппарату не успел далеко уйти. Снова длинные гудки. И наконец: «Слушию…»
– Михал Фадеич?!
Старик узнал меня мгновенно:
– Леша, ты? Откуда?
– Из Берлина.
– Ладно, голову не морочь. Откуда говоришь?
– А! Из гостиницы. Ну что там у нас?
– Обыкновенно.
Старик был, как всегда, немногословен, но главное я из него вытянул: эвакуированные лаборатории возвращаются в три очереди, первая и вторая уже в Москве, третью ждут со дня на день.
– Павел Дмитриевич здесь?
– В понедельник будет.
– Где же он?
– В Барвихе. Отдохнуть поехали.
«Поехали»? На такой лакейский оборот старик был неспособен, и я похолодел:
– Кто поехал?
– Кто! Павел Дмитрич. С Лизаветой Игнатьевной.
Трубка не выпала из моих слабеющих рук, и мне удалось удовлетворительно закончить разговор: «Да, конечно, скоро появлюсь. Не знаю точно когда, но непременно… Нет, телефона у меня пока нет…»
Больше всего потрясают неожиданности, которых ждешь. Я не мог предвидеть этого двойного предательства – старшего друга и любимой женщины, – но в тот момент, когда старик, слегка запнувшись, произнес «поехали», у меня больше не было сомнений. Все становилось на свои места – и длительное молчание Беты и странное поведение Паши. В сорок втором Успенский против моей воли пытался вытащить меня с фронта, а когда война кончилась, не пошевелил пальцем, чтоб помочь мне поскорее демобилизоваться.
Я был оскорблен до глубины души. Мир рушился. Если самые близкие люди могли быть в заговоре против меня, верить нельзя никому. Решение было принято немедленно: в Институт ни ногой, завтра же, не откладывая в долгий ящик, явиться по начальству и выпросить назначение либо обратно в Берлин, либо – еще лучше – на Дальний Восток, где уже назревали события.
За четыре года войны я ни разу не вырвался в Москву и тем яростнее мечтал надеть когда-нибудь серый цивильный пиджак, пройтись по освещенным московским улицам, замешаться в толпу, перекусить в какой-нибудь забегаловке, а затем, вернувшись домой, набрать знакомые номера.
И вот я в Москве. Серый пиджак лежит на дне чемодана, перекусил я свиной тушенкой прямо из банки, а на улицу так и не вышел. На телефонный аппарат я смотрел со злобой. Это был крайне безобразный агрегат, похожий на кусок застывшего гудрона, тяжелый, квадратный, без единой радующей глаз обтекаемой линии, сделанный, как говаривал друг моей юности Алешка Шутов, без любви к человечеству. Трубка формой и тяжестью напоминала гантель, ей было неудобно лежать на контактах, а людям еще неудобнее прикладывать ее к уху. Аппарат терпеть не мог, чтоб его переносили с места на место, он норовил выскользнуть из рук и ударить по ноге, а дырочки в диске были прорезаны так, что в них застревал палец. Конструировал его, вероятно, какой-нибудь угрюмый мизантроп, презирающий телефонную болтовню. По такому аппарату не хотелось разговаривать, и мне даже в голову не приходило, что он может зазвонить. Однако он зазвонил. Звонок у него, как я и предполагал, был громкий и резкий. Берясь за трубку, я был почти уверен, что это звонит дежурная по этажу с каким-нибудь вздором. И вдруг услышал голос Великого Хирурга.
Мстислав Александрович был, как всегда, изысканно любезен. Он только что узнал, где я остановился, и был бы рад выпить вместе со мной чаю с домашним печеньем, а попутно обсудить кое-какие проблемы, представляющие взаимный интерес. Если у меня нет других планов…
Великий Хирург жил, а впрочем, живет и сейчас, в одном из многочисленных переулков между Арбатом и Пречистенкой, в доме, построенном, судя по фасаду, в начале века. Я поднялся по широкой лестнице на второй этаж, нажал кнопку старинного звонка, и на меня сразу пахнуло памятной еще по детским воспоминаниям старой Москвой. Звонок залился уютной трелью, и за дверью началось шевеление и беготня, послышались женские и, как мне показалось, детские голоса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54